Текст книги "Полковник Ростов"
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– это как раз известно Гёцу фон Ростову и станет еще более известным, дополнившись точной датой, но как о сем сообщить, раз нет
“Скандинава” и адресочка-другого, который тот нес на языке; изволь теперь рыскать по всему Берлину, ища особу, которой он когда-то поверил; девица эта, на вид придурковатая, хваткой обладает выдающейся, среди ее ухажеров, если хорошо поразмышлять, парень из военного лагеря Майбах под Цоссеном, где узел связи ОКВ, и парень
(на берлинском жаргоне таких называют очень вульгарно) способен, на дежурстве находясь, выстреливать в эфир безнаказанно и что угодно.
(Как ни огорчителен провал “Скандинава”,
Ростов – к стыду своему – не слишком опечаливался такому исходу: появлялась приятная необходимость искать в Берлине эту девицу, при одной мысли о которой улыбка раздвигала его неумолимые губы, а уши слышали откуда-то возникшую мелодию…) Ренатой зовут эту девчонку в личине юного сорванца: кепка надвинута на лоб, во рту сигарета, голосок хриплый… Ни адреса, ни фамилии, а искать надо, найти тем более: священностью попахивает миссия, им самим на себя возложенная!
(Полковник Ростов смачно выругался после свирепого “Пс-ст!”) И не потому ли во сто крат повысилось значение и связанность разных мелочей: стертость шин “майбаха”, в каких сапогах ехать, как встретиться с Ойгеном, а то, что в гостинице забыты сапожные щетки и вакса, делает вояж событием историческим (полковник расхохотался), как будто главное в нем – обувь; офицер вермахта (да еще полковник!) не может появиться на улицах Берлина в грязных сапогах.
Тем более там, куда он поедет после сна в гостинице, – к той святой женщине, подарок которой от самого Парижа возит он под задним сиденьем; и едва он представил эту женщину – ноги стали сильными, прыгучими, здоровыми. Туда, в Бамберг, к Нине! В Баварию, ближе к тому госпиталю в Мюнхене, куда его доставили – с двумя посадками – на самолете из Карфагена. Он был в полном сознании, но так и не понял, что безмолвный, в бинты закутанный человек – тот самый подполковник, с которым он познакомился за неделю до налета англичан и в тот день, 7 апреля, вместе с ним ехал к штабу 10-й танковой дивизии, вдоль неровного строя застрявших в песках Т-III, лишенных горючего, движения и воздушного прикрытия; подполковник на ходу умно, решительно и весело давал экипажам очень дельные советы; чувствовалось: подполковник здесь – любим и уважаем, – потому-то его, смертельно раненного, и Ростова с ним заодно самолетом доставили в лучший госпиталь к лучшему хирургу Германии, Зауербруху, и если правая нога Ростова особого лечения не требовала, то дела подполковника обстояли куда хуже, он стал одноглазым и одноруким, а на уцелевшей левой два пальца оттяпали еще там, в Тунисе. Поначалу лежали в одной палате, Ростов по ночам вслушивался в скрип зубов соседа, подполковник не облегчал свои страдания таблетками, стонами или руганью, не перекладывал их на соседа и жену, однажды появившуюся. Ростова уже перевели в другую палату, к подполковнику проскальзывала медсестра, сидела у его койки, нашептывая молитвы, да
Ростов наведывался, на костылях стоял у изголовья, подолгу, пока сестра не кончала тихие очередные благоуспокоения, поднималась и уступала место, вот тогда-то Ростов садился; ни словом здесь не обмолвились с подполковником, которого звали Клаусом, но так сблизились, так сошлись душевно, что научились понимать друг друга!
Соединил их и сплел воедино какой-то прибор за стеной, он – метрономом – отстукивал еле слышно то звонкие, то глухие секунды, и стоило обоим начать вслушиваться в ритм, как он, ритм, начинал втягивать их в себя, будто связывал обоих единой кровеносной системой, и боли подполковника стал вытягивать на себя Ростов, зубовный скрип замирал, подполковник погружался в сон, Ростов медленно поднимался, уходил и однажды в коридоре столкнулся со скромной и безмолвной женщиной, которую медсестра собиралась ввести в палату; это и была Нина, жена подполковника, особая женщина, заменившая свою красоту миловидностью, чтоб не блистать на людях, чтоб не тревожить их желаниями, и единственное, что толкало мужчин к ней, было: робкое стремление губами прикоснуться к тонкой, но не изнеженной руке… “Вы с ним построже…” – попросила она Ростова, и тот постиг истинный смысл ее слов, когда в больничном парке Клаус, благо ноги ему повиновались, вплотную приблизился к Ростову и явственно произнес: “Этому ублюдку – ничего не прощу!” Сперва подумалось: безрукий и одноглазый подполковник доберется до пилота-англичанина и пристрелит его, но последующие угрозы более точно указали, кто такой
“ублюдок”: Клаус в своих личных бедах и в бедах всей Германии винил
Адольфа Гитлера, ненависть и ярость могли, конечно, объясняться неумолчными муками ран, Ростов уже наслушался проклятий в госпиталях, куда попадал не раз, привычными стали неисполняемые угрозы кого-то пристрелить, кому-то набить морду, какой-то бабе вспороть штыком брюхо за измены и разврат, – и Клаус, думалось, отойдет или, во всяком случае, перестанет честить-костить фюрера во всеуслышание. А метроном продолжал отбивать общие секунды, поврежденный нерв на ноге позволял Ростову уйти в отставку, но он вцепился в армию, отклонил ставшие бесполезными после гибели
Аннелоры призывы ее брата беречь ногу и себя, – и калека Клаус, из виду потерявшийся, тоже не оставил армию, добрался до высших чинов, до Ставки, чтоб сохранить себя в вермахте, и частенько, конечно, вспоминал отмеряемые обоим секунды в госпитале-клинике и тем более тот день, 7 апреля 1943 года, когда англичанин – пусть дом его в каком-то там графстве, Йоркшире или Сассексе, выгорит дотла! – нажал на кнопки крупнокалиберного пулемета и бросил бомбу… Вспоминал, позванивал, приглашал, Нина звала, Ростов дважды приезжал к ним в
Бамберг, Клауса не заставал, редкие встречи с ним в Берлине бывали скоротечными, ни о чем не удавалось поговорить, Нина, впрочем, знала больше, Нина, занятая четырьмя детьми, более чем догадывалась о планах мужа, которые тот, впрочем, от нее не скрывал; она осуждающе покачивала головой, но терпела, посматривала с надеждой на Ростова, в глазах была та же просьба: “Будьте с ним построже…” Изумительная, невероятная женщина, любой нравящийся ей человек становился своим, домашним, обретал безошибочно тон, манеру, с какой следует говорить,
“свое” место за столом и кресло в гостиной. Уют был в доме ее, мебель несколько странноватая, убранство стола казалось прелестным, и Ростов догадывался (“Пс-ст!”), какие мысли подкрадываются к нему в столовой этого дома; почему здесь такая посуда, откуда столовые приборы эти, – и он сам однажды объяснил соседу: Нина ведь – из старого немецко-славянского семейства и в этот германский дом внесла порядки и нравы русского дворянского быта.
До Бамберга далеко еще, а гарь Гамбурга все еще носится в воздухе, распятый и разгромленный город напоминает о себе; там, в Гамбурге, стал он очевидцем горькой и жалостливой сценки, пять минут пронаблюдал за очередью к солдатской полевой кухне, кормившей людей без крова и пищи, надзор строгий, уполномоченная партии не позволяла повару отливать в котелок больше одного черпака; никто уже не вел списков погибших, чем и пользовались, кое-кто намеренно неторопливой походкой удалялся, прятался в развалинах, быстренько опрокидывал баланду в себя, кусочком хлеба протирал стенки котелка, собирая для рта последние капли жира, затем тряпицей уничтожал все следы баланды и смирнехонько становился в очередь, издеваясь над исконным немецким порядком… “Пора кончать войну! – подвел итог Ростов, чтобы тут же напугаться: – А после войны – что?” И мог бы повторить этот вывод, почти заклинание, не вслух, конечно, ибо в “майбах” попросилась бабушка с внуком, в Эрфурт ехали, автобусы ходят непонятно как, вокзалы сожжены, станции обезлюдели. Отказать Ростов не мог, мальчика посадил рядом, бабушка сзади рассыпалась в благодарностях, причем оказалась не бабушкой, а матерью: в это лихое время женщины
Германии стремительно старели или неумело изображали цветущую молодость; мамаша еще и до краев переполнялась вымученной верой в грядущую победу, понимая, конечно, что всех немцев и немок ждет поражение, какого Германия не знала еще с тех времен, когда она стала называться Германией. Тридцать лет с чем-то, активистка в прошлом, мальчику же на вид не больше пяти, ничего еще не осознает, но все впитывает, принимает, копит ощущения, – мальчик как бы вне мыслей, слепо бродящих в его чуткой головушке. Скудные пожитки свои обхватил ручонками, держит на коленках, глаза с любопытством пожирают пролетающие мимо дома, леса, повозки, все запомнит маленький человечек, повзрослеет и начнет сортировать впечатления, которые будут подпираться утробными озарениями; наверное, в чреве матери донеслись до него урчания танков, пересекающих польскую границу, рев “штукас”, рассыпавших бомбы над Варшавой; а когда он, заточенный, выпростался из живота матери, то не мог тогда не слышать речей о разгроме Франции, заклятого врага, которому фюрер отомстил за прошлое поражение, загнал лягушатников в тот самый вагон, где несчастная Германия униженно подписывала уничтожающий ее акт капитуляции; как и родители, он впал тогда в оцепенение, потому что народ никак не хотел верить в победу: какие проклятия ни слал фюрер на головы французов, взятие им Парижа немецкая душа отрицала, страшилась признать и осознать, кайзеру дозволено такое,
Гинденбургу, но не канцлеру, и лишь триумфальный проезд фюрера через
Берлин 6 июля 1940 года, когда он вернулся с Западного фронта, убедил всех: Победа! Победа! И ликование, долетавшее до колыбели, возвышающий душу Бранденбургский марш разлеплял веки младенца, восторг, заливавший всю Германию, приглушал боли от зубиков, пробивавших себе дорогу через десны, и еще не все зубы показались, когда вновь “штукас” пересекли очередную границу, отец годовалого мальчика простился с Югославией, побыл в Гамбурге у его матери, ныне сидящей сзади, и приступил к завоеванию пространства на диком
Востоке. Мальчик теребил мать, повисал на ее юбке, требовал отца – и мольбы его услышались Всевышним, тот поранил завоевателя осколком и определил его в госпиталь, дал отпуск; повторная медкомиссия вновь разлучила отца и сына, унтер-офицер, признанный ограниченно годным, защищал рубежи отечества под Лембергом, в каком-то тыловом батальоне
(большего мать мальчика не знала), втянутый в бои с партизанами, и чем бои кончатся и для чего затевались – мальчик узнает много позже, повзрослев, осмыслив яркие, как новогодние игрушки, впечатления, а те, что уже отложились, прожевались и переварились, – эти выразились звонким признанием:
– Я буду пожарником! – И полковник не мог не вспомнить: нынешняя война начиналась с заливания очагов пожара, неминуемо возникших бы из-за Саара, Австрии и Судетов.
А что вспомнит мальчик в возрасте полковника Ростова? Какой покажется ему Германия с вершины в тридцать восемь лет? Что расскажет он внуку своей матери, то есть своему сыну? Войны, знать, не будет еще лет пятьдесят, и каково смотреть на танки и “летающие крепости” из тиши и глади новогерманского быта? Того, где мальчик будет полноправным бюргером, или, может быть, прошлое для него вспомнится брикетом мороженого, каким угостил его незнакомый дядя в военной форме за рулем автомобиля, остановившись у пока не разрушенного дома и купив у ничего не боящейся мороженщицы вкусное, сладкое, тающее во рту лакомство? И то хорошо, что это вспомнит. А мамаша по-партийному вознесла руку…
Чем ближе Бавария, тем чаще мелькали придорожные распятия, Георгий
Победоносец поражал копьем какую-то гадину, святой Михаил помогал ему; патриотический порыв населения нашел выход в намалеванном заклятье, по забору протянулся лозунг: “Русские сюда не дойдут!”
Видимо, до Берлина им разрешили доходить, а Мюнхен и Нюрнберг дарили американцам, которые не скупились на бомбы. Бамберг авиация не трогала – к великому счастью жителей и самой графини Нины фон
Штауффенберг; дважды уже Ростов навещал дом ее на Шютценштрассе, она ему и похвалилась городом, погордилась четырехбашенным собором,
Старой ратушей и многими, делающими немцам честь строениями, одна резиденция князя-епископа чего стоила; всего не осмотришь, времени всегда мало, но сегодня, пожалуй, можно выкроить часов пять или чуть больше… К дому Нины он подъехал с запада и в нерешительности остановился, впервые подумалось, что подарок, тот, который припасен
Нине, может вызвать у нее чувства неприятные; баварка по воспитанию, франконка, если такое слово употребимо, строжайших вкусов дама – и вдруг полотно импрессиониста, не подделка, кстати, настоящий шедевр, приобретенный в Париже через испытанного и верного спекулянта, бесценное полотно, за которым гонялись молодчики из люфтваффе, чтоб преподнести его своему Герману; страховки ради пришлось запастись дарственной от владельца галереи, но тактично ли показывать ее
Нине?.. Сама графиня должна быть дома, он звонил ей из Эрфурта;
Клаус, сказала она, обещал заехать, как всегда в конце недели, из чего следовало: сегодня, то есть 3 июля, в понедельник, его в
Бамберге не жди. Сезанн же лежал в непотребной близости к пище земной, под ящиком с консервами; плоский деревянный контейнер предохранял сокровище от ударов и потрясений, Ростов достал его после длительных раздумий, но заходить к графине не решался: с шедевром импрессионизма шутки плохи, что ему не раз внушала еще
Аннелора, сама грешившая этим извращением, хотя, как сказать… С одной стороны, Сезанн подпадал под типичный образец “дегенеративного искусства”, и всю мазню под француза выметали из музеев, продавали за рубежом или упрятывали в запасники. Но, с другой, начальникам опротивели изображения грудастых, плодовитых немецких женщин да мускулистых парней, преданных косе, плугу, серпу и молоту, начальники искали нечто, их душу услаждающее, и почти всегда находили, на стенах всех богатых домов Гамбурга, – помнил Ростов, – картины вырожденцев, а в Берлине прославлялся немецкий импрессионизм.
Решился все-таки, вошел. Здесь все было просто и изысканно, это был дом, где на видном месте не почетная пивная кружка, а томик Стефана
Георге или Шиллера. Ростов, целуя руку Нины, ощутил запах цветов и чего-то детского, спросил о самом младшем ребенке, о Валерии, девочке болезненной, и Нина рассмеялась, а потом горестно и понимающе умолкла, поняв, что так ничего Ростову не известно про
Аннелору. И приятную новость выложила: Клаус здесь, сейчас придет, позавчера он стал полковником и назначен начальником штаба армии резерва, что ему предрекалось. А дети у бабушки, там безопаснее, англичане дурно, очень дурно ведут себя, неужели не знают о творении
Рименшнайдера, о вырезанной им надгробной плите, под которой император Генрих II, императрица Кунигунда, – ведь уже три бомбы падали вблизи собора!
Окна гостиной выходили на Шютценштрассе, доносились шаги прохожих, и наконец раздался голос друга Клауса; один и тот же метроном давно уже отсчитывал им секунды, и, услышав Клауса, Ростов горестно осознал вдруг: вот замрет метроном этот, никому не слышный, и уйдут из жизни они оба. А голос звучал все ближе, ему вторил другой, Клаус говорил с кем-то, говорил, судя по тону, как с равным себе по званию
– с полковником, если не с генералом, какая-то сугубо серьезная тема обсуждалась, но с шутливым подтекстом, и наконец они вошли – Клаус и его собеседник, оказавшийся солдатом, который помог ему донести до дома где-то добытого гуся, вертлявая голова того высовывалась из двухручковой корзины. С едой в Германии, – еще в Гамбурге понял
Ростов, – стало совсем плохо, люди на клумбах выращивали картофель и морковку, заводили мелкую живность, графиня могла надеяться только на родню и сына, который проявлял порою полную житейскую несостоятельность. Солдат козырнул, Нина отпустила его, и друзья обнялись – граф Гёц фон Ростов и граф Клаус Филипп Мария Шенк фон
Штауффенберг, полковник, начальник штаба резервной армии, никогда, насколько знал Ростов, не кичившийся званиями, должностями, чрезвычайно редко прибегавший к фамильярностям и славный тем, что простоту ставил выше благородства.
И граф Клаус фон Штауффенберг, разомкнув объятия, так и не сказал о повышении в звании и должности, а Ростов, на шаг отступив, жадно рассматривал друга… Полгода уже, как по вермахту ходили весьма достоверные слухи о новом начальнике Генерального штаба, каковым стать мог только он, Штауффенберг, и редко встречавшийся с ним в эти месяцы Ростов с удивлением подметил у друга Клауса некую странную особенность, которой тут же дал определение: “переросток”! Так оно и было, тужурка на нем казалась не по росту – узковатой и коротковатой, фуражка размером меньше; сам ли он выбирал и примерял их, или ошибка прокралась в формуляр вещевого довольствия, этого
Клаус не знал, да, возможно, все люди, с ним соприкасавшиеся, на себе испытывавшие порывы и дух Штауффенберга, в мыслях видели его на всех им не доступных постах и потому невольно возвеличивали его, и только Ростов с тревогой наблюдал за быстрым подъемом друга, который преодолевал не столько щербатые ступеньки карьерной лестницы, сколько мятущиеся страсти. И с горечью осознавал: Клаус хочет вырваться из-под тяжести времени, выпрыгнуть из собственной жизни, оказаться за пределами ее!
О многом хотелось поговорить обоим – но словно из стены появился фон
Хефтен, обер-лейтенант, адъютант Клауса, человек, почему-то невзлюбивший Ростова и распоряжавшийся Штауффенбергом так, будто был не только его правой рукой (в буквальном смысле), но и воскресшим правым глазом и внезапно отросшими пальцами на левой руке.
Плутоватые глаза его сияли дружелюбием, он вроде бы радостно приветствовал Ростова, но тот прикусил язык, понимая, что ни о чем уже серьезном, важном, мужском и офицерском поговорить не удастся, и, как всегда, разговор переключился на второстепенное, мелкое,
Хефтен со смехом указал на плоский деревянный ящичек, принесенный
Ростовым и скромно лежавший в кресле. “Сезанн!” – безоговорочно признал Хефтен, когда полотно было извлечено и приставлено к стене.
Еще раз пытливо и настороженно глянув на Ростова, спросил въедливо, какими документами располагает тот на Сезанна, и, узнав, произнес:
– Раз не краденое, то… Но – пока! – не в гостиной ему место.
Шаги крадущиеся, мягкие, кошачьи, но рука жесткая, твердая; начал прощаться с Ростовым, увлекая за собой своего начальника, торопя его: пора, пора, нас ждут! А Ростову придется отведать гуся, госпожа графиня распорядится…
Оба, полковник и обер-лейтенант, уже шли к “мерседесу”, Клаус сел было рядом с Хефтеном, затем проявил своеволие, резво выбрался из машины, вернулся в дом, вплотную приблизился к Ростову и произнес шипящую клятву:
– Поверь мне: я спасу Германию! Я убью его! В этом месяце! Обещаю!
Слово даю! Пятнадцатого июля!
И ушел, повернувшись резко, задев друга протезом.
А графиня с извиняющейся улыбкой смотрела на Ростова… Спросила участливо о ноге, села рядом. Говорили ни о чем, но Ростов узнал о многом, у Клауса не было секретов от супруги. Сезанну Нина нашла достойное место, в гостиной все-таки, заодно уязвив этим доктора
Геббельса, проповедника здорового национального искусства; кое-какие устные колкости достались и сыну, забывавшему порою, что с польской кампании страна перешла на снабжение по карточкам, и Ростов без страха и упрека перенес в дом два ящика консервов; в багажнике лежала и укутанная в плащ коробка с куклой для четырехлетней дочери
Нины; кукла говорящая, пухлая, довоенная, бельгийского производства, но “мама” звучит в Европе почти одинаково. Нина подняла ее руками, бережно, словно кукла живая и выронить ее никак нельзя; у не сводившего с нее глаз Ростова мелькнула догадка: Нина-то готовится к пятому ребенку или уже забеременела! И в это-то время, ужас! В год и месяц, когда ни по каким карточкам не дадут гуся, которого он отведал все-таки, Нина не позволила уехать без обеда, но как только
Бамберг остался позади, Ростов съехал на обочину, поднял глаза к небу и поклялся: ноги его больше не будет в доме на Шютценштрассе, потому что графиня, свято убежденная в том, что друг ее семьи полковник Ростов мыслит и действует заодно с Клаусом, в обычной женской болтовне назвала фамилии тех, с кем общается Клаус, то есть удлинила список генералов и офицеров, вовлеченных в заговор против
Гитлера, а что такой заговор существовал – не было, с некоторых пор, тайной для Ростова, да он давно уже предполагал, что заговор не мог не возникнуть. Как ни восхваляй кого, а хулы не избежать; над
Адольфом Гитлером глумились с 20-х годов – чтоб вознести потом на вершину всегерманского обожествления, и чем шире и громче раздавался хвалебный хор, тем осторожнее прокрадывался в толпу шепот порицания и тем острее и нацеленнее становились планы тех, кто считал фюрера преступником и намеревался поэтому устранить его, а точнее – убить, то есть застрелить, заколоть или взорвать, если нет законных, конституцией предусмотренных способов лишить канцлера его должности. Стреляли в него и взрывали под ним бомбы не раз, кое-что просочилось в печать, мессы в храмах возносили благодати, хвалы и молебны Всевышнему, который в очередной раз спас обожаемого вождя нации, всемогущей рукой отведя от него опасности. По офицерам и генералам вермахта давно уже бродили слухи о заговоре, о смельчаках, готовых жертвенно погибнуть ради спасения чести вооруженных сил и всей нации, ввергнутой в бессмысленную войну. И до майора Ростова докатился такой слушок еще в месяц, когда его танк пересекал данцигский коридор и фюреру поклонялись как Богу. Слушок достиг его уха и выпорхнул из другого, однако после женитьбы на Аннелоре, при встречах с братом ее Ойгеном, он утвердился в мысли, что, пожалуй, придет время – и на Адольфа набросят петлю, уж очень фальшивы все эти “партийные товарищи”; в партию давно уже решил не вступать хотя бы по той причине, что графы или бароны не должны заглядывать в людскую, да и пример Ойгена фон Бунцлова нагляден: брат Аннелоры, военному производству служа, всегда держался вне политики. После
Франции и с началом русской кампании слухи о заговоре обрели четкость и достоверность, в муже своей сестры Ойген почуял родственную душу и выкладывал Ростову все секреты смутьянов из вермахта. От него же Ростов узнал и довел это знание до любопытствующих “господ-товарищей”, сообщив предшественнику
“Скандинава”: в определенных кругах высшего командования вермахта давно уже созрел офицерско-генеральский заговор, люди (фамилии их предшественник затолкал в память надежно) – люди эти поставили своей целью физическое устранение
Адольфа Гитлера; “господа-товарищи” проявляли большой интерес к составу будущего правительства Германии и политике его, и какая эта политика – Ростов примерно знал, готов был удовлетворить отнюдь не праздный интерес этот, да как это сделать, через кого, – для чего и ждал, но так и не дождался адресочка-другого от “Скандинава”.
Поэтому и ехал в Берлин, не так уж резво стремясь туда, но услышанное и увиденное только что, в доме Штауффенбергов, меняло резко его планы, поскольку увиденное и услышанное было более чем тревожно. Гитлер будет убит через две недели, еще точнее – 15 июля, и никаких сомнений в этом нет уже, Клаус явно находился на том изломе нервного срыва (такое у него случалось в госпитале), когда все недозволенное и вообще недостижимое казалось не просто легко преодолимым, а уже осуществленным; будь у него две руки – он задушил бы ими фюрера. Однако же: безоглядность Клауса соседствовала в нем с осторожностью трусливого мальчишки (и такое тоже случалось в госпитале). Так или иначе, но Гитлер будет убит! О чем можно уже говорить уверенно, потому что в убийство главы государства и
Верховного главнокомандующего посвящена Нина, и деваться Клаусу некуда, обманывать супругу Клаус Шенк фон Штауффенберг не может ни при каких обстоятельствах! Ну а что будет дальше, вслед за убийством
– об этом сказал фон Хефтен, несколькими словами, всего лишь о
Сезанне говоря. Ни о какой безоговорочной капитуляции и речи быть не может, для Хефтена и тем более для Штауффенберга Германия – это прежде всего армия, потому что вермахт, разгромленный и плененный, лишит Германию права хотя бы совещательного голоса, а они, переговоры, уже идут, войска с западного фронта оттянутся в фатерланд, никакого сопротивления не оказав, и Франция уже мыслится партнером в этой сделке, самостоятельным причем, все награбленное молодчиками Геринга и Розенберга придется возвращать Парижу, но частным образом добытый Сезанн отправке туда не подлежит.
То есть надо срочно искать адресочек-другой, для того хотя бы, чтоб свалить с себя тяжкую ответственность: не предостерег, не сообщил, не предупредил, не учел последствий, виновен в сокрытии преступления. Воистину: власть знания тяготит, обременяя печалями.
Но еще больше тревожат наблюдения, сделанные по пути в Бамберг: все услышанное и увиденное подталкивает к мысли, что не верхушка вермахта может взять власть в Германии, фюрера убив, а кто-то другой, столь же могущественный, как сам Адольф Гитлер. И, наконец, в чьих мозгах всплыла эта дата, почему именно 15 июля будет убит
Гитлер? Если убивать будет сам Клаус, то взрыв или выстрел произойдет в Ставке, которая единолично и единовластно определяет, когда – 12, 14, 15 или 19 июля – фюрер выслушает доклад начальника штаба армии резерва. Так откуда же такая точность, да еще принимая во внимание взбалмошный нрав Адольфа?
Встречи с посланцами “господ-товарищей”, их мягко высказанные просьбы преобразили полковника Гёца фон Ростова: прошлое, настоящее и будущее Германии виделись им отчетливо, грубо, зримо; полковник научился слышать шепоты из-за горизонта и видеть происходящее за углом…
Но что уж совсем гнусно, более чем отвратительно – то, что от висящей на душе тяжести возбудилось чересчур уж чуткое внимание к собственной персоне, которую надо беречь, холить и лелеять, чтоб она, персона, дотопала до нужного адресочка-другого: вдруг да окажется, что он, полковник Гёц фон Ростов, единственный обладатель тайн, слабостей и недугов издыхающей Германии? И удивительно, поразительно: только что роптал, придавленный к земле тяжестью человеческой и офицерской доли, и вдруг оказалось, что тайны, слабости и недуги издыхающей Германии уже отрывают его от земли, он уже парит, он уже над схваткой, с заснеженной вершины Гималаев видит он себя, людей, Германию, он уже не принадлежит ни себе, ни людям, ни Германии, он вне всего, он надо всеми!
Упоительное чувство полета над Землей, вскоре прерванное беспарашютным падением в черную неизвестность, бряканьем о землю и безжалостным видением: позорный мирный договор в том же Компьене, в вагоне, куда загонят Кейтеля и Гитлера, чтоб те дрожащими руками подписали унизительные пункты, подтвердив ими вечный позор страны и нации. И миллионы полноценных немецких мужчин за колючей проволокой концлагерей, демонтаж всей промышленности, чужая полиция, брюквенный суп и артели по производству сеялок, плугов и лопат? Не такие уж дураки эти русско-англосакские политики, чтоб не догадаться:
Германия, сделавшая Гитлера вождем нации, достойна свободы только для дальнейшего вырождения.
Сжав в ненависти (к славянам! к англосаксам!) зубы, он тронул
“майбах”, поехал медленно, осторожно, и больно было оттого, что на себе чувствовал – прикосновением, легким ожогом даже – прощальный, умоляющий взгляд Нины с тем же выражением, что некогда там, в госпитале: “Вы уж с ним построже…” Кожа горела, опаленная этим взглядом; Ростов, в Берлин спешащий, останавливался, прислушивался к себе, выходил из машины. В небе – пусто, чисто и безопасно, кое-где разрушены мосты, что совсем уж глупо; Германию бомбили англичане и американцы, по старой привычке хаяли только англичан, а те сохраняли в целости все переправы через Рейн, потому что абсолютно точно знали: танкам-то надо как можно быстрее вырваться на оперативный простор равнинной Германии, так зачем же вредить самим себе? А дома, люди в домах – кому они нужны, и бомбы частенько летели на них, делая Германию полумертвой. До войны самыми частыми гостями Отчизны были англичане, туристами обходившие и изъездившие всю страну, теперь они, коварные сыны Альбиона, бомбили ее, заглядывая в
Бедекер, – о, эти бритты, отольются вам когда-нибудь слезы наших детей, наших отцов, которые приспосабливались как могли к британским мерзостям, чуть ли не в каждом мало-мальски заселенном местечке – автономная система оповещений и тревог. (Полковник Ростов выходил из машины и мстительно сжатым кулаком грозил далекой Великобритании…)
На “майбахе” – вермахтовские номера, полиция и военные патрули спрашивать документы не осмеливались, с прытью разгребали заторы и завалы, распыляя пробки. Все-таки остановили, пикет полевой жандармерии грубо указал на инвалида, Ростов довез его до дома; на левом рукаве – так называемый “Демянский щит”, знак отличия, которым отмечены выжившие в котле под Демянском. Уже в третий раз Ростов встречал “демянца”, и каждый из них уверял, что только он один и остался в живых, остальных подкосили морозы и большевистские пули. И этот одноногий фельдфебель не удержался, тоже прихвастнул, заодно решил укрепить дух полковника, несколько раз с яростью восклицая: “И все равно мы их победим!” Кого именно – не уточнял, но и так ясно: врагов прекрасной Германии, всех этих большевистских ублюдков и жидовствующих янки, а уж стервецов британских… “Хайль Гитлер!” – вскинул на прощание руку инвалид, Ростов ответил вяло, всего лишь сняв ладони с баранки, подумав о необъяснимых спадах в любви нации к своему фюреру: как-то перед войной население вмиг забыло об общегерманском приветствии и правую руку при встрече с согражданами не напрягало. Отчего, почему, кто дал команду, из какого центра внушили – что ни придумывай и ни выгадывай, все впустую. Ну а ныне:
“Пора кончать войну!” – это носится в воздухе, это все знают, и он тоже, уже мысленно сидящий в ресторане отеля “Адлон” и высматривающий того, от кого в какой-то мере зависит если не окончание войны, то уж послевоенное устройство Германии, – кельнер нужен ему, кельнер, человечек без имени, некое связующее звено между прошлым и будущим страны. “Хайль Гитлер!” и “Пора кончать!” – но все именно поэтому грозятся войну продлевать до победного конца, ибо вера – последнее прибежище духа, тем более немцы, возвышенный народ, способный любоваться небом, лежа в луже, да еще и мордою в грязи.