355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ким » Остров Ионы » Текст книги (страница 11)
Остров Ионы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:15

Текст книги "Остров Ионы"


Автор книги: Анатолий Ким



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Он оказался на земле – с одной стороны она уходила под серое холодное море, с другой – была одета в древесную шубу беспредельной тайги. Земля эта по-русски называлась Колымой, а к этому названию выползло из таежного мрака некое змеевидное двусловие: зеленый прокурор. Никогда не знавший Россию, книг Варлама Шаламова не читавший, Стивен Крейслер, потомок Готлиба Крейслера, лейб-медика Екатерины Великой, был сильно удивлен видом, запахом и странным беззвучием этого края. Слова на русском языке – Колыма, зеленый прокурор, прозвучавшие внутри его уха, не убрали, но добавили удивления в человеке, который свою жизнь прожил в Америке, а не в России. И в дальнейшем все, что он увидел и узнал, нисколько не содействовало его американскому пониманию той жизни людей, что проходила тут совсем в недавнее время.

На Колыме, пространство которой так поразило и насторожило свободного американца Стивена, мера человеческих мук была настоль велика, а духовное качество страданий столь низко – ведь оно зависело целиком от мучителя, – что уничтожение человеческое осуществлялось на биологическом, почти на клеточном уровне и погибель исходила на человека от человека без ненависти, буднично, скучновато, деловито и отчужденно. Стивену было известно, что такое бывало и в давно цивилизованной Европе, в Древнем Риме – например, на гладиаторских боях, и в самом ее центре, в Германии, у стальных дверей газовых камер, куда пропускались для умерщвления строго по счету, обязательно раздетыми донага. Никогда тот, кто пропускал в дверь, не всматривался в лица пропускаемых, а считал их по головам, загибая пальцы на своей руке. В немецких лагерях травили газами, жгли в крематориях огнем, а на Колыме большей частью замораживали на холоде, порой при минус 60 градусов по Цельсию, так что немецкий способ получения искусственной смерти обходился гораздо и несравнимо дороже русского. Ведь первый вариант требовал расхода химических веществ и жидкого топлива, тогда как в русском варианте щедро использовались особенности местных природных условий. Но для смерти это было без разницы, так же как и ее работникам, перед которыми стояла одна задача – как можно быстрее прекратить жизнь большой массы людей, и такое лучше всего можно было делать, не заглядывая им в лица, не насылая на них всякие там беды, болезни, неудачи, утраты, отчаяние и прочие дорогостоящие страдания, а сразу на клеточном уровне быстро уничтожать тела с помощью огня или холода.

Видимо, настало время нам с А. Кимом снова встретиться и спокойно объясниться.

И вот Я вновь призываю его, находясь на побережье суровейшего и неприветливого моря, в том краю, который называется Колымой. Это слово вызвало в А. Киме целую бурю самых темных и тяжких эмоций, будто в душе комнатного растения, рядом с которым некий озверевший от злобы мужик, небритый и красноглазый от затяжного пьянства, выкрикнул грязное матерное слово, угрожая кому-то…

Трое мужчин и женщина, одетые в костюмы разных, весьма отдаленных друг от друга эпох, подошли к Стивену Крейслеру, который предстал перед маленьким отрядом выходцев из леса в своем привычном виде последних спокойных лет жизни: в двубортном твидовом пиджаке с блестящими металлическими пуговицами и при галстуке. Итак, передо мной были почти все участники экспедиции на остров Ионы, исключая Наталью Мстиславскую, которая в виде собаки, помеси кокер-спаниеля и черного терьера, уже достигла острова и бегала по нему, хватая рыбу на отмелях и таская яйца с птичьего базара. Писатель А. Ким в сильно поистрепавшемся джинсовом костюме, в прорванных на коленях штанах подошел к американцу третьим. Самым первым шел от леса Андрей с пятизарядной винтовкой старого образца за плечом, в офицерской фуражке, за ним шла Ревекка в длинной клетчатой амазонке, далее следовал писатель. Замыкал шествие Догешти в черной длинной железнодорожной шинели, за распахнутыми полами которой сверкали на груди принца серебряные поперечные полосы голубой венгерки, в которой он любил ходить во времена оны. Шинель же черная, без пуговиц, была найдена в заброшенной будке стрелочника во время перехода экспедиции по трассе БАМа… Хороша, живописна была компания! Я с удовольствием разглядывал каждого по очереди, впервые имея возможность видеть всех их вместе.

Вот Ревекка, красавица с гнедыми роскошными волосами, которая вовсе не имела кармической вины за излишнюю жадность к деньгам, а была ведь наказана именно за это! Моя вина… Это мать ее и отец, торговец маслом, должны были понести наказание – и понесли – за свою чрезмерную любовь к деньгам, которая у них была намного больше любви к Богу Авраама, Исаака и Иакова, была сильнее даже, чем лютый страх смерти. Схваченная ею за горло, пышная и любвеобильная девушка должна была умереть от тифа, став вся истощенной и бледно-зеленой, словно высохший гороховый стручок, – так и не испытав в жизни дивных радостей Суламифи. Пришлось буквально вырывать ее из когтей смерти и возвращать на землю в суррогатной воскресенной плоти, которая ничего из прежних своих ощущений не имела, кроме чувства – по ее же доброй воле! – самого неистового сексуального наслаждения.

Андрей Цветов, дворянин, поручик царской армии. Подведен под расстрел за постоянное высокомерие к подчиненным и сословное презрение к черни – но не за свои собственные грехи, а за кармические проступки его прадеда, полковника Кирилла Даниловича Цветова, который запорол шпицрутенами, проведя сквозь строй, с десяток солдат насмерть. Сам Андрей был офицером сдержанным, к подчиненному рядовому составу относился без особенной строгости, хотя и держал дистанцию… Когда в составе колчаковской армии он отступал по Сибири, мне не удалось проследить за его судьбой, и внезапный плен, пытки и быстрый расстрел Андрея никак не связаны с мерой его собственной кармической вины – она была еще не столь велика, чтобы приводить человека под такое суровое наказание. И он тоже был возвращен на землю – по доброй его воле, – чтобы долгим, верным служением той, которая выбрала и полюбила его, был бы уменьшен тяжкий груз вины его прадеда, чью карму Андрей и получил в наследство.

Принц Догешти, нежный и просвещенный монарх, карма которого никак и ничем не была отягощена. Прожив всего двадцать восемь лет на свете, из которых только два последних года пришлись на его законное царствование, молодой государь Румынии хотел бы остаться в истории как великий строитель – такое в будущем он и предполагал имя получить: Догешти-Строитель. Но мое светлейшее начальство, никак не уведомив меня, по каким-то своим высоким соображениям решило отозвать незаурядного молодого человека назад из жизни, с тем и внезапно бросило его в котел массовой погибели от испанской инфлюэнцы. После этого начальство или забыло про него, или просто не знало, в каком направлении реинкарнации дальше запускать молодого незаурядного монарха. Догешти несколько веков витал в Непроявленном мире по Румынской Онлирии, одинокий и неприкаянный. Мне стало жаль его, он не заслуживал подобной участи, такого забвения, и тогда Я, рискуя навлечь на себя неудовольствие высокого начальства и тем самым утяжелить собственную карму, послал за ним писателя А. Кима с миссией пригласить принца Догешти участвовать в экспедиции на остров Ионы.

И наконец писатель А. Ким – которому с этого места Я хочу вновь передать бразды правления данным романом, – будет ли он рад, что завершается последний в его земной юдоли роман, действительно самый последний и, стало быть, самый дорогой и любимый для него? – Не знаю, что тебе ответить, мой дорогой и любимый сочинитель, соиздатель, сотрудник, соавтор, соузник, сорадетель, сострадалец, современник, соболезник, сопливник, сослезоточивец, сосмехотворец, соснаобалдевший словно, «соков со сна не сосущий», соснолюбивый, сочный, соблазнительный, соколик ты мой, со всех сторон совершенный, совриголовый, сорвиголовый, соматически-психический, сострадательный, со странностями, со смаком гоп – ты закабалил со времен юности моей меня Словом, а теперь собираешься скоро отпустить на свободу. Буду ли я этому рад? Наверное, буду – словно старый кривой раб, объявленный вольноотпущенником.

А ты сам будешь рад, что наконец-то развязался с писателем, который слышал одного тебя и писал только с твоих слов? – Буду ли Я рад? Что сказать тебе?.. У меня таких, как ты, знаешь сколько было! – ан врешь, приятель, а если не врешь, то назови хоть одного, кто столь же безрассудно и слепо бросался бы во всякие незнакомые бездны, надеясь только на Тебя одного? – Это какие еще бездны, да еще и «незнакомые»? Ведь Я учил тебя работать чисто, точно, как в аптеке, и продолжай в том же духе, не вздумай бунтовать – а я и не думаю бунтовать, с чего Ты взял, если и сорвались с моих уст мои слова, не Твои, и они показались Тебе дерзкими, то прости меня. Ведь я никогда не знал, кто Ты, но я бесконечно верил Тебе, и должно сказать, что никогда мое доверие не было обмануто, спасибо за это, Ты находил и передавал мне самые лучшие, верные слова – но тогда почему «врешь», да еще и «приятель»? хотел бы Я знать, за кого ты держишь меня, почему разговариваешь со мной столь дерзко и фамильярно?

Ведь Я снисхожу на вашу маленькую Землю от тех Престолов, где зиждятся творила Слов, неужели ты думаешь, дерзновенный и фамильярный, что Слова рождаются на Земле? Да знаешь ли ты, какая могучая, чудесная сила в них, что они способны не только сооружать вещественное мироздание, но и разрушать его? Световые потоки лучистой энергии, электронные невидимые стрелы, пронизывающие пространства галактик во всех направлениях, взрывающиеся и уже давно взорвавшиеся звезды в системе Большого Взрыва, само вещество вселенской взрывчатки, неистово и мгновенно сгорающее в продолжение какого-то миллиарда лет земного времени, – все это порождено Словом, в себе имеет его состав. Так неужели ты смеешь дерзко полагать, что у тебя есть твои слова, безумец ты этакий? Тебе хочется высказать обиду по тому поводу, что жизнь твоя заканчивается, и, стало быть, уже скоро Я перестану производить доставку слов тебе для написания романов – о дерзкий и неблагодарный! Бунтовщик и тайный роптатель, скрывающий свой ропот в наборе смиренных слов – «старый кривой раб», «вольноотпущенник»… чем ты недоволен, кривой раб, а ну-ка, сколько тебе за твою коротенькую жизнь дано было написать романов, повестей и рассказов? ты что, совсем оборзел, приятель?

Сидишь тут, как сыч, удалившись от всех людей, не хочешь развлекать их, поучать их, смешить их, подбадривать в часы уныния, сеять в умы полезные знания, призывать к справедливости, к братской любви, к демократии, вести их к алтарю высшей гражданской свободы, бороться, в конце концов, за права обиженных национальных меньшинств. Что ты сотворил из тех несметных слов, которыми Я буквально поливал страницы твоих рукописей, как из крупнокалиберного пулемета? Какими шедеврами ты облагодетельствовал бедное и несчастное, по твоему уверенному разумению, неблагополучное человечество? Что ты сделал – насколько споспешествовало твое писательское мастерство делу возвращения человечества к изначальному счастью и благополучию Золотого Века? Молчишь, не отвечаешь? Что ты сумел сказать, используя мои дары, кроме того, что для тебя все хреново в этом мире, хотя он сам по себе неимоверно прекрасен? Ты прятал за чудесными комбинациями моих слов мелочность своего вселенского страха… Опомнись и покайся! Разве Я не открылся тебе и не привел тебя к пониманию того, что смерть есть и ее нет, поэтому смерти не надо бояться, – а ты по-прежнему боишься, дурачок. Ты бегаешь от нее, пытаясь удлинить расстояние между вами, а потом стараешься как-нибудь хитроумно замаскироваться, спрятаться от нее – вот и недавно, скомбинировав слова, ты объявил себя одним из персонажей своей книги, попытался укрыться в ней, а меня выдал, меня-то и выболтал. Теперь Я, выданный тобой и выболтанный, спровоцированный на то, чтобы из причины стать следствием, из охотника дичью, из таинственного умолчания вывалиться в высказанную пошлость ходячего мнения. Я больше не имею возможности помогать тебе скрытно, эзотерически, и дело вовсе не в том, что ты уже старый, заканчиваешь жить и что большие открытия человек делает в молодости, поэтому, мол, с моей стороны помощь тебе уже не прибудет. Иди и не оглядывайся в эту самую мою сторону, а направляйся-ка и дальше в сторону острова Ионы, Я же буду смотреть тебе вслед – и сам еще не знаю, как дальше поступлю с тобою, грешником.

ЧАСТЬ 5

Прошедшее лето было хорошим в тайге; от жары болота обезводели, стали проходимыми; на лесных прогалах мхи повысыхали, с легким треском ломались под ногами, и куда-то в навь свалила вся беспросветная многотысячетонная тьма мошкары. Бежавший колымский невольник вначале жил обильным кормом разной ягоды, и вскоре рот его по кругу и костлявые пальцы рук, рубаха и штаны на коленях стали черно-синюшными от сока. Затем пролились быстрые дожди, шквальные и часто сменяемые, и тут поперла дикая силища никем не сдерживаемых грибов, их столько выскочило на овлажневших мягких мхах, что даже негде было человеку улечься на отдых, не подмяв вытянутым телом ошметков задавленного грибного народа.

Жизнь тела при нечеловеческих условиях природного изобилия быстро свертывалась к своим первобытным привычкам, и вскоре человек безо всяких усилий превратился в некое умное, способное преспокойно существовать в одиночестве животное – сначала растительноядное, на грибах да на ягодах, затем и в хищное, когда беглецу удалось зашибить палкой глупого младенца косули, который и не думал убегать при виде человека. Он разорвал зубами кожу на шее косуленка, еще не совсем мертвого, встрепенувшегося при этом от боли, и стал пить теплую кровь – у зека не было ни ножа, ни возможности каким-нибудь образом добыть огонь и на горячих угольях испечь мясо.

Побег из строительной зоны получился совершенно неожиданным и поэтому совсем неподготовленным. Днем зек схоронился от работы в тихом закутке между штабелями кирпича, недалеко от запретки, и грелся на солнышке – и вдруг услышал, как часовой на вышке захрапел, словно медведь в берлоге. Приспособив под задницу брезентовую плащ-палатку, которую на двух гвоздях конвойник подвесил к столбам сторожевой будки, он уперся грудью в доску перекладины, на которой лежала длинная винтовка Мосина, времен Первой мировой войны, – и, сверху приобняв эту винтовку, уронив голову на руки, ефрейтор Пигут сладко заснул самым откровенным образом.

Осознав такое положение, душа зековская, до своего рождения никак не предполагавшая, что когда-нибудь станет маяться на колымской каторге, в спецлагере при урановой шахте, встрепенулась вся и автоматически повелела телу совершить следующие движения… Взять доску из-под себя – на ней он только что лежал, спрятавшись меж двух штабелей кирпича, – в два прыжка подскочить к запретной зоне, перекинуть через нее доску, протиснуться под плохо натянутую «нить колючей проволоки», перебежать по доске через запретку – неширокую полосу распаханной и граблями выбороненной земли, с той стороны вытянуть за собой доску, отшвырнуть ее подальше в кусты, чтобы не вызывала никаких подозрений, и, не оставив ни следа на запретке, быстренько прошмыгнуть в недалекую темную тайгу.

Словом, побег удался на удивление легко и просто; очнувшись от сна, часовой Пигут ничего не заметил – и до самого вечернего съема, когда стали строить в колонну и считать заключенных, беглеца не хватились. А тут скоро наступила ночь, погоня с собаками стала невозможна, и к утру следующего дня бежавший всю ночь вслепую лагерный раб оказался уже очень далеко, вне досягаемости для преследователей. Ефрейтор Пигут был прямо с конвойной вышки отправлен на дальний дозор, чтобы стоять на мосту и следить за дорогой. Но он плохо следил за ней, ибо, направляясь к месту назначенного поста, купил в поселковом магазине черную бутылку водки, вместимостью 0,75 литра, и ночью всю ее выпил на голодный желудок. Наутро пришедшая смена не нашла его на месте, он больше так и не появился в конвойной части и был отписан в дезертиры. А на самом деле он свалился пьяным на землю, совсем недалеко от таежной дороги, и умер. Его душевная монада никак не полагала – до своего появления на свет ефрейтором, – что однажды в жизни перед ним возникнет такое жуткое видение, о котором никому, ни друзьям, ни начальству – тем более начальству! – нельзя было рассказывать. Но и жить обыденкой с этим тоже было невозможно! Оставалось одно – нажраться как следует водки и отключиться. Так и вышло, что некое видение, никак не объяснимое, насовсем отключило от жизни ефрейтора Пигута.

Видение же было вот какого рода. Началось оно на конвойной вышке, во время его дневного неположенного перекура с дремотой. Он незаметно уснул – и вдруг проснулся как от резкого толчка в плечо. Открыв глаза, ефрейтор увидел, что по ровной запретке идут, следуя друг за дружкой, три мужика и одна баба, впереди шагает подтянутый человек в старой царской офицерской форме с погонами, в фуражке, за ним и следует красивая толстожопая баба с большой копной волос на голове, третьим идет еще один мужик в синем, а замыкает небольшую колонну высокий человек в черной распахнутой шинели. Он и оглянулся, единственный из всех, проходя мимо конвойной вышки, и в темных глазах его, встретившихся с глазами ефрейтора Пигута, мгновенно промелькнули неподдельный страх и большое любопытство. Пигут решил издать предупредительный окрик и, если нарушители границ охраняемой территории не остановятся, сначала отстрелять этого последнего в черной шинели. Но конвойный, как часто это бывает во сне, не смог издать ни звука, ни шевельнуть пальцем, так и смотрел оцепеневшими глазами вслед уходящим, пока те не скрылись за дальним углом четырехстороннего периметра зоны, где возвышался высокий штабель серых бревен… Когда те исчезли с глаз, Пигут захотел еще раз проснуться, на этот раз окончательно, и это ему удалось – он внимательно вглядывался в разрыхленную граблями и ровно разбросанную землю охранной полосы и не увидел на ней никаких следов. Значит, приснилось – облегченно вздохнув, охранник хотел зевнуть, как бы окончательно давая знать кому-то, что сбрасывает в мусорную корзину небытия факт своего сонного видения. Но рот его остался только наполовину раскрытым – не успев раззявить свою желтозубую широченную пасть до конца, ефрейтор застыл в полузевке, сильнейшим образом смущенный новым видением.

Они шли обратно по запретке, все в том же порядке строя, один за другим, но только повернувшись словно по команде «кругом марш», и теперь колонну возглавлял высокий, в черной расхристанной шинели, из-под отворотов которой виднелись сверкающие под солнечным светом серебряные шнуровки венгерки. Еще издали этот высокий улыбался Пигуту и глядел ему прямо в глаза выразительным взглядом, явно означающим абсолютное миролюбие, благорасположение, добротолюбие… и еще что-то, совершенно неподходящее для ефрейтора. Вроде бы заявлял этим взглядом черношинельный, что они стали уже в доску своими, в аккурат друганами-подельщиками в каком-то общем «деле», очень и очень серьезном, могущем потянуть и на высшую меру наказания… Но на «вышака» Пигут никогда, ни в чем и ни за что бы не пошел, он это и дал понять в своем ответном взгляде длинношеему фраеру, который уже чуть ли не подмигивал ему заговорщически… Ефрейтор увел свой отчужденный взгляд выше – и над головой фраера, которая покачивалась на тонкой шее и старательно тянулась ввысь к конвойнику на вышке, он и увидел невозможную, чтобы спокойно жить дальше на свете, и леденящую ужасом кровь бесшумную картину.

За черношинельным шел синеджинсовый, седовласый, азиатского обличия, с темными черточками бровей и усов на широком лице, следом шагала женщина с пышными гнедыми волосами, широкобедрая, в длинной юбке из клетчатой шотландки, позади нее неровной поступью продвигался офицер – вверх-вниз-вверх-вниз подскакивала его надвинутая козырьком на глаза фуражка. А позади этой странной спецгруппы следовала грандиозная беззвучная колонна зековской рванины, черное шествие лагерных доходяг, которым выпала такая кармическая доля – околеть в мучениях от холода, голода, болезней и помереть убитыми от побоев, пуль, ножевых уколов на территории спецзоны по обеспечению урановых рудников. Духи зеков – организованно уничтоженных по единой системе отнятия у людей жизни шли в своей бесконечной колонне, привычно выстроившись по «пятеркам», и ширина строя как раз вписывалась в ширину запретной зоны. Умершие от истощения и от постоянного обморожения тела хоронились на спецкладбище в коллективных могилах, на которых не стояло крестов, обелисков или каких-нибудь других опознавательных сооружений, лишь насыпаны были продолговатые земляные бугры, быстро зараставшие березняком, кустиками багульника, вереска да бледно-лилового иван-чая.

Кладбище находилось точно в той стороне, куда сначала прошли и откуда потом снова появились эти четверо из сновидения ефрейтора Пигута. Он в глубоком оцепенении души смотрел сверху вниз на проходившую под вышкой многотысячную колонну черных оборванцев, ясно понимая, что на его глазах совершается что-то вроде массового побега заключенных. Но среди них конвойник видел очень и очень много таких, которые давно и совсем недавно умерли, уже при его службе в спецлагере, и были похоронены с очередной партией трупяков, за зиму накопленных в специальном леднике-сарае. И вид их бледно-серых лиц, особенно глаза, взгляды, какие бросали они снизу вверх в его сторону, проходя мимо, были для служивого человека совершенно невыносимыми. Они словно обвиняли его в том, что у них оказалась в прошлых инкарнациях такая тяжелая карма, из-за чего пришлось расхлебываться в этой жизни, – они словно обвиняли его в том, что и у него оказалась такая карма, вследствие которой ему приходилось торчать в виде «попки» на этой вонючей от горя и грязи вышке! Ефрейтор неуютно ежился, испытывая под этими косыми взглядами страх за будущие свои существования, которые окажутся – чуяло его сердце – еще более отягощены самыми некрасивыми, зловонными грехами, набранными на этой сраной государственной службе.

Заблудившись и поплутав во времени, отряд опять совершил лишний завиток лет в двадцать и, благополучно сопроводив этап до места, снова возвращался назад по тому же пути – уже в конце семидесятых годов. И, перейдя знакомым полуразрушенным мостиком через речку, экспедиция наткнулась на валявшийся на земле остов ефрейтора Пигута. Душа же его была неизвестно где. Скелет лежал, широко раскинув руки, вляпавшись затылком большеглазого черепа в сырую ямку, и Ревекка уложила ему под голову букет синих таежных колокольчиков, что несла в руках. А поручик Андрей Цветов увидел на обочине дороги отброшенную ржавую винтовку и решил подобрать ее.

Ефрейтор Пигут был назначен в дозор для задержания сбежавшего из строительной зоны заключенного, который совершил побег в летнюю благодать, когда было тепло и даже жарко в тайге, и созрело в ней великое множество ягод, и наросла тьма-тьмущая грибов. Но вот исподволь сошли и ягоды, и грибы, как помните – стали тихонько подкрадываться колючие холодные ночи, и беспокойство по поводу зеленого прокурора стало нарастать в душе беглеца, постепенно переходя в темный, неизбывный, подавляющий все его существо ужас.

С подступающим голодом он смог вначале вполне сладиться, потому что забил палкой ни о чем не подозревавшего глупого косуленка, выпил из него кровь и понес тушку на себе, время от времени делая остановки и отгрызая от нее податливый нежный кусок. Но через несколько дней беглец почувствовал, что казнь прокурорская настала и холод начинает его убивать. Тогда он стал запихивать – сначала под рубаху, а потом и в штаны – сухие листья осени и палую иглицу хвойных деревьев. Чтобы набивка не вываливалась, он подвязал лыками штаны на щиколотках и плотно заправил рубаху под пояс. Сухой лист пошел и в рукава форменной рубахи – и к утру зек, стремившийся спасти свою жизнь от холода, стал похож на толстое чучело, раскорячившее руки и ноги посреди заиндевелой тайги…

Итак, настало время пользоваться простыми словами и строить простую речь для выражения всего самого сложного, главного, глубокого, значительного в этом романе. Слов же, предназначенных для него, остается уже не так много. И Я не хочу больше мучить беднягу А. Кима сочинительством повестей и романов, нашептывая слова внутри его уха. Я решил отпустить писателя на отдых, ибо он устал писать и ему давно хотелось бы отдохнуть. И Я на него не сержусь – если вдруг захочется ему еще немного пожить на свете, пусть живет, в безвестности и забвении, освобожденный от необходимости водить стада моих слов, выпуская их в определенном порядке на просторные пастбища романных страниц.

И сотворю-ка Я для него то, чего он давно просит: пусть станет одной из эпизодических фигур романа, промелькнувшей где-то в ее первой половине, помните, когда два солдата вели на расстрел белого офицера, он увидел стоявшего на холме пастуха с палкой в руке, одетого в длинный выцветший брезентовый плащ. Наверное, жизнь у этого мирного пастуха пришла к доброму согласию между его внутренними силами и всеми внешними обстоятельствами, к равновесию сна и бодрствования, к нулевому результату в борьбе яростных желаний с могучими жизненными неудачами. Что ж, пусть А. Ким станет этим пастухом, если хочет, и с детским страхом смотрит вслед тому, которого серые солдатики с винтовками ведут на расстрел. И пусть ничего не делает, пусть только смотрит, вздыхает и крестится, переместив высокий посох в левую руку и освободив правую для совершения православного крестного знамения. Потому что придется данный ему кусочек от бесконечного бытия почему-то провести в чужой ему и любимой России, очень похожей на тот рай, который неоднократно представал в его воображении. А. Ким проживет в этой стране, признанный за своего, русского, писателя, – как и тот пастух в брезентовом плаще, признанный в деревне своим, русским, человеком.

…Набитое палой листвой и сухой иглицей чучело человека все-таки грянуло на землю и осталось лежать в буреломной чащобе тайги, куда не заглянет ни один человек вплоть до скончания земного мира. А. Ким был отправлен мною в безмятежную отрешенность пастуха в брезентовом плаще, чтобы в сельской тишине да на лоне природы незаметно перешел он в свое новое кармическое воплощение. Итак, внимание – Я поместил обессиленную душу А. Кима, что не помнила уже ничего из своего прошлого, в освободившуюся от смерти душу беглого колымского зека, также ничего не помнившую из своего земного прошлого. А ведь это он когда-то был пастухом в брезентовом плаще, стоявшим на холме с посохом в правой руке! В роковом для России 1937 году его за что-то арестовали и отправили на Колыму. А. Ким же родился в тридцать девятом – выходит, Я отправил писателя на отдых во времена, предшествующие его рождению, а дальше сам повел экспедицию к острову Ионы.

Но пора возвращаться к первому. Вышедшие из леса онлирские путешественники, ведомые офицером Андреем-Октавием, подошли к американцу Стивену Крейслеру и радостно его приветствовали. Он предстал перед ними, как уже говорилось, в твидовом пиджаке с металлическими белыми пуговицами и при розовом галстуке, что в настоящем ландшафтном окружении, в виду диковатого темно-серого моря и округлых сопок, густо поросших хвойными деревьями, выглядело неким ироничным и веселым вызовом инопланетянина местным аборигенам, привычная одежда которых была ватная телогрейка да стеганые штаны цвета старого асфальта… И редко бывало, чтобы костюмы эти оказывались без наложенных на локтях и коленях заплат иного, чем серый, цвета – обычно черного или зеленого, «защитного»… Но у одного чудака, мне пришлось самому это увидеть, заплатка на локте телогрейки была кричаще розового цвета, как безвкусный галстук у Стивена Крейслера. Я приветствовал его первым и начал представлять ему других участников экспедиции – Ревекку, Андрея-Октавия, принца Догешти.

Силою разыгравшихся могучих стихий, мы знаем, Стивен был снесен бушующей короной торнадо к магаданскому побережью Колымы и сброшен на землю там, куда Я наметил вывести российский отряд для встречи с американским. Все почти исполнилось, как было намечено. Только двоих Я недосчитался – Наталья Мстиславская в виде черной собачки самовольно заранее спрыгнула на остров, командир же А. Ким был отправлен мною в бессрочный отпуск. Остальные оказались на месте…

Я коротко пояснил дальнейший маршрут экспедиции. Он пройдет берегом к северу и, огибая по нему море, круто развернется почти в обратном направлении, западая в узкую горловину Камчатского полуострова от Анадыря…

И вот уже вся эта великая дуга маршрута, похожая на путь выпущенной в небо ракеты, завершена. Экспедиция вышла на океанское побережье Камчатки в самом дичайшем и безлюдном его месте, куда никогда не ступала нога человека. Отвесные бурые скалы встали изощренно ломанными отвесными стенами на тысячи километров восточного берега Камчатки. Под стеною обрывов шла узкая лента серого песка, накрываемого в прилив мрачной толщей океанической воды, и каменные обрывы во время шторма были побиваемы оглушительными пушечными ударами волн. Колоссальные дыры пещер и глубокие арки подмывов образовывались в скалах от этих ударов, и время от времени – в безлюдных столетиях камчатского бытия – происходили небольшие землетрясения от обрушений циклопических глыб, заваливающих узкую песчаную полоску вдоль необитаемого берега. И тогда выходили на свет Божий удивительные дела, истории, существа.

На восточном побережье Камчатки, во время одного очередного шторма, в прилив, когда пушечные шлепки волн по береговым скальным пещерам, после особенно мощного выстрела, привели к обрушению высокой известняковой скалы вслед за тем, как с грохотом подлинного землетрясения откололась от крутого обрыва и плоско опрокинулась в море гигантская каменная стена, – из открывшейся новой подземной ниши выступил на морской берег огромного роста великан глиняного цвета. Это и был ребенок «жителя мансарды» от его мимолетного брака с Мать – сырой землей, дитя, родившееся из ее тела на Камчатке, как некогда родился античный бог из головы своего отца.

Медленно спускавшаяся по эфирной тропе с острозубчатых заснеженных отрогов на прибрежное плоскогорье наша группа онлирских путешественников как раз приблизилась к месту появления на свет глиняного детины. Он стоял по пояс в отливной морской воде, собираясь, видимо, отправиться куда-то по дну океана, но в последний миг что-то его словно окликнуло, и низколобый скалоподобный гигант повернулся всем корпусом назад, впившись прищуренными глазами в появившуюся на плоскогорье маленькую туристскую группу. Так и застыл бедный малый надолго, словно почуяв в одной из мимо проходящих фигур своего родимого отца. А Я и сам вроде почувствовал в сердце некое глухое беспокойство, ностальгирующую пульсацию боли по юности, давно прошедшей, и с непроизвольной лаской во взоре посмотрел на одинокую скалу в море, замершую в воде, недалече от обрывистого берега.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю