355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ананьев » Танки идут ромбом (Роман) » Текст книги (страница 9)
Танки идут ромбом (Роман)
  • Текст добавлен: 12 апреля 2020, 16:00

Текст книги "Танки идут ромбом (Роман)"


Автор книги: Анатолий Ананьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Как только Володин, выполняя приказание Пашенцева, вышел из окопа и по ходу сообщения побежал к траншее, к пулеметным гнездам, то радостное возбуждение, охватившее его еще в начале боя, когда танковый ромб стоял перед гречишным полем, а «юнкерсы» сбрасывали бомбы, разминируя проход, – то радостное возбуждение, придававшее бодрость и силу, сразу же покинуло его. Он бежал по разрушенной снарядами и бомбами траншее, скатывался в воронки, переползал через завалы; он чувствовал, что приближалась решающая минута, и страх перед этой минутой, и желание быть бесстрашным, смелым то останавливали его, и он напряженно прислушивался к грохоту, лязгу и реву моторов, то поднимали, и тогда он снова устремлялся вперед. В траншее лежали раненые, и никто их не подбирал; шум боя заглушал их слабые стоны. Они поворачивали землистые, страдальчески сморщенные лица к пробегавшему мимо лейтенанту, и Володин с трудом узнавал своих бойцов. «Где Жихарев? Почему никто не перевязывает раненых?..» Но почти тут же Володин наткнулся на санитарного инструктора роты – Жихарев лежал у входа в одну из боковых щелей, маленький, съежившийся, у подбородка колени, с открытым белым лицом. Комочки красной, осыпавшейся со стены глины набились в ухо, скатывались по белой щеке, лбу, прилипали к влажным мертвым глазам. Здесь же валялись санитарная сумка и разорванная осколком каска. А напротив, в небольшом отсеке, бойко работал расчет бронебойщиков.

– Четвертый!.. – во весь голос кричал наводчик Волков, и подручный Щеголев с размаху царапал на стенке окопа полосу.

И уже снова слышался грозный голос Волкова:

– Патроны!..

Рядом с отсеком, прильнув плечом к автомату, стрелял Белошеев, и к ногам его стекались горкой желтые, пахнущие свежим дымком гильзы. Траншея жила: незаметные в серой ныли, запыленные и такие же серые, как пыль, солдаты делали свое трудное на войне дело; ни до раненых, ни до убитых, живые думали о живом – отбить, сломить, захлестнуть огнем атаку вражеских танков и пехоты. Володин перешагнул через труп Жихарева и побежал дальше. До пулеметных гнезд оставалось не больше десяти метров, два поворота траншеи. Уже минуя последний поворот, вдруг обнаружил, что пулеметы молчат. Когда они смолкли – только что или минуту назад? Почему смолкли? Он ринулся к «гнездам», по которым сейчас вели усиленный огонь вражеские самоходные пушки, ринулся в самую гущу разрывов, забыв о страхе и смерти и думая только об одном: «Почему? Почему?..» Но там, куда он спешил, – Володин и не подозревал даже – пулеметов уже не было. Младший сержант Фролов, как только понял, что немцы засекли «гнезда», увел расчеты из-под огня на запасные позиции, и самоходные пушки били теперь по пустым окопам. Ослепительные и быстрые, метались разрывы вокруг Володина, он не выдержал, упал и последние метры полз по-пластунски, отчаянно работая локтями.

Три пулеметных гнезда – три окопа, соединенные ходом сообщения. На дне – полуприсыпанные землей вороха стреляных гильз, опорожненные и брошенные второпях диски. В одном из окопов Володин заметил раненого Размахина. Пулеметчик полз на локте к траншее, волоча за собой раздробленные ноги.

Володин кинулся к нему:

– Где пулеметы?

Размахни уперся ладонями в глинистое дно окопа, приподнял голову; и руки, и плечи, и голова его тряслись от натуги и боли.

– Где Фролов? Где пулеметы?

Размахин ничего не сказал, сник, повалился грудью на землю. Расспрашивать его бесполезно. Что делать? Уходить назад? Пулеметов нет; окопы пусты – уходить! Володин медленно пятился от распластанного тела Размахина; было жутко, одиноко и пусто среди высоких серых стен, и он пятился от этой пустоты, от охватившего его страшного чувства одиночества. В глубине окопа стояли рядком стройные, как шеренга солдат, противотанковые гранаты. Володин заметил их, пересчитал взглядом – шесть. «Шесть, шесть, шесть!..» – мысленно повторял он, считая и пересчитывая шеренгу. «Бежать, бежать, бежать!..» – говорил в нем другой сильный голос и заставлял пятиться. Володин уже сделал движение, чтобы выйти из окопа, и заколебался: может быть, Размахни еще жив и ему нужна помощь? Он снова приблизился к распластанному телу пулеметчика, еще ни на что не решаясь – то ли остаться и перевязывать солдата, то ли бежать в траншею, – и услышал треск своих пулеметов. Били с запасных. То прерываясь, то захлебываясь, словно соревнуясь в торопливости:

«Та-та-та-та!..» – выводили мелодию накаленные стволы. «Живы-живы-живы!» – обрадованно повторял Володин, разгибая спину и приподнимаясь. Прошел в глубь окопа, выглянул через бруствер и увидел танки. Их было много, но Володин смотрел на один, самый ближний к нему. Как маятник, раскачивался длинный ствол, и сам танк раскачивался и рычал, выплывая из пыли, большой и черный на фоне голубого утреннего неба. Позади танка, в дыму и пыли, виднелись темные фигурки автоматчиков в угловатых касках. Володин смотрел на них снизу, и они тоже казались ему большими и темными на голубом полотне неба. Фигурки падали, редели, а танк устрашающе наползал на окоп. Володин торопливо нащупал висевшую на поясном ремне противотанковую гранату, отцепил ее и, холодея и пружиня всем телом, с силой, как на учениях, швырнул ее далеко вперед. Грянул взрыв, и Володин, совершенно уверенный, что танк подорван, но на всякий случай приготовивший к броску вторую гранату, снова выглянул за бруствер: невредимый и совсем большой, ясно видимый до поручней на броне, танк шел прямо на него. Теперь наугад, из-за плеча, из глубины окопа, метнул Володин гранату и пригнулся, ожидая взрыва; инстинктивно отцепил третью гранату и, теряясь и уже не понимая, что делает, стал судорожно искать пальцами на гранате чеку, как у пехотной «лимонки», чтобы выдернуть ее; растерянно оглядел окоп: невысокие серые стены показались ему ненадежными, рыхлыми, они не выдержат тяжести танка, обвалятся, придавят. Неужели конец и он не увидит больше ни небо, ни землю? Нет, еще можно что-то предпринять, что-то сделать, немедленно, сейчас, сию секунду… Он напрягал ум, стараясь что-нибудь придумать, но ничего не мог придумать и так и сидел с гранатой в руках, ища и не находя на ней чеку. Бежать из окопа было еще страшнее, чем оставаться в нем, и Володин понимал это, но кто-то будто подталкивал его, настаивал: «Уходи, уходи!» – и он, поддаваясь этому упрямому голосу, примеривал взглядом, сколько шагов до выхода из окопа и сколько там, дальше, по траншее, до ближайшей щели, считал секунды: успеет ли? Он не успел – днище танка нависло над окопом. Володин упал, вытянулся во всю длину рядом с Размахиным и замер, ничего не слыша и не воспринимая, но ясно ощущая, как толща сырой и холодной земли наваливается на плечо, ноги… Танк развернулся над окопом и остановился, подбитый нашими артиллеристами; по броне скользнул светлый язычок пламени, и вскоре весь танк уже пылал, испуская клубы черного дыма.

Как после дурного сна, вдруг проснувшись, с наслаждением узнаешь, что все то страшное, что только что было с тобой, было во сне, и мысли уже текут ровно, спокойно, но в теле еще чувствуется неприятный озноб падения, – как после дурного сна очнулся Володин под мертвым танком, придавленный землей и оглушенный; словно в погребе с захлопнутой крышкой, лежал он в темноте, в соседстве с остывающим телом Размахни а, и все звуки боя, только что пронзительно гремевшие вокруг, теперь слышались глухо, долетали откуда-то издалека, и по ним уже нельзя было определить, как складывался бой. Но пулеметы на запасных не смолкали, и Володин, улавливая их теперь совершенно притупленный говор, с радостью отмечал, что рота не отступила, что сражение идет здесь, на линии траншеи, и что это очень хорошо, и хорошо, что он, Володин, жив, и теперь только нужно, не торопясь, обдумать, как выбраться из-под танка. Сначала все его движения были неторопливы, размеренны – осторожно высвободил плечо и ноги из-под обвалившейся на него глины, огляделся в темноте, увидел узкую щель между гусеницей и землей и пополз к этой полоске света, стараясь не задеть Размахина; но вот окоп стал наполняться едким, удушливым дымом, и Володин заторопился: все быстрее и быстрее двигались руки, разгребая землю, он кашлял, задыхался, но греб, вонзая пальцы в сухую комковатую глину и не чувствуя боли, тянулся к свежему воздуху, тонкой струйкой сочившемуся в узкий просвет; в танке начали рваться снаряды, грянул взрыв, второй, щель захлестнуло дымом и пылью, от накаленного днища ударило жаром, как от печи, стало нечем дышать, и Володин уже не дышал, а глотал густой угарный воздух, но, изнемогая и теряя сознание, продолжал судорожно тянуться к просвету, подошвы скользили, он искал упора и сапогами мял и давил упавшую с головы каску пулеметчика. Теперь Володин уже ничего не соображал: не было для него ни боя, ни горящего танка, не было ничего, что предшествовало этой минуте, а была только эта минута, была смерть и он – один на один со смертью, охваченный паникой и ужасом; ему казалось, что он еще что-то делает: ползет, рвется вперед, на воздух, – но он только слабо шевелил пальцами и скатывался на дно окопа. Последний раз где-то далеко в сознании промелькнула мысль, что он погибает бесславной, глупой, нелепой смертью, которой больше всего боялся, но которая все же настигла его последний раз где-то далеко в сознании промелькнула жалость к себе, досада на несбывшиеся мечты, и все потухло, улетучилось, задернулось искрящейся черной шторкой…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

«А ну еще!..»

«Еще разок!..»

«Разок!..»

Так говорил сам себе Ефим Сафонов, нажимая на спусковой крючок ручного пулемета. Он стрелял спокойно, ровными длинными очередями, поворачивая ствол в ту сторону, где появлялись немецкие автоматчики; он видел поле боя сквозь мушку своего пулемета, и все, что происходило в тесном обхвате мушки, представлялось ему отдаленным и мутным, как за синей сеткой дождя. В синих клубах двигались танки, в синих клубах бежали автоматчики, и Сафонов, ощущая плечом бодрую дрожь пулемета, разрезал эту клубившуюся синь огненной трассой. Танки не пугали его: некоторые уже горели, а те, что еще ползли (он был убежден), будут подожжены – это дело бронебойщиков, а у него свое задание… Он был одним из тех спокойных и нерасторопных на вид русских солдат, которых ругают на формировках и в казарменных буднях, но которые, может быть, по той самой своей нерасторопности оказываются стойкими и незаменимыми в бою. Когда все же никем не подожженный вражеский танк вырос перед окопом, Сафонов убрал с бруствера пулемет и вместе с пулеметом в обнимку упал на дно окопа, не забыв, как учили, прикрыть рукой затвор, чтобы не попала туда земля и песок и чтобы потом, при стрельбе, не заклинивало патроны. Он делал все так, как его учили, и требовал такой же точности от своего помощника – молодого солдата Чебурашкина. Как только танк прошел через окоп, Сафонов снова поставил пулемет на бруствер и припал плечом к прикладу; он не стал бросать гранаты вслед прорвавшемуся танку, даже не оглянулся на него; не оглянулся и тогда, когда услышал позади себя резкий взрыв противотанковой гранаты, – ему, пулеметчику, приказано отсекать пехоту, и он отсекал, сосредоточенно, упрямо делая свое дело. То, что происходило за спиной: из соседней щели младший сержант Фролов и солдат Шаповалов подорвали танк гранатами и готовились так же встретить и второй, наползавший на них, – именно это и должно было происходить, и Сафонов не представлял себе иначе, что это. Внизу, у ног его, сидел на корточках Чебурашкин и набивал очередной диск патронами. Отлетавшие от пулемета гильзы падали на каску, на крышку диска, солдат ворчал и отмахивался от них, как от мух.

«Еще разок!..»


«Разок!..» – повторял Ефим Сафонов, все так же, без поспешности, но с большим озлоблением нажимая спусковой крючок. Он ни на секунду не выпускал из виду окоп, где остался тяжелораненый Размахни и где теперь находился командир взвода Володин (Сафонов видел, как лейтенант, лавируя между разрывами, пробрался туда), и стрелял по вражеским автоматчикам, которые вслед за танком перебежками приближались к тому окопу. Он заставил залечь автоматчиков, а танк развернулся над окопом и загорелся.

– Чубук! – прекратив стрельбу, окликнул Сафонов своего помощника.

– Диск, дядя Ефим? – с готовностью отозвался молодой солдат.

– Лейтенант под танком!..

– Де?..

Оба – и Сафонов, и Чебурашкин – смотрели на окутанный дымом огромный немецкий танк. Крышка башенного люка открылась, показалась голова танкиста, плечи; немец, как видно, хотел выпрыгнуть из горевшего танка, но, скошенный пулей, наклонился и повис – ноги в люке, голова на броне. Кто-то из люка выталкивал его ноги. А с батареи продолжали вести огонь по танку. Бронебойным снарядом сорвало крышку люка, потом один за одним два снаряда попали в башню… Спокойный, уравновешенный Сафонов и порывистый, энергичный Чебурашкин – оба, затаив дыхание, смотрели на страшное зрелище, – горело железо черным зловещим дымом! – одинаково пораженные этим зрелищем, одинаково забывшие на миг, кто они и зачем здесь, одинаково не замечавшие, что немецкие автоматчики, пользуясь моментом, поднялись с земли и, улюлюкая во все горло, снова бросились к траншее.

– Сафонов, ты что? Что молчишь? – послышался позади крепкий бас младшего сержанта. – Заклинило?.. А ну дай сюда!.. – и в то же мгновение Сафонов почувствовал, как сильная рука Фролова рванула его за плечо.

Но пулеметчик уже сам увидел, что происходило впереди; прильнул щекой к пулемету и, стиснув зубы, зло, с наслаждением растягивая букву «р», процедил:

– Р-р-раз!..

Едва младший сержант Фролов отошел, Сафонов снова окликнул Чебурашкина:

– Чубук!

– Диск, дядя Ефим?..

– Послушай, Чубук… – Сафонов говорил в короткие паузы между очередями: – К танку проберешься?

– Зачем?

– Лейтенанта вызволишь и Размахина. Задохнутся… Ступай, огнем прикрою!

Чебурашкин с опаской посмотрел на танк, на изрытую воронками полуобвалившуюся, полуразрушенную траншею, как бы примериваясь, можно ли по ней пройти или нет, и, видя и понимая, что пройти почти невозможно, недовольно покосился на дядю Ефима и ничего не ответил.

– Ты что? – опять отрываясь от пулемета, спросил Сафонов, заметив нерешительность молодого солдата. – Боишься?

– А чего мне бояться! – бледнея и заметно вздрагивая, но вызывающе расправляя худенькие, почти детские плечи, отозвался Чебурашкин и, как бы желая доказать, что он вовсе не трус и способен гораздо на большее, чем о нем думают, вышел из окопа и не ползком, не перебежками, а во весь рост, не сгибаясь, зашагал по траншее к танку. «Смотрите, я не страшусь пуль, но посылаете вы меня напрасно и еще пожалеете о моей смерти!..» – говорил он всем своим видом: прямой спиной, приподнятой головой, небрежно вскинутым на изготовку автоматом. Он весь холодел от страха и счастья, что может идти вот так, не сгибаясь под нулями, и действительно был готов к смерти и не думал, что останется жив, и только прислушивался к себе, куда, в какое место войдет пуля – в грудь? в живот? а может, в ногу, и тогда… Сперва всеми его действиями руководила только обида на дядю Ефима, который послал его к танку, в этот ад, под пули, но, очутившись под пулями, слыша их ядовитое жужжание и посвист и сознавая, что он не боится ни этих звуков, ни самих пуль, Чебурашкин уже захотел бросить вызов не только дяде Ефиму, а всем людям. Он так захотел, потому что на всех был обижен за то, что приходилось ему испытывать в эту секунду. «Меня убьют. Смотрите и ужасайтесь, люди, что вы со мной сделали!..» Но пули пролетали, тихими, притупленными шлепками впивались в глину, и он шел, шаг за шагом убыстряя движения, и уже жажда жизни брала верх над обидой, а мысль о том, что люди, увидев его, молодого солдата Чебурашки на, мертвым, должны ужаснуться, отходила на задний план, угасала; он торопился к повороту траншеи – за поворотом можно лечь и продвигаться перебежками, и дядя Ефим ничего не будет видеть, никто не будет видеть, только быстрее к повороту…

– Ложись! – вслед ему кричал Сафонов. – Ложись, дурак чертов, убьют!

Но Чебурашкин уже скрылся за поворотом, и долго его не было видно. «Погиб», – с досадой подумал Сафонов и, словно желая отплатить немцам за смерть Чебурашкина, без передышки, одной длинной очередью выпустил по ним весь диск.

Что было потом, Сафонов не помнил: немцы несколько раз поднимались и бросались в атаку, залегали, снова поднимались, и он стрелял, опоражнивая диск за диском; ни о Чебурашкине, ни о лейтенанте и Размахине некогда было думать, все смешалось в горячке боя, и только одно хорошо ощущал он – пот в ладонях. Неприятно липло к руке нагретое ложе пулемета, непослушно выскальзывали из пальцев диски, он спешил, вытирал пальцы о полу гимнастерки, но тут же проводил ладонью по лбу, и рука опять становилась мокрой и липкой. Сафонов стрелял один. Оба других взводных пулемета молчали. Но и у Сафонова кончались диски, и он беспокойно оглядывался, отыскивая глазами командира отделения. В той щели, откуда младший сержант Фролов вместе с Шаповаловым бросали гранаты, вроде никого не было; но это Сафонов просто не видел их; младшего сержанта легко ранило в голову, и Шаповалов торопливо накладывал повязку.

– Быстрее, – просил младший сержант. – Да быстрее ты, пулеметы молчат!

Фролов не дождался конца перевязки, вскочил и побежал к пулеметам. В окопе, где находился расчет бывшего штрафника ефрейтора Кокорина, оба – и сам Кокорин, и его второй номер Узгин – лежали мертвые; из глины высовывался исковерканный взрывом ствол пулемета. В третьем расчете пулеметчик тоже был убит, но пулемет целехонький стоял на бруствере, а второй номер, солдат Щербаков, тот самый, с бородавками на пальцах, что вчера утром под смех товарищей рассказывал про баночку со вшами, вместо того чтобы заменить пулеметчика и стрелять самому, сидел без сапог на дне окопа и привязывал новую белую портянку к автомату. Когда в окопе появился младший сержант Фролов, Щербаков, испуганный и бледный, не ожидавший, видно, никого, кроме немцев и своей смерти, попятился, прикрывая рукой голову, словно боясь удара. Мгновение младший сержант стоял у входа, разглядывая брошенный автомат и привязанную к нему белую портянку, потом нагнулся, сорвал портянку, швырнул ее под ноги и, оттолкнув Щербакова, подбежал к пулемету. Он понял, что хотел сделать Щербаков, и от гнева готов был избить и даже пристрелить трусливого солдата, но к траншее подбирались немецкие автоматчики, за бруствером уже слышались их голоса, и нельзя было терять ни секунды; только выпустив длинную очередь, Фролов оглянулся и гневно пробасил:

– Диски готовь, сволочь!..

Босой, бледный как смерть Щербаков вдруг принялся работать с таким проворством, с каким он еще никогда ничего не делал в своей жизни.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Пашенцев лежал на траве, в нескольких шагах от окопа; хотя за все время схватки ни на секунду не терял сознания, не был ни ранен, ни контужен, – сейчас, прислушиваясь к приглушенному рокоту удалявшихся к развилке танков, прислушиваясь к вдруг возникшей вокруг тишине, ощущал в себе то счастливое пробуждение жизни, какое всегда приходит после напряженной и тяжелой работы. Это ощущение было во всем: в сухой, пахнувшей зноем земле, к которой он прижимался щекой, в утреннем солнце, тепло пригревавшем спину, в том неожиданном ветерке, ласково скользнувшем за ворот гимнастерки и обдавшем прохладой потную шею; Пашенцеву казалось, что он лежит так давно, но он лежал всего несколько секунд – наступило как раз то короткое затишье, как между двумя волнами, когда одна уже отгремела, а вторая только накатывалась, набирала силу, и этой второй были отставшие от своих танков немецкие автоматчики. Они бежали густой цепью и не стреляли, уверенные, что путь для них расчищен. Но соломкинцы уже поднимались из полуобвалившихся, разбитых и проутюженных танками щелей, стряхивая пыль и страх только что пережитой танковой атаки, уже по траншее, словно хруст веток, прокатился щелкающий звук затворов, и черные, еще не успевшие остыть от недавней стрельбы стволы ручных пулеметов, винтовок, автоматов зашевелились над бруствером. Сейчас они полоснут свинцом по наступающей цени… Пашенцев лежит неловко, поджав под себя руку; вспотевшими пальцами ощупывает теплое и липкое ложе автомата. Перед глазами неподвижно торчит опаленный стебелек. По стеблю вверх и вниз бегает муравей. Он необычно прозрачен и нежен в лучах солнца, коричневое тельце его, кажется, просвечивается насквозь. Он мечется по стеблю вверх и вниз, будто и ему неспокойно на этой огромной неуютной земле, и он не может найти себе места. Под стеблем еще парит, остывая, большой шершавый осколок. За осколком, дальше – опять опаленная трава, и в траве – распластанное, заслонившее весь горизонт тело солдата. «Пяткин! Это же старшина Пяткин!» В откинутой за голову руке, в разжатой ладони, виднеется слегка присыпанная землей связка гранат. Гранаты стянуты поясным ремнем. Ярко, как зеркальный глазок, поблескивает на солнце пряжка, и ее блеск, и серую, отглянцованную правкой бритв полоску ремня, и запекшуюся кровь на пальцах, на ногтях ясно видит Пашенцев; несколько мгновений он еще смотрит на эту связку, будто она может что-то объяснить в гибели старшины… Неподалеку стоит подорванный танк, большой, пятнистый, с размотанной гусеницей и еще работающим мотором.

«Я видел разные танки: черные, какими они, вероятно, сходят с конвейеров, белые, облитые известью…» Этот был пятнистый, как плащ-палатка разведчика. На броне, словно на карте, темнели низменности, желтели пустыни, коричневыми зигзагами петляли горные хребты, и на хребтах клеймом смерти лежала черная свастика; концы ее, как ноги паука, спускались в долины… Может быть, на вращающейся башне танка действительно были нарисованы континенты земли, выражено то фантастически безумное Lebensraum Германии, та сумасбродная идея, которую, как некий эликсир, впрыскивают в мозги вот уже которому поколению немцев, идея, которую Гитлер возвел в абсолют, – мировое господство; может быть, десятки раз была повторена на этой вращающейся башне сама Германия, раздавленная и задушенная свастикой; но может, это были всего лишь бесформенные желтые, зеленые, коричневые пятна, наляпанные безразличным маляром для маскировки, – танк приближался, пятнистый, большой, отчетливо видимый издали и близко (тот, кто накладывал краски, не знал русской природы), исцарапанный пулями и снарядами. Он надвигался прямо на окоп; он пришел сюда с Рейна, этот пятнистый «тигр», рожденный в цехах крупповских заводов; гремели марши, когда его грузили на платформу, тысячи рук дотрагивались до его холодной брони, тысячи бюргерских глаз и глаз полногрудых фрау, охваченных тем же безумием – Lebensraum, как фюрер, с благоговением и надеждой смотрели на него, уходящего с эшелоном на Восток; тысячи проклятий сыпались ему вслед, когда он, окутанный брезентом, продвигался по польской земле; около него на платформе появился часовой, когда эшелон пересек русскую границу; под Смоленском взлетел в воздух впереди идущий состав; на товарных тупиках белгородского вокзала рухнули под ним подпиленные деревянные стойки разгрузочной площадки; ночью, на хуторе под Тамаровкой, чьи-то мальчишеские руки подложили под его гусеницу старую проржавелую пехотную лимонку; еще не сделав ни одного выстрела, как и сотни его пятнистых и непятнистых собратьев, он уже усеял свой путь от Рейна до Северного Донца трупами – хватали всех, кто намеренно или ненамеренно оказывался возле эшелона, вешали, расстреливали, отправляли в концлагеря; броня уже обрызгана кровью, и художник ошибся, малюя желтые, зеленые, коричневые пятна. Этот самый «тигр» надвигался сейчас на окоп, и два глазка, две прорези – водителя и стрелка – в упор смотрели на Пашенцева. Кто был за этими прорезями, кто вел танк? Убежденный нацист или обманутый бюргер, чье Lebensraum у себя на родине куда больше, чем то, в три аршина с березовым крестом у изголовья, которое ему было уготовано в России; или сидел за рычагами управления тот самый поэт, не хотевший умирать и не желавший никому смерти, тот улыбающийся унтер-офицер Раймунд Бах, о котором спустя пятнадцать лет Генрих Бёлль жалостливо напишет: «Он сгорел в танке, обуглился, превратился в мумию…» Спустя пятнадцать лет после войны Германия, описанная Бёллем и Ремарком, будет вызывать сострадание у тех, кто не видел, как рвутся бомбы, как горит земля и умирают солдаты. «Потерянное поколение, потерянное поколение!..» Оно было потерянным в четырнадцатом, а потом был сорок первый! В старом Муроме, у окна с видом на красную станционную водокачку, спустя пятнадцать лет после войны полковник в отставке Пашенцев скажет своему внуку: «Ты еще не читал Льва Толстого, а уже взялся за Ремарка, ты не можешь судить о войне!» У того же окна с видом на станционную водокачку он будет стоять и думать: «Улицы Бонна наводняют военные, с идеи Lebensraum снова стерта архивная пыль. Снова безумие охватывает Германию и барабанный бой разносится по Европе. Колонны маршируют под окнами, где творит Генрих Бёлль. Опять – потерянное поколение, вдовы и сироты войны… А сражение на Барвенковском? А битва под Курском? Когда, чьим отцам суждено поставить точку?..» – будет стоять у окна и смотреть на проходящие поезда; война не пометила его дом смертью, у него есть жена и внук, жена, которая по шесть месяцев в году лежит в туберкулезной больнице, и внук, с упоением читающий Ремарка… Все это будет, и полковник в отставке примется за мемуары, а пока – он еще никакого представления не имеет о том, что будет. «Тигр» в пяти метрах от бруствера; кажется, Пашенцев даже видит глаза тех, кто направляет на окоп эту лязгающую махину, нацеливает жерло орудия. Мгновение – и черное днище, как заслонка, с грохотом захлопнется над окопом, мгновение – и все потонет в пыли и чадном дыму. Каждый раз наступает в бою такая минута, когда Пашенцев не может командовать ротой – ничего не видно: ни справа, ни слева, ни впереди, ни позади; каждый окоп превращается в маленькую самостоятельную крепость; сознание исчезает, и овладевает тысячелетний инстинкт предков: «Я или меня!..» Пашенцев успел еще раз окинуть взглядом окоп и оценить прочность стен, успел рассмотреть, что делали Ухин и Пяткин: старшина поясным ремнем стягивал связку гранат, а Ухин, бледный, продувал телефонную трубку; успел подумать, что старшина всегда был храбрым, что он обязательно швырнет связку в танк и подорвет его, что еще в том бою надо было представить его не к медали «За отвагу», а к «Звездочке», а Ухин – этот не совершит подвига, его и раньше, в том бою, пришлось под пистолетом посылать на линию соединять порывы; успел вспомнить: «Отец погиб на германской. Мать знала и день, и час, когда он был убит, знала еще до того, как получила похоронную. В этот день она была в поле, жала; упала на полосе и схватилась за сердце; соседи отливали ее водой. Потом мать всю жизнь рассказывала о своем предчувствии… Что будет с женой и Андрюшкой, если танк сейчас придавит меня в окопе?» – и об этом успел вспомнить и подумать и даже представить в мыслях дом, подъезд, комнату с окном на водокачку – сейчас там тоже утро, Андрюшка смотрит в окно, а жена схватилась за сердце и присела на стул. «Что с тобой, мама?» – «Ничего, пройдет. Может быть, с отцом что-нибудь?» – скажет эти слова и потом всю жизнь будет вспоминать о своем предчувствии… «Тигр» с ревом и скрежетом перевалил через бруствер и накрыл днищем окоп. И сразу такое ощущение, будто поезд неожиданно на полном ходу ворвался в туннель: и громче грохот, и притупленней, и угарный дым от паровоза вползает в оконную щель, а перед глазами мелькают желтые пятна туннельных фонарей, и чувство опасности обострено – вдруг своды рухнут? – и эта опасность кажется смешной, потому что своды никогда не рухнут, тысячи составов прошло и еще тысячи пройдут под ними, потому что – сколько раз пропускал Пашенцев вражеские танки через свой окоп, а потом бросал им в хвост гранаты. Это же он собирался повторить и сейчас, но его опередил старшина Пяткин. Старшина выпрыгнул из окопа – Пашенцев хорошо видел, как выпрыгнул старшина, как размахнулся, чтобы бросить связку гранат, как затем припал на колено и еще с колена хотел размахнуться, но только беспомощно откинул руку и повалился на траву. «Убит!» – это слово ворвется в сознание чуть позже. «Старшина лежит, танк уходит!» Пашенцева словно волной выбросило из окопа, он еще пробежал несколько шагов и метнул в уходивший танк гранату.


Неожиданно Пашенцев почувствовал, как кто-то будто задел его локтем; потом послышались звякающие удары автомата о кочки и характерный, потрескивающий шорох встающего человека. Пашенцев мгновенно поднял голову и увидел связиста Ухина. Вся наклоненная вперед – на старт! – грузная фигура связиста была залита ярким солнцем; утренние лучи словно помолодили серое, всегда угрюмое лицо старого иртышского лодочника. Но ни обновленная светом и просоленная в рубцах гимнастерка, ни волосатые с бугристыми и синими венами руки (о таких в народе говорят – жилистые!), ни отливавший вороненым блеском автомат, а лицо, именно лицо Ухина поразило Пашенцева своей необычной чистотой и ясностью мысли. Связист только что казался бледным и жалким, а в том бою его приходилось под пистолетом посылать на линию соединять порывы, но это было в том бою, тогда Ухин был новичком, а после того боя Пашенцев не мог припомнить, чтобы Ухин еще когда-либо трусил; он бледнел, но шел на линию; однажды даже сам вызвался пойти – да, было такое; сейчас, глядя на всю наклоненную вперед – на старт! – грузную фигуру связиста, капитан вспомнил об этом. Ухин смотрел на выпрыгнувшего из танка (танк с размотанной гусеницей и еще работающим мотором медленно охватывался огнем) и бегавшего в дыму немца, и в глазах, прищуренных от бьющего света и больше – от лютой ненависти, в суровой скобке рта, в подбородке, злобно выдвинутом вперед, – во всем чувствовалась решимость; он готов был броситься за немцем и схватить его, и только как человек со сноровкой, привыкший действовать наверняка, выжидал удобный момент для нападения. Эту решимость и прочел Пашенцев на лице связиста.

Ухин рванулся вперед и потонул в черном дыму чадившего танка, и только совсем понизу, между землей и дымом мелькали его кирзовые сапоги, а чуть пониже – сапоги убегавшего немца. За ожившей траншеей немецкие автоматчики продолжали атаку, теперь уже взахлеб полосуя из автоматов, и звонкие, как осы, пули цокали по сухой траве. Бой нарастал. Пашенцев обернулся и взглянул на дымившееся поле: вся траншея, все окопы и окопчики, весь вытянутый от березового колка до стадиона желтый, рассеченный воронками бруствер жил, стрелял, клокотал белыми огоньками очередей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю