355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ананьев » Танки идут ромбом (Роман) » Текст книги (страница 7)
Танки идут ромбом (Роман)
  • Текст добавлен: 12 апреля 2020, 16:00

Текст книги "Танки идут ромбом (Роман)"


Автор книги: Анатолий Ананьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– Медальоны? Какие медальоны?

– Медальоны смерти…

Маленькие железные коробочки, похожие на крохотные портсигары, – их выдавали каждому на фронте; они непромокаемы, в них вкладывают бумажки с фамилией и домашним адресом бойца, хранит их каждый по-своему – кто в брючном карманчике, кто пришивает к гимнастерке, кто вешает на грудь, как медальон, – может быть, потому и назвали их «медальонами»? «Убило тебя, к примеру, а ты в грязи или в воде, и документы промокли или совсем нет при тебе никаких документов – по медальону опознают, кто ты такой есть, и напишут родным. Медальон на случай смерти – незаменимая вещь!..» – так пояснял Шишакову ротный старшина; так потом и Шишаков объяснил своим регулировщицам. Но девушки совсем не собирались умирать и наотрез отказались от медальонов. Шишаков выстраивал отделение, приказывал, вызывал по списку на беседу, давал наряды вне очереди и под конец пожаловался старшине, но тот только развел руками: «Девчонки, что с них!..» Старый сержант держал медальоны при себе. Зашил в гимнастерку, во внутренний карман. Сейчас Володин должен был взять гимнастерку, которая лежала у изголовья, распороть шов и достать медальоны. Многих уже просил об этом Шишаков, но никто и слушать его не желал, ни санитары, ни фельдшер, а железные коробочки сержант обязательно хотел вернуть в роту, потому что – казенное имущество, и потом – как без медальонов будут регулировщицы, ведь они остаются здесь, на фронте? Володин должен взять медальоны и непременно переслать их старшине на хутор Журавлиный.

– Старшине Харитошину. Низенький, лысый…

– Хорошо, хорошо.

– Харитошину. Лысый…

– Хорошо. Прощай, сержант. Выздоравливай.

Володин вышел; горсть медальонов лежала в кармане. Они звенели, как монеты. Володин не выбросил их, хотя вначале и намеревался сделать это; неуловимые нити тянулись от медальонов к живым людям, к тем девушкам-регулировщицам, теперь разбившим свою пятнистую, цвета летней стони палатку где-то на новой развилке дорог, у хутора Журавлиного, – эти нити чувствовал Володин, будто держал в руках; бросить медальон – оборвется нить, оборвется жизнь; он никогда не был суеверным, но тут вдруг понял, почему старый сержант так бережно хранил эти коробочки с адресами и так заботился, чтобы они попали к старшине – как его? – к низенькому лысому старшине Харитошину; и еще понял Володин, что и сам он, если не сможет передать старшине, что всего вернее, – никуда не выбросит их из своей полевой сумки.

В одном из медальонов был записан домашний адрес Людмилы Морозовой.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Пока ординарец завешивал окна и заправлял походную, сделанную из сплюснутой орудийной гильзы лампу, подполковник Табола стоял у порога, устало, расслабленно опустив руки. Он только что вернулся с самой дальней, четвертой батареи и был недоволен. Вдруг обнаружилось, что огневые четвертая заняла очень неудобные, в низине, и подход к развилке остался неприкрытым. А развилку Табола считал главным, узловым пунктом обороны. Пришлось срочно выбирать новую огневую. В темноте ходили по склону косогора, побывали на обочине шоссе, потом пришли на развилку; кто-то из офицеров четвертой наткнулся на щели, выкопанные регулировщицами, и предложил поставить орудия рядом с этими щелями, доказывая, что это почти готовая огневая; кто-то настаивал, что лучше всего орудия расположить по обочинам, потому что немецкие танки обязательно пойдут по шоссе, и тут-то их и можно будет встретить крепким двухсторонним огнем; предлагали еще несколько разных вариантов, но все они не годились, потому что как раз к шоссе-то и нельзя было пропускать танки противника. Снова бродили по косогору, подминая сапогами сухую траву и всматриваясь в каждую неровность. Над высотами полыхало зарево. Розовые, оранжевые, багровые полосы стелились по земле, и даль скрадывалась и утопала в этом переливе темных и светлых красок. Комбат четвертой громко ругался; мысленно чертыхался и Табола… Об этой непредвиденной и утомительной рекогносцировке и думал сейчас он, лениво и безучастно следя за движениями копошившегося возле окон ординарца. За окнами, в ночи, на пологом склоне косогора солдаты четвертой батареи рыли огневую. Какова будет огневая (одно несомненно, она лучше прежней), успеют ли батарейцы закончить к рассвету (грунт твердый, местами даже каменистый), – Табола жалел, что не остался на батарее, а надо было остаться, побыть там хоть немного и уточнить еще кое-какие детали и возможности.

Над столом вспыхнул огонек, и желтый мерцающий свет разлился по комнате.

– Никанор Ильич!

– Слушаю, товарищ подполковник, – отозвался ординарец.

– Сходи-ка за ужином.

Когда Никанор Ильич с полными котелками в руках вернулся в избу, подполковник спал. Громкий храп утомленного человека раздавался в комнате. Никанор Ильич поставил котелки на стол и укутал их шинелью, чтобы не остыли; затем снял с подполковника сапоги и расстегнул на нем поясной ремень, с минуту еще стоял у кровати, покачивая головой и полушепотом произнося: «Заснул-таки! Заснул-таки!» – с тем ласковым и сокрушенным оттенком, какой можно еще услышать в глухих деревушках Поволжья; потом сам лег на скамью и вытянул ноги, а еще через минуту тоже храпел, как и подполковник, низким басовым тоном.

На крыльце ходил часовой, перебирал ногами скрипучие половицы.

Неплотно прикрытая дверь вздрагивала и поскрипывала от орудийной стрельбы, мелко дребезжали стекла в разбитых рамах, протяжный гул канонады передавался по земле. Ночь дышала тревожным предчувствием больших событий.

Подполковник Табола набивал трубку, он делал это молча, сосредоточенно, так же молча прикурил, встал из-за стола и принялся ходить взад-вперед по комнате; пренебрежительная усмешка, с какою он разговаривал даже с командующим фронтом – Грива запомнил это, – вспыхнула на лице подполковника и уже не сходила с уст до самого конца разговора.

Грива сидел за столом. Он был возбужден, дышал тяжело и часто; маленькие, утонувшие в пухлых щеках глаза его тревожно поблескивали на бледном потном лице; когда он поднимал руку, пламя над гильзой отклонялось, дрожало и нечеткая крупная тень прыгала на стене. Он только что говорил о боевой обстановке, какая складывалась на передовой, и теперь с раздражением смотрел на молчаливо шагавшего по комнате подполковника. Равнодушие артиллерийского командира казалось странным. Но может быть, он вовсе не равнодушен, а, напротив, взволнован и оттого молчит? Может быть, ему не все ясно, потому что рассказано было неубедительно – в спешке все может быть! – и надо повторить все сначала? Догадка показалась верной, и Грива принялся снова рассказывать обстановку, теперь обстоятельно, со всеми нужными и ненужными подробностями, начав с того, что батальон понес большие потери от бомбежки, что многие траншеи хотя и восстановлены уже, но были разрушены, что немцы, черт им в душу, напрасно затеяли ночной бой и, конечно, поплатятся за эту свою оплошность; никто никогда в истории войн не начинал крупного сражения под вечер – Грива хорошо знал историю! – конечно, гитлеровцы поплатятся, но, пока это еще будет, от батальона и, разумеется, от артиллеристов тоже останется одно воспоминание.

– Новую Горянку наши оставили, Герцовку оставили, Бутово оставили, из Королевского леса тоже отступили!..

После каждой паузы Грива выжидательно поднимал брови; Табола молчал.

– Полнейшая неразбериха! Никто толком ничего не знает, что происходит на передовой! Где наши, где немцы?.. А бой, прислушайтесь к канонаде, – майор при этом слегка наклонял голову и поднимал палец, – прислушайтесь, бой уже переместился черт знает куда, уже, извините, за нашей спиной громыхает!

Табола молчал.

– И в такой напряженный момент нас оголяют! Снимают приданную нам танковую роту и перебрасывают на левый фланг!

Табола молчал.

– Снимают и перебрасывают, а мы с чем остаемся? Никакого подвижного прикрытия!..

Гриве казалось, что он говорил спокойно, ровно, но весь его повторный рассказ был более возбужденным, чем первый. Получалось так: то он будто на кого-то жаловался, кого-то упрекал в неразберихе, но одновременно и предупреждал, повышая голос, что эта неразбериха может привести к довольно плачевным последствиям; то возмущался чьими-то неумными распоряжениями, упоминал о каком-то капитане Горошникове, которого будто бы давно уже следовало отдать под трибунал, а заодно с ним и еще кого-то или из штаба полка, или из штаба дивизии; голос Гривы звучал торжествующе, дескать, смотрите, как он критикует высшие инстанции и ничего не страшится; то вдруг проскальзывала в словах нехорошая паническая нотка, и тогда майор, краснея, торопливо вставлял оговорку: «Надеюсь, подполковник поймет меня правильно!

Я пришел вовсе не из трусости, в конце концов, как пехотный командир, я и сам вполне мог бы решить, как действовать, – ведь по уставу артиллерия придается пехоте, а не пехота артиллерии! – но просто не захотел злоупотреблять некоторым своим положением и пришел посоветоваться, как равный!..»

Но все, о чем говорил толстый, разгоряченный и потный командир стрелкового батальона, – все это было хорошо известно Табола. Он знал, что крупные танковые колонны немцев обрушились на центр и левый фланг Шестой гвардейской армии, что мостами им удалось потеснить наши оборонявшиеся части и захватить несколько деревень. Обстановка ясная, о какой неразберихе твердит майор? Бой не смолкает? Тоже понятно, немцы стараются развить успех. Так поступил бы каждый, кто хоть сколько-нибудь смыслит в военном искусстве. Другое дело, удастся ли им развить успех, – это вопрос. А если уж говорить, куда за последние часы переместился бой, то Табола тоже знает, он только что ходил к развилке выбирать новую огневую для четвертой батареи и отлично видел в ночи и вспышки разрывов, и вспышки выстрелов – орудия бьют справа и слева от Соломок, но никак не за спиной!.. Табола слушал, не перебивал; или табак был сырой, или подполковник, волнуясь, забывал вовремя раскурить – трубка затухала, и он то и дело щелкал трофейной немецкой зажигалкой. Его беспокоило возбужденное состояние майора. «И это командир перед боем!» – негодовал Табола. Он видел майора Гриву самоуверенным и гордым, когда в батальонной штабной избе в день прибытия полка в Соломки вместе уточняли огневые для батарей; видел и удивлялся, как слетели с майора самоуверенность и гордость и обнажилось раболепие, когда командующий фронтом осматривал оборонительные сооружения; а сейчас в пылкой речи майора явно ощущалась растерянность. «Ко всему прочему он еще, наверное, и трус, – думал Табола о майоре. – К чему нагонять весь этот страх и все мазать черной краской? Страхуется? Мол, если придется отводить батальон, то прошу учесть, не по своей вине, а так диктует обстановка?..» Табола готовился резко ответить майору и ждал лишь, чтобы тот полностью высказался, но ответить не пришлось – перед избой, на площади, гулко разорвался снаряд. Со стен и потолка посыпалась штукатурка. Это случилось так неожиданно, что и подполковник Табола, и майор Грива – оба вздрогнули и оглянулись на окна; Грива замолчал на полуслове, Табола остановился посреди комнаты; один и тот же вопрос: «Что там?» – одинаково отразился на их лицах. Офицеры были чем-то похожи друг на друга в эту секунду. Но в той неуклюжей неподвижности, в какой застыли они, глядя на окна, в той внешне схожей тревожной настороженности, с какой прислушивались они к теперь звонкой после разрыва тишине, было и что-то рознившее этих людей – они думали о разном, по-разному задали себе вопрос: «Что там?» «На площади разорвался снаряд, значит, немцы подошли настолько, что могут из орудий обстреливать деревню, значит, с часу на час нужно ждать боя, а что с четвертой батареей, передвинутой к развилке? Успеют ли батарейцы закончить новую огневую?..» – Табола смотрел на окно, но взгляд его мысленно тянулся дальше, к развилке, туда, где в ночи, на косогоре, в красных отсветах пожара работали солдаты четвертой батареи, долбили ломами и лопатами твердую, слежалую землю. Для майора Гривы «Что там?» означало совершенно другое: если немцы подтянули орудия и начали обстрел, то в избе оставаться нельзя, одно прямое попадание – и все кончено! Опасливо смотрел он на вздрагивавшую от орудийной пальбы стену и думал о своем пяти накатном блиндаже… Но еще не спало напряжение от первого взрыва, как за окном снова ухнул снаряд, теперь будто подальше и правее; затем грохнуло на задах: в огороде; затем рвануло у самого крыльца. Дверь с силой захлопнулась, лампа погасла, и в темноте стало слышно, как рушилась печь, сыпались кирпичи; в лицо пахнуло пылью и сухой известью.

Табола зажигалкой осветил комнату. Все вокруг было как в тумане. Огонек горел слабо, мигал, грозясь потухнуть; сквозь оседавшую известковую пыль заметно проступали темные контуры стола и над столом – темная съежившаяся фигура майора. Майор сидел с зажмуренными глазами. В сенцах кто-то барахтался, кто-то настойчиво повторял: «Под руки, под руки, под мышки!..» Табола зажег лампу. В комнату внесли раненого пехотинца и положили на пол. Пехотинец хрипел и рвал на груди гимнастерку; внесшие его суетились вокруг, робко хватая и придерживая руки раненого.

– Куда его?

– В горло.

– Как ножом…

– Перевязали? – спросил Табола, наклоняясь над раненым и присвечивая лампой.

– Не дает, товарищ подполковник, срывает повязку. В горло его.

– За носилками. Мигом!

Стоявший ближе к двери солдат кинулся в сенцы, громыхая сапогами.

Пока бегали за носилками, Табола осмотрел рану. Из раны со свистом вырывался воздух, кровь пузырилась и стекала на пол. Пехотинца давило удушье, он тянулся руками к шее, будто хотел сорвать перехватившую горло веревку, когда затихал, жадно смотрел на всех налитыми смертной тоской глазами. Его товарищ, с которым он пришел сюда, сопровождая майора Гриву, совсем растерявшийся, с бледным, как стенка, лицом, по-бабьи всплескивал руками, кряхтел и виноватым голосом рассказывал, обращаясь то к одному солдату, то к другому, как все произошло:

– Стояли мы на крыльце. Рядом стояли. Ка-ак шарахнет! Смотрю, Иван за горло руками и повалился, а меня ничего. А ведь рядом стояли. Смотри-ка ты, его задело, а меня ничего, цел. И руки, и ноги – цел!..

Раненого вынесли, через минуту в комнате уже никого не было. Не было и майора Гривы. Только на столе лежал раскрытый и забытый майором планшет с картой. Табола приоткрыл дверь и спросил у часового, не видал ли тот, куда ушел майор. Часовой видел: оказывается, когда все толпились вокруг раненого пехотинца, майор вышел из избы, огляделся и торопливо побежал вдоль стопы к воротам… «Улизнул! – брезгливо подумал Табола. – В блиндаж ушел, побоялся в избе остаться, как же, изба – какое укрытие?» Но в старой деревянной избе и в самом деле было жутко. Немцы обстреливали деревню неприцельным беглым огнем. Взрывы гремели то близко, на площади, то подальше, на стадионе, то совсем где-то далеко, у оврага, и оттуда, из-за оврага, с лесной поляны, отвечала немцам наша тяжелая гаубичная батарея.

Вскоре от майора Гривы пришел солдат за планшетом. Хотя солдат-посыльный, чувствуя неловкость, и без того робел перед незнакомым и строгим подполковником и старался делать все как положено, Табола все же резко заметил:

– Устав забыл!

Замечание относилось не столько к солдатской неловкости – в другое время Табола не обратил бы на это внимания, – сколько к тому факту, что солдат был именно из батальона Гривы. «Командир – трус и подчиненные – размазни!» Табола никак не мог примириться с мыслью, что завтра ему придется совместно, плечо в плечо, вести бой с таким пехотным командиром, как майор Грива. Но изменить уже ничего нельзя, звонить куда-либо – это было не в его характере, да и кто сейчас, перед боем, стал бы разбираться, можно ли майора Гриву оставлять «на батальоне» или нельзя, и доказать трудно: трусость – не подложный документ, который можно подержать в руках, труса, как и вора, нужно ловить с поличным и обязательно при свидетелях. Возникали и утешительные мысли: может быть, все не так, он просто мало знает майора и потому преувеличивает; но в эти утешения как-то не верилось, будто чувствовал он, что как раз завтра и предстояло ему «поймать» майора с «поличным» и быть свидетелем его ужасной и глупой смерти.

Табола раскурил трубку и прошелся по комнате, успокаиваясь. Канонада не смолкала. Стены вздрагивали, и стекла дребезжали, казалось, еще сильнее и звонче, с потолка осыпалась штукатурка. Снова мысли подполковника стала занимать четвертая батарея, и он решил еще раз сходить туда и посмотреть, как расчеты оборудовали свои огневые.

Вышел из избы. На крыльце часовой пререкался с двумя солдатами-пехотинцами.

– Эка проснулись! – говорил часовой. – Его давным-давно унесли.

– Майор сказал, здесь еще…

– Эка ваш майор!

– Куда унесли-то?

– Известно, в санроту, куда еще. Ну довольно, довольно, хватит! – строго добавил часовой, заметив вышедшего подполковника.

Солдаты-пехотинцы, отошли от крыльца и остановились, оглядывая зарево.

– Ну что, Бобенко, надо сходить, а то как докладать майору будем?

– А может?.. Чего ходить?.. Видал, как по селу бьет…

Табола быстрым шагом обогнал посторонившихся и козырнувших ему солдат.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Около полуночи Володин заметил странное оживление на гречишном поле. Похоже было, что там скопилось много людей и машин. Посланный туда для выяснения младший сержант Фролов вскоре вернулся и доложил, что это отступает какой-то пехотный батальон и несколько приданных ему батарей, что им приказано отойти за Соломки и что впереди уже никого наших нет. Гречишное поле было заминировано, оставлен только небольшой проход возле березового колка, в этот-то проход и пропускали теперь минеры отходивший батальон. Долго, почти до самого рассвета, гудели машины, долго тянулась редкая, то обрывавшаяся, то вновь смыкавшаяся цепочка усталых, утомленных солдат; темными сгорбленными силуэтами двигались они по гребню, спускались в лог и снова появлялись, но уже на противоположной стороне и шли дальше, медленно растворяясь в темноте ночи. Володин хорошо видел их, пока солдаты шли по гребню. Он провожал их тоскливым взглядом, не испытывая ни злости, ни досады на этих понуро шагавших людей. С холодным равнодушием думал он о том, что нет теперь впереди ни укрепленной оборонительной линии, которая еще вчера казалась несокрушимой, ни заслонов, ни прикрытий, нет ни одного нашего солдата, а есть враг, есть ничейная земля между двумя линиями окопов, и эта земля начинается сразу же за бруствером, стоит только протянуть руку.

Пыли минуты, когда Володин страстно желал, чтобы бой разгорелся здесь, на подступах к Соломкам. Но сейчас, когда то, что он только предполагал, становилось явью, когда противник действительно подкатился под самые Соломки и с часу на час мог атаковать позиции, ни в мыслях, ни в чувствах уже не было прежней решимости; думая о предстоящем бое, он прежде всего думал о том, сколько в Соломках и где размещены пушки, минометы, пулеметы (он восстанавливал в памяти все, что знал, видел раньше и мог сейчас припомнить); он думал о противотанковой батарее в березовом колке – хорошо, что она стоит так недалеко, что не снялась и не снимется, что там наверняка отличные ребята и в трудную минуту всегда поддержат огоньком; хорошо, что в логу минометы… Он не заметил, как задремал, но и в дремоте продолжал думать о бое. Он не слышал, как по ходу сообщения к нему в окоп пришел капитан Пашенцев, как капитан разговаривал с хитрым и смекалистым, бывшим иртышским лодочником, связистом Ухиным; Володин проснулся от резкой, звенящей в ушах тишины. Пока протирал глаза, соображая спросонья, что к чему, пока с удивлением смотрел на прямую спину капитана Пашенцева, узнавая и не узнавая своего ротного командира, в синей рассветной тишине родился шепелявый, стремительно нарастающий звук, и почти в то же мгновение позади окопа с оглушительным грохотом разорвался тяжелый фугасный снаряд. Потом белое пламя разрыва взметнулось впереди, будто над самым бруствером, и уже вся передовая загудела от взрывов. Снаряды ложились густо и рвались с таким надламывающим душу треском, что Володин, как ни старался держаться смело, невольно прижимался к стопке; он неотрывно следил за Пашенцевым (капитан не поворачивался, и Володин по-прежнему видел лишь его прямую спину), и ему казалось, что капитан совсем не обращает внимания на огонь; лишь когда разрывы ложились близко от окопа, Пашенцев наклонял голову, но тут же снова приставлял к глазам бинокль и смотрел вперед.

Володин сделал усилие и подошел к капитану.

– Что, страшно? – прокричал капитан.

– Страшно!

– Это хорошо!..

Володину показалось странным – что же хорошего в том, что ему страшно? Может быть, «хорошо» относится к чему-то другому, чего он, Володин, не знает, но что знает и видит Пашенцев? Володин вынул из чехла бинокль и так же, как и Пашенцев, посмотрел вперед. Над полем густо висела пыль, и он ничего не увидел, кроме этой серой, все заслонившей собой ныли.

Обстрел с каждой минутой усиливался, с диким воем сирен обрушились на позиции «юнкерсы», и Пашенцев и Володин вынуждены были укрыться в щель. Казалось, и справа, и слева, и впереди, и позади командного пункта до самого шоссе и дальше до развилки все было охвачено огнем, кипело и клокотало.

Хотя Володин, как и вчера, пока всего-навсего отсиживался в щели и каждую секунду, как и вчера, мог погибнуть страшившей его нелепой смертью; хотя все было, как и вчера: та же щель, те же сыпучие серые стены, тот же удушливый, горячий, перемешанный с пылью запах тола и крови, тот же стелившийся по земле и заставляющий цепенеть гул и грохот, но сегодня – это уже был бой, и не где-то там, за лесом, как вчера, а здесь, рядом, вокруг, и он, Володин, находился в центре этого боя. Из всего того, что раньше слышал от очевидцев, что знал сам по тем небольшим боям, в которых ему приходилось участвовать, Володин сейчас отбирал нужное и мысленно переносил в обстановку разгоревшегося под Соломками сражения. Он ясно представлял себе, что под прикрытием артиллерийского огня немцы сосредоточиваются для атаки. Нужно быть наготове, нужно смотреть вперед, чтобы не быть застигнутым врасплох! Его удивляло и тревожило спокойствие и хладнокровие Пашенцева, который, как казалось Володину, и не собирался выходить на КП. Порой Володину представлялось, что он уже слышит рокот подползающих танков. Тогда он смотрел на запыленное лицо капитана и старался угадать, слышит ли Пашенцев то, что слышит он, Володин? Но уже снова – ни рокота, ни совершенно отчетливо доносившегося лязга гусениц, а один сплошной гул канонады.

Но то, о чем забывал возбужденный Володин, хорошо знал и помнил Пашенцев: пока идет обстрел, атаки не будет, а слишком близко подойти к траншее немцы не смогут, потому что впереди заминированное гречишное поле, – за это он был спокоен; его волновало другое: двадцать минут с неослабевающей силой длится артиллерийский налет, а это значит, что либо у немцев недостаточно сил для мощного удара, и потому они стремятся орудийным огнем подавить оборону, либо выбрали этот участок для главного удара и потому хотят использовать все средства, чтобы одним броском прорваться к шоссе. Пашенцев колебался, что правильнее, и брал второе, худшее, и сейчас же мысли его устремлялись к своим позициям, к той длинной и извилистой, с боковыми щелями и запасными окопами траншее, которую он не мог сейчас видеть, но которую чувствовал, как собственную руку, как часть себя, и по тем еле уловимым в общем грохоте боя приметам старался определить, какие потери несет рота, как она встретит атакующего противника; он уже теперь начинал понимать, что едва ли удастся остановить лавину вражеских танков, что их придется пропускать и отсекать пехоту; он думал об этом с уверенностью – и потому, что сами артиллеристы (командир полка Табола) предложили такой план боя, как тогда на Барвенковском заросший бородой капитан, и еще потому, что рота прошла «обкатку», и каждый солдат знал, что ему нужно делать, если к траншее прорвутся танки, знал каждый командир отделения, что нужно делать, знали командиры взводов, а Володин, которого Пашенцев считал малоопытным и который перед самым боем, вчера, неожиданно лишился своего надежного помощника – старшего сержанта Загрудного, был рядом и держался, что особенно радовало капитана, стойко. Вполне устраивал Пашенцева и окоп с ходами сообщения к траншее и блиндажу, потому что он находился как раз в центре обороны роты и с него легко можно было передавать команды по цепи и руководить флангами. Потому-то и был спокоен Пашенцев, и с присущим ему хладнокровием терпеливо пережидал налет. Но и Володин, как ни волновался, как ни опасался быть застигнутым врасплох атакующим противником, не решался выйти из щели и взглянуть вперед; каждый раз, едва порывался встать, снаряды будто нарочно ухали так близко и осколки с таким шквальным порывом впивались в стенки, что не хватало храбрости не только подняться, но даже пошевелиться.

Вся рота, весь батальон, вся потонувшая в пыли и желтом толовом дыму соломкинская оборона притаилась, пережидала налет.

Но то, что соломкинцам еще только предстояло увидеть – черный ромб танков, – хорошо видели с командного пункта дивизии. Этот огромный черный ромб будто откололся от леса и двинулся к гречишному полю.

– Танки!..

– Танки!..

– Танки!..

Надрывались у телефонов связисты.

Танки с каждой минутой набирали скорость, но издали казалось, что они ползли медленно, грузно переваливаясь с пригорка на пригорок. Впереди колонны, подпрыгивая как мячик, катился маленький легкий танк. Он словно разведывал дорогу: стоило ему чуть отклониться вправо или влево, как сейчас же вся ромбовая колонна меняла курс.

Когда Володин и Пашенцев вышли из щели и поднялись на КП, маленький легкий танк был уже недалеко от гречишного поля. Сначала они и увидели только этот нырявший в пыли маленький танк, и Пашенцев, предполагавший худшее и уже успевший свыкнуться со своей мыслью и теперь вдруг увидевший совсем другое, незначительное, пустяковое в сравнении с тем, что ожидал, – Пашенцев даже весело присвистнул; но уже через секунду сквозь еще редкие в оседавшей пыли просветы показались тяжелые танки, а еще через секунду отчетливо стала видна вся громыхавшая сотнями гусениц наступающая колонна. Пашенцев снова присвистнул, но уже без той веселой нотки, как минуту назад; теперь, как и Володин, он тоже во все глаза смотрел на мчавшуюся по пшеничной осыпи колонну, но в то время как Володин, впервые наблюдавший танковую атаку, поражался грандиозностью зрелища, Пашенцев, который сразу заметил и необычное, ромбовое построение, и необычную для атаки стройность и слаженность, старался понять замысел противника. В центре ромба двигались легкие танки, самоходные пушки и гусеничные тягачи с автоматчиками-десантниками, а по бокам – тяжелые танки. Они как бы прикрывали своей броней всю громадную железную лавину. Для Пашенцева это было не просто необычным, как для новичка Володина; Пашенцев имел вполне определенное представление о танковых атаках: танки движутся рассыпным строем и так же врассыпную бежит за ними пехота, – именно к отражению такой атаки он и готовился и потому чувствовал себя уверенно; но сейчас все было не так, как в хорошо знакомых ему предыдущих боях, и его охватывало беспокойство; он знал, что и солдаты, глядя сейчас на этот наползавший черный ромб, чувствуют ту же растерянность, что и он, и ждут от него нужную команду; он искал эту «нужную команду» и не находил и еще больше терялся, понимая, что его нерешительность может оказаться гибельной для роты. Пашенцев даже изменился в лице, побледнел, и, если бы Володин, для которого сейчас ничего не существовало, кроме него самого и идущих на него танков, который ничего не слышал и ничего не воспринимал, кроме одной клокотавшей в нем мысли: «Разбить, разбить! Уничтожить…» – если бы Володин хоть на мгновение отвлекся от приковавшей все его внимание скрежещущей и рычащей громады, он почувствовал бы, как мелко вздрагивало плечо командира роты, увидел бы совсем не то, знакомое до мельчайших черточек лицо капитана, а другое, сникшее, чужое, обескровленное.

Колонна надвигалась стремительно; маленький легкий танк уже достиг гречишного поля, уже вошел в гречиху, но вот из-под гусеницы вырвался огненный сноп, танк закрутился на месте, как волчок, и запылал. И словно по сигналу, вся колонна остановилась. Это случилось так неожиданно, что Пашенцев не сразу сообразил, что произошло, а когда понял – немцы наткнулись на минное поле, – почувствовал облегчение. Но минное поле было только первым препятствием, а еще противотанковые пушки, еще бронебойщики… Ротные бронебойщики должны бить по тягачам, пусть автоматчики выпрыгивают из машин на землю, тогда «отсечь» их от танков будет не так сложно… «По тягачам! По тягачам!» – мысленно повторял Пашенцев, все яснее представляя себе ход боя и радуясь, что «нужная команда» найдена, что хотя это, может быть, и не совсем то, что нужно, но колонна стоит и есть еще время подумать и решить; к капитану возвращалась уверенность, он расправил совсем было ссутулившиеся плечи, и, когда Володин, отчаянно-радостно кричавший: «Горит! Горит!» – повернулся к своему командиру, лицо капитана снова было спокойным.

– Горит, товарищ капитан!

– Вижу: горит.

– А танки-то, танки-то – стоят!

– Рано ликовать, лейтенант, это еще только начало…

Но Володин не дослушал капитана, его внимание вновь привлекла колонна. По головному танку с флангов били пулеметы, цепочки трассирующих нуль скользили над гречихой, ударялись в броню и рассыпались, пулеметчики явно дразнили немца, и танк огрызался, разворачивая башню то вправо, то влево; Володин с восторгом наблюдал за необычной дуэлью между двумя пулеметчиками и танком, и каждый раз, как только после орудийного выстрела снова оживал тот или иной пулемет, Володин полушепотом, но со всеми оттенками радости и торжества восклицал: «Молодец!» Но Пашенцев, едва заметил эту затеянную пулеметчиками его роты ненужную и опасную игру, раздраженно выругался:

– Что делают, что делают, мерзавцы!

А Володин уже выкрикивал повое радостное сообщение:

– Наши бьют по танкам!

По неподвижно стоявшей перед заминированным гречишным полем вражеской танковой колонне начали пристрелку тяжелые гаубичные батареи. По и танки, и самоходные пушки сперва будто нехотя, лениво, но с каждой минутой все резче стали отвечать на залпы батарей. Немцы, судя по всему, не собирались отходить, но и не предпринимали ничего, чтобы разминировать проход для своей колонны, и эта их то ли нерешительность, то ли растерянность смутила и насторожила Пашенцева. Он чувствовал, что за всем этим кроется какой-то определенный замысел, но какой – разгадать не мог; опять его охватило беспокойство, опять тревожно заметалась мысль; он смотрел на вражеские танки, на вспыхивавшие дымки выстрелов и пыльные столбы разрывов, вглядывался в сизую на горизонте кромку леса, стараясь увидеть что-нибудь такое, что помогло бы ему разгадать план противника; взглянул в небо и увидел «юнкерсы». Первое, о чем он сразу же подумал, – под бомбовым прикрытием немцы начнут разминировать проход! Но «юнкерсы» не долетели до позиций батальона, а обрушились на гречишное поле как раз перед самой колонной. Володин тут же высказал восторженное предположение: «Бьют по своим!» – но Пашенцев, хотя и у него возникла такая же мысль, отнесся к этому предположению недоверчиво. Немцы не могли не видеть траншею сверху, а главное, они бомбили совершенно определенно, прицельно, сбрасывая свой смертоносный груз в одно место – впереди колонны. «Разминируют! Бомбами разминируют! Вызвали по рации самолеты и разминируют!» – наконец догадался Пашенцев. Теперь для него было все ясно, теперь он знал, как вести бой; «юнкерсы» еще один за другим устремлялись в пике, но капитан уже не следил за ними; нагнувшись к связисту Ухину, он передавал команды:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю