Текст книги "Время вспять, или Физик, физик, где ты был"
Автор книги: Анатоль Абрагам
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Важнейшее открытие Гамова – количественная теория альфа-распада и, что еще важнее, связанное с ним общее явление квантового туннелирования, которое играет значительную роль в бесконечном числе физических явлений.
Гамов первый предположил, что Вселенная началась с «Биг Бенга», т. е. с начального колоссального взрыва, и первый заговорил о существовании генетического кода. Он также сделал важный вклад в теорию бета-распада. Наконец, он написал серию замечательно забавных популярных книг о физике «Приключения мистера Томкинса». Он был большой шутник. Например, в своей книге о строении ядра, выпущенной издательством Оксфордского университета в 1937 году, он ссылается на публикацию Ландау в несуществующем журнале «Червонный гудок», название которого он выдумал. Когда я рассказал об этом Я. А. Смородинскому, он признался мне, что сам тщетно разыскивал этот журнал в библиотеках. В работе, которую Гамов написал с Альфером, они выбрали соавтором Ганса Бете (не спрося его) лишь потому, что Гамову понравилась комбинация «альфа, бета, гамма». Его книга о ядерной физике переиздавалась два раза. В предисловии к третьему изданию 1947 года он писал следующее (цитирую по памяти): «Сразу после первого издания последовало открытие нейтрона, которое тотчас обесценило мою книгу, сразу после второго издания появилась теория компаундного ядра Бора, сделавшая то же самое со вторым изданием. Прошу рассматривать третье издание как еще одну попытку вызвать новые открытия в ядерной физике». Он не ошибся: вскоре после выхода этого издания появилась теория ядерных оболочек Марии Гепперт-Майер, которая сильно изменила взгляды на структуру ядра.
Я познакомился с Гамовым на гигантской Сиэтлской научной ярмарке. Для развлечения участвующих была организована экскурсия на пароходе по Пьюджетскому проливу (Puget Sound), берега которого представляют собой пейзаж необыкновенной красоты. Сразу же после отплытия поднялся густой туман, скрывший берега и заморозивший нас до мозга костей. Капитан, обеспокоенный плохой видимостью (нельзя было видеть дальше кончика носа), пустил в ход что-то вроде сонара и, так как разговоры пассажиров ему мешали, предложил нам (не слишком любезно) заткнуться или очистить палубу, спустившись в каюты. Я последовал его совету и спустился вниз. Внизу, в одном из салонов, полулежал, растянувшись на диване, одинокий, высокий (или, скорее, длинный) блондин неопределенного возраста с высоким бокалом (highball) виски в руке. Это был, конечно, Гамов. Он приветствовал меня на английском языке, на который нельзя было не ответить ему по-русски. Мы проболтали два или три часа, во время которых он сообщил мне о себе подробности, изложенные выше. Он рассказал, между прочим, как была встречена в Копенгагене его теория альфа-распада. Борн возражал против нее на том основании, что она приводила к комплексным значениям для энергии, а это было недопустимо. Гамов пожаловался Бору: «Чего им надо; я даю им правильное решение волнового уравнения, которое правильно описывает все факты, а они капризничают». Позже Борн изменил свое отношение к теории и даже стал самым горячим ее поклонником.
Гамов сообщил мне, что только что был награжден премией Калинга (Kalinga Prize) за выдающуюся деятельность по популяризации науки. Премия должна была вручаться в Индии, но организаторы хранили молчание насчет расходов на дорогу, и он сомневался, покроет ли их премия. Я рассказал ему по этому поводу анекдот про игру «угадай-ка» на американском телевидении, где угадавшим заданную загадку вручают призы. Некто выигрывает поездку на Огненную Землю. Организатор спрашивает его: «Не угодно ли вам попытать счастья на обратный билет?» Анекдот привел его в восторг. «Я этот игрок», – сказал он.
Гамов был необыкновенно похож на другого выдающегося физика – Невила Мотта. У меня на стене висит фотография того самого Сольвеевского конгресса 1933 года, с которого Гамов не вернулся домой. Что за фотография! Всего там человек сорок и, кого там только нет! Из старших (родившихся в прошлом столетии) Бор, мадам Кюри, Ланжевен, Резерфорд, братья де Бройль, Шредингер, Лиза Мейтнер, Иоффе, Крамере, Чэдвик, Дебай, Ричардсон, Боте. Из младших Гейзенберг, Дирак, Паули, Ферми, чета Жолио, Блэкетт, Кокрофт, Пайерлс, «мой» Фрэнсис Перрен, Гамов рядом с Моттом (как два близнеца) …Сегодня, в 1990 году, только Мотт, Пайерлс и Фрэнсис Перрен еще в живых. В1977 году Мотт получил вполне заслуженную Нобелевскую премию. Но для меня Гамов куда интереснее. Больше я с ним не встречался.
«Позвольте», – спросит читатель, – «все это, может быть, и интересно, но зачем надо было скакать из Москвы в четырехмерном пространстве в середине разговора?» А вот зачем: я рассказал Гамову о своей поездке в Россию и о встрече с Ландау. Он погрузился в думу, потом сказал: «Нас было трое неразлучных: Ландау, И. да я. Нас звали три мушкетера. А теперь? Ландау – гений, И. – все знают, кто такой, а я – вот где». Он ткнул стаканом в самого себя, развалившегося на диване. Читатель поймет, я надеюсь, что я не смог отказаться от соблазна сблизить еще раз трех мушкетеров, хоть на бумаге.
Пока я еще в Сиэтле в сентябре 1956 года, позвольте рассказать про новую встречу с бесподобным Феликсом.
Организаторы конференции поручили мне организовать и провести трехчасовую сессию, посвященную радиоспектроскопии. Я должен был собрать предложения желающих участвовать и отобрать достойные интереса доклады. Сначала казалось, что моей главной задачей будет найти достаточно добровольцев, чтобы заполнить три часа. Феликс предложил свой доклад в вагнеровском стиле, о котором я уже говорил не раз. Я приветствовал его предложение с энтузиазмом. Но в своих расчетах забыл про японцев, которых «как пчел из лакомого улья, на ниву шумный рой летит». Пришлось учинить строгий отбор и ограничить каждого докладчика двадцатью минутами. Возник конфликт с Феликсом: осведомленный вовремя о двадцатиминутном регламенте, он потребовал тридцать. Я охотно бы их ему подарил, но не мог потерять лицо перед моими японцами и не уступил. Когда пришла его очередь, я решительно объявил: «Двадцать минут, профессор Блох». – «Но вы же знаете, что это невозможно, дайте хоть двадцать пять». – «Девятнадцать минут профессор Блох». Он чуть не рассердился и едва не покинул эстраду, но раздумал и блестяще уложился в двадцать минут. Покончив с Сиэтлом, вернемся в Москву.
Из Москвы мы улетели в Киев. Я запомнил прогулки по Крещатику, заново застроенному зданиями того же сомнительного вкуса, хотя меньшего масштаба, чем в Москве, и экскурсию нашей группы по Днепру на роскошных быстрых моторных катерах, подобных которым я видел до сих пор только в голливудских фильмах. Потом вернулись в Москву; несколько дней пробыли в Ленинграде, куда ездили поездом. «Люблю тебя, Петра творенье». Кроме этого, читатель, ты у меня о Ленинграде ничего не добьешься. Мы встретились там с ленинградскими теоретиками, которые-де не знали, есть ли в Ленинграде ускорители Ван де Граафа или циклотроны. Такая неосведомленность поразила даже наших «верующих». Из Ленинграда снова вернулись в Москву, где наше пребывание было увенчано банкетом, который стал поводом для забавной сценки.
Старший нашей группы, физик-ядерщик Розенблюм, тот самый, в чьей лаборатории десять лет тому назад у меня был плачевный опыт с вакуумной камерой, произнес благодарственную речь. После нескольких фраз он остановился для того, чтобы переводчица перевела на русский язык. Когда переводчица умолкла, Розенблюм (уроженец России и хорошо говоривший по-русски) по инерции, рассеянно, продолжил по-русски. Переводчица не растерялась и перевела на французский, а Розенблюм продолжил по-французски. Так они преследовали друг друга то одном языке, то на другом, среди всеобщего хохота, к которому не присоединился лишь бедный Розенблюм, ничего не заметивший.
В связи с темой переводов скажу еще, что у нас было три переводчицы, но одна из них всегда безмолвствовала. Она мне объяснила, что от автомобильной езды ее страшно тошнит; чуть только она успевала прийти в себя после одной поездки, как начиналась другая, и она была неспособна переводить. В Киеве ей повезло: наша гостиница находилась так близко от Института полупроводников, что мы пошли туда пешком. Мы уселись, директор произнес несколько слов приветствия, и наша обычная переводчица начала: «Nous sommes dans l'Institut des semi-conducteurs…» Вдруг громкий голос ее поправил: «demi-conducteurs». Это заговорила наша «переводчица валаамова». Все на нее оглянулись, она покраснела, как свекла, и, как Казбек, навек затихла.
Карьера
В пору в гору.
Заморские посулы. – Великаны и истуканы. – Или ты, или тебя
Хотя чистая наука, сосредоточенная в Институте фундаментальных исследований (ИФИ), давно уже стала полноправной частью программы КАЭ, вначале это было не так, и во время моего пребывания в Гарварде в 1952–1953 годах мне порой приходила вголову мысль о научной карьере в США.
За это время у меня были две возможности остаться в Америке. Через несколько месяцев после моего прибытия Гарвард предложил должность лектора (Lectureship) на два года. После этого мне обещали должность доцента (Assistant Professor) на срок пять лет. Затем, по гарвардскому правилу «вверх или Вон» (Up or Out), следовал или уход, или повышение до постоянной должности экстраординарного профессора (Associate Professor). Доценту с малыми надеждами на повышение тактично намекали по истечении трех лет, что не мешало бы начать искать другое место. Венцом карьеры был ординарный, или полный, профессор (Full Professor).
К концу моего пребывания пришло второе предложение от Вестингауза (Westinghouse). Эта гигантская фирма желала создать (или, вернее, воссоздать) новейшую научную лабораторию в области магнетизма, низких температур и резонанса. Очевидно, слухи о моих скромных успехах в Оксфорде и Гарварде дошли до них. Они пригласили меня приехать в Питтсбург, чтобы обсудить их предложение. В Питтсбурге меня приветствовал сам директор отдела всех научных исследований Кларенс Зинер (Clarence Zener), физик с более чем приличной репутацией в области физики твердого тела. Он знал обо мне гораздо больше, чем я предполагал, в том числе мою старую работу о синхротронном излучении. Его волновали две проблемы. Первая – введение новых способов борьбы с промышленной пылью. Такая борьба превратила Питтсбург, прежняя репутация которого в этой области была далеко не безукоризненной, в чистый город. Второй проблемой было желание смыть пятно с репутации фирмы, которая во время экономического застоя тридцатых годов ликвидировала свои исследовательские лаборатории и безжалостно выгнала на улицу своих сотрудников. Зинер клялся, что такое никогда больше не повторится. Мое начальное жалование превышало бы в три или четыре раза мою гарвардскую стипендию, правда мизерную.
Я вовсе не собирался принимать предложение Вестингауза (если бы я решил остаться в Америке, то это был бы Гарвард), а поехал в Питтсбург на чужой счет исключительно из любопытства. Дым, который, если судить по довоенным фотографиям, действительно тогда висел над городом, теперь исчез, но в большинстве зданий еще стояли электростатические аппараты для поглощения пыли. Кроме лабораторий мне показали еще университет, дурацкое сооружение в виде готической башни, которое носило громкое название «Собора науки». (Я вспомнил о нем три года спустя в Москве при виде МГУ, здания иного стиля, но столь же нелепого.)
Но еще о Вестингаузе. Много лет спустя (не помню сколько) в Париж приехал их эмиссар, чтобы привлечь меня в Питтсбург. (Хочу надеяться, что у него были и другие причины для поездки.) С этим эмиссаром, неплохим специалистом в области физики твердого тела из Чикаго, я встречался пару раз. Фамилия его была Адамс (в английском издании я наградил его прозрачным псевдонимом Эвас). У него была странная особенность: он держался очень прямо, как истукан, и все его жесты были резкими и скачкообразными, как у автомата. С этим связана забавная история. В то время в Чикагском университете работал великий Ферми. В профессорской столовой университета, где иногда столовались и Ферми, и Адамс, работал официантом один простачок-итальянец, который боготворил своего соотечественника Ферми. И вот несколько молодых физиков разыграли бедного парня, убедив его, что Адамс на самом деле является роботом, построенным его кумиром, Энрико Ферми. После этого каждый раз, принося Адамсу его заказ, итальянец долго вертелся около стола, чтобы посмотреть, как «робот» будет принимать пищу.
Может быть для того, чтобы меня соблазнить, Адамс пригласил меня в шикарный ресторан шикарного отеля Георг V (George V), более знаменитый среди французов роскошью сервировки, чем своей кухней. Внушительный метрдотель усадил нас и окружил роем официантов. Адамс заказал форель с миндалем. Очевидно, она ему показалась пресной, потому что он, нагнувшись ко мне и кивнув на метрдотеля, заявил: «Мне плевать на то, что этот тип будет меня презирать, я велю ему принести горчицы». Ничего нельзя было прочесть на бесстрастном лице метрдотеля, когда он выслушал заказ. Через пару минут он вернулся величественно неся перед собой громадный поднос, весь уставленный банками горчицы, разнообразных форм и оттенков, каких мне никогда не приходилось видеть. Всегда ли так подают горчицу в столовой Георга V или это был способ выразить свое презрение, не могу сказать.
Адамс меня не убедил. И в Питтсбург я не поехал. Хотя сам я не верю, что Ферми построил робот (с обликом Адамса) я никому не уступлю в своем восхищении им. Его качества прекрасно описаны в в анекдоте, который мне рассказал однажды Норман Рамзи. «Аспирант приходит к Роберту Оппенгеймеру с задачей, которую не смог решить. Тот ему в течение двух часов читает блестящую лекцию, из которой аспирант понимает очень мало, но уходит в восторге, что есть среди нас гении, способные решать задачи, недоступные простым смертным.
Затем он обращается к Швингеру, который за час решает задачу, и к тому же так, что аспирант понимает решение. Он уходит в восторге, что есть среди нас и такие гении, которые могут сделать столь трудные задачи доступными для простых смертных.
Наконец, он заходит к Ферми и выходит через пять минут в плохом настроении, страшно недовольный собой, что не сумел сам решить такую простую задачу».
Мое восхищение Ферми может оправдать мое странное поведение в следующем случае. На приеме, где мы были вместе с Сюзан, Ван Флек пригласил нас познакомиться с невысоким брюнетом с редеющими волосами, прервав оживленный разговор Сюзан с мадам Ван Флек. Поэтому Сюзан не обратила должного внимания на невысокого брюнета с редеющими волосами, с которым ее знакомили. Видя это, я ущипнул ее (незаметно, но довольно больно) в первый раз в жизни. Кипя от негодования, она ласково улыбнулась невысокому брюнету с редеющими волосами, но при первой же возможности потребовала объяснения такому возмутительному поведению. «Это чтобы запечатлеть навеки в твоей памяти, что ты пожала руку Ферми».
В течение своей карьеры я получал еще дважды предложения из Америки. Первое, на должность полного профессора, пришло в январе 1958 года из университета Пенсильвании. Хотя Филадельфия (столица Пенсильвании) меня привлекала не более Питтсбурга, я не сразу отказался наотрез, по соображениям, которые объясню немного позже.
Второе предложение, тоже на полного профессора, гораздо более привлекательное, пришло в 1959 году. Громадный университет Калифорнии создавал новый филиал, посвященный исключительно исследовательской деятельности, среди восхитительного ландшафта на побережье океана вблизи Сан-Диего, в месте, называемом Ла Хоя (La Jolla). Президентом будущего департамента физики был Уолтер Кон (Walter Kohn), талантливейший физик и милейший человек. Это предложение было воистину соблазнительным. Быть приглашенным стать членом этого филиала считалось в США большим отличием. Я был тогда кандидатом на кафедру в Коллеж де Франс и, вероятно, уехал бы в Ла Хою, если бы не был выбран в Коллеж де Франс. Но я был выбран.
Вернемся к КАЭ и к развитию моей карьеры в этом учреждении. Передо мной стояла проблема включения моей юной личной лаборатории в жесткие рамки организации КАЭ. Фрэнсис Перрен хотел сделать ее частью лаборатории ядерной физики, которой заведовал Андре Бертело (Andre Berthelot), ученик и бывший ассистент Жолио. Мне же казалось желательным иметь непосредственного начальника, более отдаленного от меня. Был вариант, который мне подходил и в целесообразности которого мне удалось убедить начальство: сделать из моей лаборатории «автономную секцию» в департаменте изучения реакторов (ДИР), см. с. 262. Главой его был Жак Ивон, у которого было слишком много подчиненных и слишком много важных проблем, чтобы дышать мне в затылок. В рамках своего бюджета я был полным хозяином, делал, что хотел, никому не мешал и никого не обижал.
Эта идиллия длилась два года, после чего возникли новые проблемы. На мою секцию начали заглядываться химики КАЭ, считая, что гораздо логичнее, чтобы она принадлежала департаменту химии. Быть под начальством химиков – невыносимо. Ведь сказал однажды великий Блох: «Когда химики куда-нибудь забираются, пора оттуда уходить». Лучшая защита – нападение. Я намекнул Ивону, что в Лаборатории физической химии, начальник которой собирался уйти на пенсию, было больше физики, чем химии, так как в ее состав входили группа рентгеновских исследований, большая группа цветных центров и еще разные подгруппки, которые скорее относились к физике, чем к химии. Не лучше ли было бы разобрать на части этот сервис, передав химикам все химическое, а из остатков и моей секции магнитного резонанса создать вполне респектабельную Лабораторию физики твердого тела, заведовать которой можно было бы уговорить меня. Оставалось уговорить химиков не только не алкать чужого добра, но и расстаться с частью своего. Вряд ли можно упрекать их за то, что они упирались.
Я решил выложить свой козырь – приглашение в Филадельфию, на которое я еще не ответил отказом. Я обратил внимание Перрена на то, что положение главы секции, даже автономной, вряд ли достойно физика моего возраста и моей международной репутации и что существуют места, в которых мой талант ценят больше, чем в КАЭ. Фрэнсис со мной согласился и даже предложил, чтобы моя лаборатория называлась «Лаборатория твердого тела и магнитного резонанса» (так она еще называется и теперь, в 1990 году). В заместители мне дали Андре Эрпена, знакомого с кристаллографией и с классическим магнетизмом.
Из сказанного выше у читателя может создаться впечатление, что я честолюбивый интриган. Хочу его искренно заверить, что это совсем не так. У меня было одно желание: быть хозяином своей собственной лаборатории, больше ничего. Обстоятельства поставили передо мной, не в последний раз, проблему «или ты командуешь, или тобой командуют».
Новые обязанности столкнули меня с новыми проблемами и с новыми физиками, что было совсем неплохо. Эрпен взял на себя немалую долю административных обязанностей. Это было слишком хорошо, чтобы длиться долго и продолжалось немногим более года. В начале 1959 года Ивон оставил обязанности начальника департамента и стал директором ОФАР (Отделения физики и атомных реакторов), которое включало большую часть (но не всю) ядерной физики КАЭ.
Чтобы объяснить, как это затрагивало меня, я, к сожалению, вынужден изложить сложное положение флагмана физики КАЭ – его ядерной физики. Крупная Лаборатория ядерной физики, основанная и возглавляемая вначале Андре Бертело, была разбита на три части. Первая и самая крупная, возглавляемая самим Бэртэло, была посвящена тому, что сегодня называется физикой элементарных частиц, и пользовалась крупнейшими доступными тогда ускорителями – «Сатурном» и машинами Церна. Вторая, Лаборатория ядерной физики средней энергии (ЛЯФСЭ), была под руководством Жака Тирьона (Jacques Thirion), талантливого и энергичного физика. Он располагал циклотроном нового типа, построенным фирмой Филиппе, но значительно усовершенствованным самим Тирьоном. Третьей частью являлась Лаборатория ядерной физики низкой энергии (ЛЯФНЭ), которая использовала электростатический ускоритель Ван де Граафа; главой ее был Евгений Коттон, с которым я встречался в лаборатории Розенблюма в 1946 году.
Все это должно было бы стать частью владений Ивона. Но Андре Бертело, основоположник ядерной физики в КАЭ и любимый ученик Жолио, добился прямого подчинения Верховному Комиссару, так что из лабораторий ядерной физики Ивон руководил только Коттоном и Тирьоном.
Услыхав о новой организации, Коттон и Тирьон, оба хорошие мои приятели, пришли ко мне с неожиданной просьбой, чтобы я стал главой департамента, которому они будут принадлежать; таким образом, они будут отчитываться перед человеком, с которым у них есть общий язык. Я сказал: «Что за дурацкая затея; я теперь пишу книгу, руковожу собственной лабораторией, и у меня еще большая лаборатория, как я буду еще вами заведовать?» На следующий день Ивон предложил мне то же самое, и я отказался также категорически, хотя и в иных словах. «Хорошо», – сказал Ивон, – «тогда я назначу X». X был вполне приличным человеком, но я такого главой департамента не назначил бы. На следующий день у меня появилось ужасное сомнение. Я снова пошел к Ивону. «А что будет со мной? Моя лаборатория будет зависеть непосредственно от вас?» – «Нет, Я больше не хочу иметь автономных лабораторий. Вы будете подчинены X». Тогда я принял решение: «Если не поздно, я готов принять ваше вчерашнее предложение». Ивона это, по-видимому, не удивило, и он согласился. Мне кажется, у него было больше юмора, чем я полагал. Вот так я оказался главой департамента ядерной физики и физики твердого тела (ДЯФТТ) с тремя лабораториями. (Эрпен заменил меня во главе Сервиса твердого тела.) Укрепления, которые я воздвигал вокруг своей личной лаборатории, все больше расширялись.
С новым назначением моя нагрузка увеличилась менее, чем я опасался. Первой задачей было найти надежного заместителя, которому я мог бы доверять во всем. Я предложил эту должность Комбриссону. К моей радости, он согласился. Тирьон и Коттон привыкли заведовать своими лабораториями, а Эрпен в моей бывшей лаборатории правил всем, что не касалось моей личной лаборатории. Но все же моя новая должность не была синекурой. Я был представителем департамента перед властями, что требовало хорошей осведомленности о том, что там происходило, и представителем властей внутри департамента. Без меня не принималось ни одного решения насчет деятельности его трех лабораторий. Две обязанности особенно занимали меня в определенное время года: подготовка бюджета и ежегодное продвижение персонала. Подготовка бюджета начиналась с представления бюджетных документов, подготовленных лабораториями и согласованных на уровне департамента; затем следовали ожесточенные дискуссии в центре, где глава департамента, поддерживаемый начальниками лабораторий, отчаянно торговался с представителями центрального финансового управления. К продвижению персонала я относился с особой ответственностью. Я отказывался просто передоверять повышение по лабораториям и настаивал на составлении единого списка на весь департамент. Я приглашал к себе кандидатов на повышение, чтобы они рассказали мне о своей работе. Таким образом, я тоже кое-чему учился.
В другой главе я опишу сотрудничество моей личной лаборатории с физиками-ядерщиками в области поляризованных мишеней, в которой моя личная лаборатория играла ведущую роль.
Одно последнее замечание насчет моего восхождения по служебной лестнице: после Алжирского восстания, которое привело де Голля к власти, немалая часть служащих КАЭ приняла участие в демонстрации протеста. Я был одним из них. Администрация КАЭ не могла об этом не знать, как знала и о моей принадлежности к профсоюзу ГТК. Тот факт, что это не помешало моему продвижению по служебной лестнице, стоит отметить. Не знаю, так же скучно будет читать про мою служебную карьеру, как мне было писать о ней; я включил ее описание, потому что она определяет граничные условия, в которых развивалась моя научная деятельность.