Текст книги "Мы были юны, мы любили (Любовь – кибитка кочевая, Шальная песня ветра)"
Автор книги: Анастасия Туманова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Ну, помогай бог… Пошли.
Они тенями выбрались из оврага, прокрались через луг, пригибаясь при сполохах зарниц, туда, где темнели в ковыле конские спины. Лошадей было много, но Илья не собирался жадничать. Он наметил для себя того большого рыжего жеребца с высокой грудью, которого увидел неделю назад заходящим в реку впереди табуна. Илья всю неделю прикармливал рыжего хлебом и уже приучил к своему запаху. Ну, и еще пару-тройку на продажу, да и хватит. Бог жадных не любит, удачи не шлет.
Подойдя почти вплотную к табуну, Илья выпрямился, коротко, тихо свистнул. Рыжий узнал свист, тотчас отозвался сдержанным ржанием. Мотька только головой покрутил:
– Любят тебя кони, Смоляко…
– Да ведь и я ж их люблю! – хохотнул Илья, шагая навстречу рыжему. – Ах ты, красавец мой золотой, ну иди, иди ко мне… Со-о-олнышко…
– Стой, – сказал вдруг Мотька.
Илья замер. Сердце бухнуло, чуть не оглушив. Рыжий по-прежнему стоял возле него, тычась в плечо, а Илья, как во сне, смотрел на встающие одна за другой из высокой травы фигуры. Их было много. И это оказались вовсе не детишки-сторожа.
– Казаки… – выдохнул Мотька.
– Беги, морэ. – шепнул Илья. И кинулся в овраг.
– Куды?! Стоять! Ах вы, гады черномордые, мать-перемать! – загремело вслед, казаки бросились вдогонку, и Илья, скатываясь кубарем по заросшему лозняком склону, успел подумать: хорошо, что их так много. Если начнут бить – станут мешать друг другу, а там и утечь можно будет.
Убежать не удалось: в овраге их ждали. Казаки, видимо, оказались вовсе не дураками или же были уже учены и сразу догадались, почему внезапно, на ночь глядя, не побоявшись грозы, снялся с места цыганский табор. Догадались и легли в засаду возле табуна, несмотря на праздник и игрища. Их было человек десять, матерящихся, обозленных, и Илья, летя на землю от мощного удара, понял: все, отгулял цыган…
Мотьку он не видел и надеялся, что тому удалось сбежать лугом, на краю которого дожидались их кони под седлами. Но надежда была небольшой, да вскоре стало и не до Мотьки. Подняться с земли уже не давали, шумно пыхтели, ругались, били сапогами куда попало. Кровь, горячая и густая, залила глаза, сил оставалось только на то, чтобы прикрывать голову, но и эти силы были на исходе. «Настьку жалко…» – глотая соленую жидкость, подумал Илья. И отчетливо понял, что лишается ума, услышав вдруг пронзительное, отчаянное:
– Ай, не трогайте, не трогайте, не бейте, люди добрые!!!
Что-то живое и горячее вдруг упало сверху, тонкие руки намертво схлестнулись вокруг шеи, мокрое от слез лицо прижалось к его перемазанной кровью щеке. «Настька, откуда?!» – хотел было спросить он. И не спросил, поняв, что умирает, а это – просто ангел, спустившийся за его конокрадской душой. «Летим, херувимчико?» – прошептал разбитыми губами Илья. Ангел не успел ответить: наступила чернота.
…В себя Илья пришел от запаха. Крепкого, острого, травяного запаха, исходящего от чего-то мокрого и холодного, то и дело касающегося лица. Кожа отчаянно саднила, из чего Илья с удивлением заключил, что, кажется, жив. Он попробовал пошевелиться – получилось, хотя тело и отозвалось немедленно острой болью. Зашипев сквозь зубы, Илья разлепил вспухшие глаза.
Он лежал на земле, на расстеленной перине. Был солнечный, ясный день, по высокому небу неслись белые плотные облака. Поодаль дрожало на ветру полотнище шатра, чадил бесцветным дымом костер. Рядом на коленях стояла Варька, держащая в руках чайник с резко пахнущим травяным отваром и намоченную в нем тряпку.
– Ой… – хрипло сказала она, встретившись глазами с братом. Уронила чайник, тряпку, зажала руками рот и беззвучно заплакала. Илья машинально следил за тем, как темная струйка ползет к его руке. Силился вспомнить: что случилось?
– Варька, ты что воешь? Я живой или нет?
– Живой, черт… – всхлипывая, ответила сестра. – Слава богу… Четвертый день уже…
– Что четвертый?.. – Илья умолк на полуслове, увидев платок на волосах сестры. Не любимый ее зеленый, с которым она не расставалась никогда, а черный, чужой. Вдовий.
– Мотька?
Варька молча схватилась за голову. И тут Илья разом вспомнил все, и рывком сел, чуть не упав тут же обратно от пронзившей тело резкой боли, и схватил сестру за плечо:
– А Настя? Настя?!
– Ох, отстань, ляжь… – простонала Варька.
Он послушался. И лежал с закрытыми глазами, не в силах больше смотреть на это солнце и на эти облака, пока Варька, хлюпая носом и поминутно отпивая воды из помятой жестяной кружки, рассказывала. Рассказывала о том, как она, выскочив из колымаги, чтобы помочь упрямым лошадям, с ужасом заметила, что телеги Насти нет. О том, как сразу же завернула Мотькиных лошадей обратно, к хутору, как гнала их, стоя во весь рост на передке и молясь громким голосом на всю степь: не переверни, господи… Господи не перевернул, но, увидев на обочине дороги лежащую вверх колесами телегу брата и сердито бьющихся, безнадежно запутавшихся в упряжи гнедых, Варька поняла, что Насте не так повезло, как ей. Она не помнила, как пролетела оставшиеся полверсты, как скатилась в овраг, как едва успела спрятаться в кустах краснотала, услышав негромкий разговор. Казаки стояли в двух вершках от нее, взволнованно рассуждая:
– Ить, станишники, прямо под колья, под сапоги кинулась! И за какие заслуги бог цыганям таких баб дает?! Откуда взялась только?
– Все едино подохнут теперь…
– Туда им, ворью, и дорога, другим наука будет! А цыганочка, кажись, еще живая… Дядя Левка, поглядь – дышит?
– И слава богу, что греха на душу не взяли… Ить она – жена, должность ее такая, мужика своего спасать. Может, в хутор ее отнесть, там бабы посмотрют?.. Подождь, Петро, а это кто там копошится? Тих-ха… Станишники, да тут в кустах ишо одна!
Обнаруженной Варьке было уже море по колено. Выскочив из краснотала и бешено растолкав казаков, она кинулась к неподвижно лежащим на дне оврага телам.
Настя по-прежнему обнимала Илью, оба они оказались без сознания, обоих нельзя было узнать из-за покрывающей лица запекшейся черными сгустками крови. Одежда на израненных телах висела клочьями. Пока Варька, давя рыдания, пыталась определить, живы ли, дочерна загорелый старик с серьгой в ухе хмуро спросил:
– Родня твоя, што ль?
– Бра-ат… Му-уж… Невестка-а-а…
– Брат-то вот этот? А тот – муж? Хм-м-м… Стало быть, вдовой осталась. Тот, другой-то, кажись, готов… Ты лучше не бежи смотреть, не дюже хорошо…
Варька даже не сразу собразила, что старик говорит о Мотьке, потому что как раз в этот миг поняла, что Настя дышит. Как можно бережней Варька стащила ее с Ильи, и в ту же минуту брат чуть слышно застонал.
– От как конокрада ни бей, а через неделю встанет! – восхищенно заметил кто-то из казаков. – Што делать-то с имя будем?
Услышав это, Варька вскинулась, оскалила зубы на казаков так, что они попятились, и зашлась на весь овраг истошным визгом:
– Мало вам, собачьи дети?!. Мало вам, христопродавцы, ироды, убивцы?! Дожили, казаки, докатились – бабу невинную пырять! А давайте, давайте, сведите нас к атаману! Пусть поглядят люди, какие вы вояки лихие – в двадцать сапогов одну цыганку бить! И из-за чего?! Вон они, ваши одры вислопузые, чтоб им околеть, все целые стоят, кусты жуют, а что вы мне с братом сделали, с невесткой?! Ведь он, поди, и дотронуться до ваших кляч не поспел, а вы уж навалились, живодеры растреклятые, чтоб вас черви живьем сгрызли!!! Эх вы, казаки, с бабьем воевать смелые, да где вы свою совесть схоронили, вы скажите, я пойду ей цветочков принесу-у-у-у…
Тут Варьку оставили силы, и она хрипло завыла, повалившись навзничь и молотясь растрепанной головой о землю. Десять казаков растерянно разглядывали ее; затем начали тихо и смущенно совещаться. Когда Варька уже устала плакать и только судорожно всхлипывала, уткнувшись лицом в измятую траву, ее тронул за плечо дед с серьгой:
– Вот что, цыганка… Ты того… Не вой попусту, время-то идет… На ногах сюда прибегла? Иль на телеге? Одна иль со всеми вашими?
– Од-д-дна… В те-те-телеге… Чтоб тебе, вурдалак, до света…
– От, то хорошо! Эти-то двое, сама видишь, дышут ишо, так давай мы их тебе загрузим, и вези скорейча до своих, здесь напрямки можно, я короткую дорогу на Новочеркасск покажу. Авось помогут дохтура-то. И на нас не зверись, мы ить тоже люди. Оно, конешно, срамотно бабу бить, так расстервенились, не враз собразили… А она прямо ж под палки сама кинулась и…
Варька, не дослушав деда, вскочила на ноги одним прыжком и кинулась вверх по склону оврага, чтобы подогнать ближе лошадей. Казаки перенесли Илью и Настю в телегу, проводили Варьку до развилки и, стоя у обочины, еще долго провожали глазами раскачивающуюся цыганскую колымагу. Варька этого не видела: она, глотая слезы и дорожную пыль, гнала лошадей. Остановилась она лишь на минуту – возле перевернутой телеги брата. Перерезав ножом постромки, Варька освободила гнедых, и те привычно побежали сзади. Ни рассыпавшихся с телеги узлов, ни сложенного шатра Варька поднимать не стала. О том, что мертвый Мотька остался там, в овраге, она вспомнила, лишь отмахав шесть верст.
Табор Варька догнала к вечеру, уже под Новочеркасском. Илья к тому времени начал стонать и шевелиться, хотя и не открывал глаз, и Стеха уверенно сказала: «Этого сама вылечу». А Настю, которая так и не пришла в себя, отнесли в больницу, где старая сестра, покачав головой в застиранной косынке, сказала: «Красивая цыганочка… была».
– Так она умерла?! – рванулся Илья.
– Жива пока. – Варька шумно высморкалась в тряпку. – Лицо вот ей располосовали здорово. Ну, там ребра еще, нутро отбили… Ведь, если бы не она, мне бы тебя точно там рядом с Мотькой бросить пришлось. Она на себя много приняла, лежала на тебе, закрывала… Ты что, не помнишь ничего?
– Нет… – Илья отвел глаза, словно в том, что он потерял тогда, в овраге, сознание, было что-то постыдное. Украдкой осмотрелся. С изумлением увидел, что табор почти пуст: лишь собаки лежали под телегами, да три или четыре старухи, нахохлившись, как вороны, сидели у шатров. Куда-то делась даже горластая ребятня, и среди палаток стояла непривычная тишина.
– Варька, а… наши все где?
– В больнице, где ж еще… Ждут, когда Настька очуется.
– А к ней можно?
– Не, там доктор сердитый, кричит, не пускает… Эй, ты куда?! Илья! Стой! Упадешь по дороге, меня Стеха убьет! Она строго-настрого чтобы не вставал велела и тряпку прикладывать… Да куда же ты верхом, безголовый?! Меня-то подожди!
Но чубарый жеребец, которого Илья даже не потрудился заседлать, уже пылил по дороге к городу. Варька вскочила, подхватила юбку и помчалась следом.
Во дворе больницы, желтого, облезлого здания на окраине Новочеркасска, сидели и лежали таборные цыгане. Курили трубки, негромко разговаривали, передавали друг другу фляги с водой. Иногда то одна, то другая женщина лениво вставала и отправлялась за дощатую ограду, чтобы поприставать немного к проходящим мимо обывателям: вечером, хочешь не хочешь, нужно кормить семью. Вдалеке торчало несколько зевак. Горожанам было любопытно, с какой стати целый табор расселся в больничном дворе и четвертые сутки отлучается только на ночь. Иногда через двор пробегала озабоченная сестра в сером переднике, и цыганки, вскочив, гуртом кидались к ней:
– Ну что, брильянтовая, аметистовая, раззолоченная, что?! Как там наша?
– Да ничего! – сердито отмахивалась сестра. – Налетели, вороны! Не опамятовалась еще! Вечером доктор приедет, все скажет!
Когда за оградой раздался дробный, приближающийся топот копыт, цыгане встревоженно загудели и на всякий случай встали, уверенные, что явилось какое-то начальство. Калитка была открыта, и когда в нее на взмыленном жеребце карьером влетел запыленный до самых глаз Илья, его даже не сразу узнали. А узнав, восторженно заголосили:
– О, Смоляко! Глядите – Смоляко!
– А утром еще телом недвижным лежал, хоть в гроб клади!
– И семь пуль заговоренных его не возьмут! Стеха, гляди, а?!
– Ну, гляжу. Чего хорошего-то? – Старая Стеха не спеша подошла к Илье, спрыгнувшему с жеребца и тут же прислонившемуся к забору. – Чяво, ты в своем уме аль нет? Я из-за тебя четвертую ночь толком не сплю, а ты все мои мученья на ветер пускаешь?! Ну чего ты верхи взгромоздился-то? Куда тебя нелегкая понесла?!
– Как Настя, Стеха? – хрипло спросил Илья. По лицам цыган он видел: непоправимого еще не произошло.
– Как, как… Не в себе пока. Вот, доктора ждем. Да ты ложись, дурная голова, что ты, Настьке поможешь, что ли, если будешь тут посередь двора пугалом торчать? Эй, чяялэ [22]22
Девчата.
[Закрыть], дайте ему подушку какую ни то…
– Обойдусь. – Илья сел на землю, обхватив колени руками. Потом, покосившись по сторонам, все-таки лег. Голова болела, кружилась, подступала тошнота, перед зажмуренными глазами плавали расходящиеся зеленые пятна, и, когда Стеха, ворча под нос, сунула ему под голову свернутую подушку, он не стал спорить.
Через полчаса прибежала запыхавшаяся, растрепанная Варька, которая сначала долго кричала на растянувшегося на траве Илью, потом уговаривала его вернуться в табор, потом плакала, снова ругалась, призывая в помощь всех святых, потом поняла, что брат ее не слушает, села в пыль и с новой силой залилась слезами. Старая Стеха стала уговаривать ее, а Илья даже не поднял головы. Варькины причитания доносились до него словно сквозь пуховую перину, он почти не понимал того, что говорит сестра, потому что в голове, заглушая Варькины вопли, тяжелым маятником билось одно: Настя… Настя… Настя…
К вечеру приехал худой, вихрастый, морщинистый, похожий на студента-перестарка доктор, отмахнулся от насевших на него цыганок, как от мух, и быстро убежал внутрь здания. Женщины разочарованно вернулись на насиженные места.
– Все равно ничего не скажет, дух нечистый… надо уходить, ромалэ. Завтра опять придем. Варька, ты с нами? Илья, вставай!
– Идите, – не двигаясь, сказал Илья. – Я тут останусь.
– Ты что, дурной! Выгонят же все равно!
– Пусть попробуют.
– Стеха, скажи ему! – взмолилась было Варька, но старуха только покачала головой и сунула в рот чубук изогнутой трубки.
– А… Нет ума роженого, не будет и ученого. Оставь его, девочка, идем.
– Нет уж, я тогда тоже останусь, – сквозь зубы проговорила Варька и решительно уселась рядом с братом.
Час спустя, уже в сумерках, несколько сестер под командованием надсадно кашляющего старика-сторожа в самом деле попытались было выставить их, но Илья даже глаз не открыл, а Варька подняла такой крик, объясняя, что у нее там «безо всяких чувствий» лежит сестра и что она шагу с этого двора не сделает, хоть ее убей, что отступился даже сторож:
– А бог с ими, нехай сидять… Не то всех больных перевозбудять, мне же от Андрея Силантьича и влетить…
Ночь брат и сестра провели без разговоров. Варька сидела безмолвной статуей, обняв колени и положив на них голову в съехавшем на затылок черном платке; то дремала, то, вздрогнув, обводила взглядом пустой, залитый лунным светом больничный двор, вздыхала и снова роняла голову на колени. Илья не спал, смотрел в фиолетовое, исчерченное ветвями ветел, полное звезд небо, морщился от ноющей боли во всем теле. Спокойно, без сожаления, думал о том, что, если Настька выживет, шагу он больше не сделает к чужим лошадям. Никогда. Пусть это даже будут чистокровные золотые донские или ахалтекинки, пусть вороные кабардинки, пусть знаменитая орловская порода, без всякого пригляда, без привязи и без сторожей – гори они все… Никогда, господи, слышишь, думал Илья, глядя на далекие, холодно мерцающие звезды до рези в глазах. Вытяни только Настьку мне, оставь мне ее… Мотьку вот взял… а зачем? Что он – конокрадом был стоящим? Мог бы и оставить, господи, с острой горечью думал Илья, понимая, что такого друга, как Мотька, готового за ним и в огонь и в воду, не замешкавшись ни на миг, он уже не найдет. А еще его матери и отцу в глаза смотреть – как? Ведь скажут, что он, Смоляко, виноват, потащил за собой, как всегда… и правы будут. Но тут снова накатывали мысли о Насте, о том, что она может умереть к утру. И в который раз Илья обещал холодному фиолетовому небу: не буду больше, господи, не подойду, не взгляну… не забирай Настьку!
Уже на рассвете, когда Млечный Путь таял в зеленеющем небе, ломота в костях немного утихла и Илья задремал. Проснулся он через час, зашипев от резкой боли в плече, за которое его трясла Варька.
– Илья! Проснись! Сестра выходила! Опомнилась Настька! Дэвла, спасибо! Спасибо, дэвлалэ! Ой, надо в церкву бечь, самую толстую свечу ставить!
Варька умчалась. Илья сел на сырой от росы земле, превозмогая боль, потянулся, посмотрел на мутные окна больницы. Вспомнил о своих ночных мыслях; усмехнувшись, подумал: выходит, сторговались все-таки с боженькой. Согласился, старый пень, но и цену хорошую взял…
Сердитый доктор выпустил Настю из больницы только через десять дней. Цыгане по-прежнему заглядывали на больничный двор, где к ним уже привыкли. Илья все так же не уходил оттуда даже на ночь, спал на Варькиной рогоже, почти ничего не ел, тянул воду из корчаги, принесенной сердобольными сестрами. Если через двор перебегал доктор, Илья вскакивал и, стараясь приноровиться к его подпрыгивающему аллюру, шел следом и упрашивал:
– Ваша милость, Андрей Силантьич, ну вы ж сами говорили, что ей лучше… Ну, пустите хоть перевидаться, ну сколько ж можно, ну вот бога за вас с утра до ночи молить буду…
– Нужны мне твои молитвы, вор лошадный! – отбривал его доктор. – Когда можно будет – тогда и пущу, а сейчас вон отсюда! И что за прилипчивая порода, никак невозможно отвязаться…
– Тем и живы, – сквозь зубы говорил ему вслед Илья, зло смотрел вслед удаляющейся докторской спине и медленно возвращался на прежнее место.
Он не знал, что Настя, которая, едва придя в себя, потребовала зеркало, сама умоляла доктора не пускать к ней мужа и других цыган, смертельно боясь предстать перед Ильей изуродованной, страшной, без тени прошлой красоты, которую уже было не вернуть ничем. Два шрама, длинных, глубоких, располосовали левую щеку от края брови почти до шеи, и Андрей Силантьич, ворча, говорил, что ей еще невероятно повезло: немного в сторону, и она осталась бы без глаза.
– Так что благодарите-с бога, сударыня, что сохранили зрение, и перестаньте реветь. Это не способствует заживлению. Никуда ваш супруг от вас не денется, его уже вторую неделю не могут согнать со двора.
– Да уж, цыганочка, сидит, – поддакивали сестры. – Так и сидит, ровно прибитый, и не ест ничего, только воду тянет, почернел уж весь еще больше! Вот она – любовь цыганская, прямо страсти смотреть!
– Какие страсти? Как не ест ничего?! Ради бога, дайте ему, заставьте… – волновалась Настя.
Встав с неудобной койки с серым бельем, она подходила к окну, украдкой, из-за края занавески, выглядывала во двор. Отшатывалась, видя сидящего у забора мужа, падала на койку и заливалась слезами.
А ночью, во сне, Насте раз за разом виделось, что она снова бежит, спотыкаясь, в грозовых отблесках по пустой дороге, скатывается, обдирая ладони и колени, в темную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, пробивается сквозь разъяренную потную толпу казаков, падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлебываясь, задыхаясь: «Не бейте, не трогайте, Христа ради!» Потом вдруг все обрывалось. Настя вскакивала на койке и сквозь слезы видела перед собой освещенное свечой лицо ночной сестры:
– Да не кричи ты, цыганочка, не кричи, не бьет уж его никто… Ложись, спи, Христос с тобой… Все прошло, все кончилось давно.
Но минули две недели, и Настя уже не могла больше оставаться в больнице, и Андрей Силантьич объявил, что завтра она может с божьей помощью убираться к своему конокраду, и Варька передала сестрам взамен безнадежно испорченной одежды, в которой Настю привезли, новые юбку и кофту, и нужно было, хоть через силу, выходить к людям. И Настя вышла – ранним утром, шатаясь от слабости в ногах, жадно вдыхая свежий, еще не пропыленный воздух. И увидела цыган, молча вставших с земли при ее появлении. В больничный двор набились все, даже дети, даже старики – не хватало только лошадей с собаками. Настя увидела Варьку, осунувшуюся, с темными кругами у глаз, которая смотрела на нее пристально, без улыбки. Черный платок сильно старил ее. «Значит, Мотька умер…» – с болью подумала Настя. А больше ничего подумать не успела, потому что перед ней, словно из-под земли, вырос Илья.
– Ой… – прошептала она, машинально поднося ладонь к лицу.
Но Илья поймал ее за запястье, насильно отвел руку, оглядел жену с головы до ног, задержал отяжелевший взгляд на шрамах – и, прежде чем Настя поняла, что он хочет делать, опустился на колени.
– Илья!!! – всполошилась она. Отчаянно закружилась голова, Настя зашарила рукой рядом с собой в поисках опоры, неловко схватилась за перила крыльца. – Илья, бог с тобой, ты с ума сошел! Встань, люди смотрят!
– Пусть смотрят, – глухо сказал он, не поднимая головы. – Они знают. Все наши знают. И бог. Настька, клянусь тебе, больше ни одной… Лошади чужой – ни одной. Пусть меня небо разобьет, если вру. Вот так…
– Хорошо… Ладно… Встань только… – прошептала она, еще не понимая его слов и умирая от стыда из-за того, что муж прилюдно стоит перед ней на коленях, а цыгане молчат, будто так и надо. – Ну, поднимись же ты, проклятый, не позорь меня… Да что с тобой, я же живая, и ты у меня живой, что еще надо-то? Илья… Ну, все, все, вставай, пойдем, я уже видеть эти стены не могу…
Илья встал. Отошел в сторону, и к Насте бросились цыганки, разом засмеялись, загомонили, затормошили, и ни одна не ахнула, не скривилась, взглянув на ее лицо, не щелкнула сочувственно языком. И Настя подумала: может, еще ничего? Не так уж страшно? А последней к ней протолкалась старая Стеха, сразу, без обиняков, взяла ее морщинистой, горячей рукой за подбородок, повернула к солнцу и заявила:
– Ну, с этим я что-нибудь да сделаю. Совсем, конечно, не сведу, но и сверкать так не будут. Что они знают, доктора-то эти… Им бы только людей живых резать!
В тот же день табор тронулся в путь. Уже началась осень, и настала пора возвращаться зимовать на давно обжитое место, под Смоленск. За телегами резво бежал косяк откормившихся, сытых лошадей, в которых нельзя было узнать тех полудохлых, заморенных непосильной работой кляч с выступающими гармонью ребрами, которых цыгане за гроши скупали в деревнях. В Смоленске таборных уже ждали знакомые перекупщики, кочевое лето обещало принести немалый барыш.
День был теплым, безветренным. Настя, стосковавшись по солнцу, подставляла горячим лучам лицо, слушала скрип колес, неспешные разговоры цыган, ржание лошадей – все эти звуки, ставшие ей такими привычными за летние месяцы. Думала о том, что теперь самое страшное позади, что Илья жив и снова с ней, идет рядом с лошадьми, ругается на норовистую левую. И больше никогда, ни разу в жизни ей не придется бродить ночью, в темноте, возле гаснущих углей, зажимать ладонью стучащее сердце, стискивать зубы от выматывающей душу тревоги, молиться, и ждать, и готовиться к ужасному, непоправимому, к которому все равно не приготовишься, как ни старайся. Это прошло и не повторится больше. В том, что Илья сдержит свое слово, данное перед всем табором, Настя не сомневалась. За это стоило заплатить красотой, а стало быть, и жалеть не о чем. Она и не пожалеет.
На ночь остановились на обрывистом меловом берегу Дона. Распрягли лошадей, поставили палатки, и к Насте в шатер заглянула Стеха, вся обвешанная сухими пучками трав.
– Так, моя раскрасавица, вылезай на свет, сейчас мы над тобой помудруем. Ничего, бог даст, получше будет…
– Спасибо, Стеха, не мучайся, – отворачиваясь, сказала Настя. – Не надо ничего. Что теперь толку…
Старая цыганка пристально посмотрела на нее. Погладила по руке. Помолчав, проговорила:
– Я тебе врать не буду: что было, не верну. Но и как есть тоже не оставлю, тут уж забожиться могу. И не такое лечить приходилось… Через месяц две отметинки будет – и все! – Неожиданно Стеха усмехнулась. – Глупая ты, девочка, ей-богу! Да вон Фешка наша черту бы душу продала за такие борозды на морде!
– Фешка? Почему?! – ужаснулась Настя, невольно оглядываясь на крутящуюся у своей палатки жену Мишки Хохадо.
Стеха тихо рассмеялась:
– А ты ни разу не видела, как она себе лицо царапает, перед тем как добывать идти? До крови раздерет, а потом сядет посреди деревни и давай выть, что над ней муж со свекровью издеваются, бьют, жизни не дают! Мол, мало она им приносит! Гаджухи, дуры, ее жалеют, тащат и овощи, и яйца… А теперь прикинь, бестолковая, сколько ТЕБЕ насуют, коли ты при своей красоте да со своими царапинками то же самое скажешь! Не только торбу набитую – тележку впереди себя покатишь! Фешка-то хоть с целой мордой, хоть с располосованной – все одно страшна как смертный грех! А ты у нас – краса-а-авица…
Настя еще раз покосилась издали на рябую длинноносую Фешку, вздохнула. Подумала о том, что Стеха, наверное, права. И улыбнулась.
– Ну вот, так оно и лучше будет! – обрадовалась старая цыганка. – А то сидит, как молоко скисшее, носом хлюпает… Нечего уж хлюпать, кончилось твое мученье, теперь счастье начнется! Варька, эй! Лей воду в котел, ставь на огонь! И вот этот корешок разотри мне…
Подошедшая Варька молча взяла скукоженный черный корень и принялась растирать его в медной миске, а Настя озадаченно подумала: почему Варька снова здесь, возле шатра брата, словно и не выходила замуж? Место вдовы в палатке родителей мужа; там, среди Мотькиной родни, Варька должна была оставаться до смерти или, по крайней мере, до нового замужества, а тут…
Спросить об этом Варьку она решилась только в сумерках, когда Стеха, закончив прикладывать свои припарки, ушла и они вдвоем начали готовить ужин. На Настин осторожный вопрос Варька скупо усмехнулась краями губ.
– Так ты не знаешь еще? Пока ты в больнице лежала, меня Прасковья, свекровь, прямо поедом без соли ела. Ну, что я Мотьку тогда не уволокла из оврага. И скрипела, и скрипела с утра до ночи: как смогла мужа бросить, как его не привезла, не схоронила по-людски, как совести хватило покойника в овраге оставить, как собаку… Я два дня слушала, жалко было ее, мать ведь, она почернела вся с горя… А на третий молчком узел связала и к Илье в палатку перебралась. Ох, крику было, шуму – на весь табор! Прасковья прибежала, честила меня, честила, как только не называла! Слава богу, Илья вышел и сказал: Мотька мне братом был, но и сестру обижать не позволю, вы мне за нее золотом не платили, а приданое не маленькое взяли. Так оставляйте его себе, а Варьку не трогайте, пусть живет при мне, как прежде.
– И они согласились?! – не поверила Настя.
– А то… Покричали, поругались и успокоились. Жадность, видать, пересилила.
– Ну и хорошо, – торопливо сказала Настя, касаясь ее руки. – Мне с тобой во сто раз легче. Вот скоро в Смоленск зимовать прибудем…
– А я ведь уеду, пхэнори, – вдруг прервала ее Варька, глядя через плечо Насти в затягивающуюся туманом степь.
Настя всплеснула руками:
– Куда?!
– В Москву. – Варька помолчала. – Ну, что ты так смотришь? Меня Митро еще весной просил остаться, говорил – Яков Васильич примет, голосов-то хороших мало. Поеду хоть на зиму, денег заработаю, а к ростепелям, дай бог, вернусь к вам. Опять в кочевье тронемся.
– Илья знает? – тихо спросила Настя.
Она старалась не показать своего огорчения, но Варька все равно заметила и положила сухую, растрескавшуюся ладонь на ее руку.
– Нет, не знает. Потом скажу. Пошумит и отпустит, куда денется. Он ведь тоже понимает, что мне там лучше…
Варька снова умолкла. Молчала и Настя. Она настолько погрузилась в беспокойные мысли о том, как же она будет теперь в таборе без сестры мужа, без ее надежной руки, без ее готовности всегда прийти на помощь, что даже вздрогнула, когда Варька заговорила снова:
– Слушай, я тебя все спросить хотела – с чего ты тогда в овраг-то помчалась, да еще одна? Откуда ты знала, что их там казаки ждут? И почему нашим ничего не сказала, и мне, и Илье? Они бы с Мотькой не пошли, видит бог…
– Да господь с тобой, Варька! Откуда я знала? Так… – Настя задумалась, вспоминая. – Сердце болело очень. И живот, и нутро все… Я ведь не собиралась никуда, правда! Просто вдруг почуяла – разорвет, если сей минут туда не побегу!
– А я вот ничего не почуяла, – медленно, не сводя глаз с садящегося за меловую гору солнца, выговорила Варька. – Ничего. Ни разу сердце не дернулось. Господи, за что? Ведь даже затяжелеть от него не смогла! За три месяца – не смогла!
– Это… наверняка ты знаешь? – шепотом спросила Настя.
– Наверняка… – горько сказала Варька, закрывая лицо руками. Настя обняла было ее за плечи, но Варька сбросила руку невестки, встала, схватила мятое жестяное ведро и, сдавленно бросив через плечо: «Не обижайся, прости…», зашагала к реке.
Ночью Настя лежала в шатре и, как ни старалась, не могла уснуть. Табор уже угомонился, снаружи до нее доносились лишь тихое похрапывание бродивших в ковыле лошадей и иногда – ленивый собачий взбрех на луну. Варька давно ушла с подушкой к костру, откуда слышалось ее ровное сопение; луна устроилась на самой верхушке кургана и заглядывала в щель полога, кладя голубой клин света на перину, а Илья все не шел и не шел. Время от времени Настя приподнималась на локте и видела мужа, неподвижно сидящего у гаснущего костра рядом со спящей Варькой. «Чего он там сидит? Почему не идет?» – мучилась Настя, переворачиваясь с боку на бок и толкая кулаком горячую с обеих сторон подушку. Успокоившаяся было тревога снова зашевелилась под сердцем, застучала кровью в висках. Господи… Она-то, дура, обрадовалась, что муж конокрадство бросил… Напрочь, тетеха, позабыла, какой раньше была и какой стала… Илья красавицу за себя брал, а теперь у него урод с лицом располосованным… Бросить такую вроде стыдно, все же из-за него красоты лишилась, а прикасаться-то уж не хочется, вот и сидит, бедный… «Господи, за что?» – Варькиными словами взмолилась Настя, чувствуя, как из-под зажмуренных век, горячие, ринулись слезы. Господи, сама уйду… Завтра же уйду куда глаза глядят, пусть живет как знает, пусть не мучается, жизнь долгая, нельзя ее через силу проживать… Перевернувшись на живот, Настя закусила зубами угол подушки, но одно рыдание, короткое и хриплое, все же вырвалось наружу, и тотчас же послышался встревоженный голос мужа:
– Настя, что ты? Плохо тебе, болит? За Стехой сбегать?
– Нет… Нет, – она сглотнула слезы, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал ровно. – А ты… почему не спишь?
– Не хочется пока.
– Поздно уж совсем… Завтра вставать до света.
– Я, Настя, верно, здесь лягу. Ты не жди меня, спи.
Настя не сказала больше ни слова. Но Илья, повернув голову к шатру, с минуту настороженно прислушивался к непонятным шорохам, идущим оттуда, а затем встал и решительно шагнул под полог.