Текст книги "И нет любви иной… (Путеводная звезда)"
Автор книги: Анастасия Туманова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– А где невеста? – с интересом огляделся князь.
Поднялись шум, возня, перестук каблуков, нестройный звон гитарных струн. Наконец наспех вставшие в ряд, смеющиеся гитаристы взяли дружный аккорд, и из толпы вышла смущённая, раскрасневшаяся Катька. В руках её был знакомый всем гостям цыганского дома серебряный поднос, на котором стоял бокал вина. Князь восхищённо улыбнулся, выпил вино до дна, поставил пустой бокал обратно и рядом с ним положил длинный, обшитый чёрным бархатом футляр.
– Будьте счастливы, ты, Катенька, и ты, Илья.
Подошедший Илюшка с достоинством поклонился. Катька под любопытными взглядами цыганок открыла футляр, и среди женщин пронёсся вздох восхищения: тонкий бриллиантовый браслет сверкал голубыми гранями камней. Решили взглянуть на подарок и мужчины; украшение немедленно пошло по рукам, сопровождаемое завистливыми вздохами, присвистом и щёлканьем языков. Катька, хмурясь от нетерпения, едва дождалась, когда браслет вернётся к ней, и тут же застегнула его на запястье.
– Эй, пусть теперь невеста пляшет! – завопил кто-то, и толпа тут же раздалась, освобождая пространство.
Цыгане снова похватали гитары, одновременно несколько человек запели плясовую, и довольная Катька, разведя руками, пошла по кругу. Остановившись перед Сбежневым, она низко поклонилась, приглашая его танцевать, но князь лишь молча улыбнулся. Лёгкая хромота, следствие старого ранения, не позволила ему принять Катькин ангажемент.
– Мне разве что попробовать по старой памяти… – послышался задумчивый голос, и из-за стола под хохот, аплодисменты и подбадривающие крики цыган вылез капитан Толчанинов.
Катька с комическим испугом закрыла глаза, повела плечиком, вздёрнула остренький подбородок и проплыла мимо капитана, задорно глядя через плечо. Толчанинов сощурил глаза, пригладил седые волосы. Ему было уже за шестьдесят, но, когда капитан, вскинув руку за голову, весь вытянувшись, как струна, мягкой и небрежной цыганской походкой пошёл за Катькой, ловко попадая в гитарный аккомпанемент, по комнате пронёсся дружный вздох восхищения.
– Э, Владимир Антонович, не дорога пляска, а дорога выходка! – подбодрила из-за стола графиня Воронина. – Ну, давайте, давайте романэс [17]17
По-цыгански.
[Закрыть]!
Толчанинов улыбнулся ей, но чечётку бить не стал, а, дружески хлопнув по плечу жениха, втолкнул его в круг вместо себя. Катька, в свою очередь, потянула за руки двух своих незамужних сестёр, совсем девочек с тонкими косичками. Круг расширялся, в него один за другим вскакивали всё новые и новые цыгане, звенели гитары, трещал паркет под каблуками, графиня Воронина, не утерпев, выскочила из-за стола и забила плечами…
Под этот шум князь Сбежнев отвёл Настю к окну.
– Ну, вот, видишь, Настя? Уже третьего сына выпускаешь в люди.
– Да, слава богу, – рассеянно ответила та, явно думая о другом. Князь, заметив это, проследил за её взглядом. Настя через головы цыган смотрела на своего старшего сына, Гришку. Тот не плясал вместе с другими и сидел на подоконнике, обхватив колено руками и глядя в открытое окно вниз, на улицу. На его тёмном лице со сросшимися бровями не было улыбки.
– Держу пари, я знаю, о чём ты думаешь, – вполголоса сказал князь.
– Вот как? О чём же?
– О том, как все твои дети с возрастом становятся возмутительно похожими на него.
– Ничего тут возмутительного нет, – помолчав, возразила Настя. – Не от проезжего же молодца рожала.
Князь внимательно посмотрел на неё.
– Ты обижена?
– Нисколько. А про Гришку – ваша правда. Смешно даже, он ведь всегда на меня был похож, а как в мужские годы входить начал – так, глядите-ка, вылитый отец… Вы ещё в Париж не уезжаете, Сергей Александрович?
– Ты же знаешь, я никуда не поеду, пока не услышу твоего решения.
– Трудно мне решить. – Настя по-прежнему не смотрела на князя. – Сами видите, то ресторан, то свадьба, то теперь выезд этот в Крым…
– Что за выезд? – удивился Сбежнев.
– А вы ещё не слышали? Висконти, кажется, уже месяц Митро уламывает… Эй, Митро, Павел Арнольдович, подите к нам! Расскажите про Крым, решили уже что-нибудь?
– Стадо бухарских ишаков – просто голуби по сравнению с вашим братцем, Настасья Яковлевна! – сокрушённо произнёс Висконти, подкатываясь на коротких ножках к Насте и князю. – Я ему битый месяц толкую о выгодах этого предприятия, а он всё принимает позы античного мыслителя и говорит, что надо, мол, подождать. Чего же здесь ждать, скажите на милость, чего?! Концерты хора в городах Крыма – Ялте, Алупке, Симферополе, затем в Одессе! Железная дорога, свой вагон! Афиши, билеты, залы – всё будет!
– Очень мы там нужны кому… – сердито пробурчал подошедший следом за Висконти Митро. – Будто в Крыму своих хоров не имеется. Воля ваша, Павел Арнольдович, только я цыган в этакую даль не потащу. Денег не заработаем, только зря прокатаемся.
Висконти даже не нашёл слов и лишь всплеснул руками. Сбежнев, посмотрев на Настю, нерешительно сказал:
– Митро, я, конечно, не советчик тебе в таких делах, да я в них ничего и не смыслю, но… Pourquoi pas, как говорят французы? В Крыму летом чудесно, там собирается вся московская и петербургская публика. По чести сказать, и я с удовольствием поехал бы с вами. У меня как раз выдастся свободный месяц…
– Что там французы говорят, я не знаю, – ворчливо отозвался Митро, – но только если лето даром пропадёт, меня цыгане на части разорвут! Я рисковать не могу.
– Никакого риска! Никакого риска, поверь! – снова вмешался Висконти. – Ваше сиятельство, да помогите же мне уломать этого идола египетского! И вы очень правильно заметили насчёт публики: летом весь Питер и вся Москва выезжают как раз в Ялту и Алупку, а обе столицы стоят пыльные и пустые. Оставишь половину хора в ресторане Осетрова, чтобы у того совсем не скисла коммерция, а с прочими по железной дороге – в сказочную Тавриду! Господи, ты же ещё благодарить меня будешь!
Татарское лицо Митро выражало крайнюю степень недоверия, но он молчал. Настя, улыбаясь, смотрела на него. Она знала, что Висконти близок к победе.
От разговора всех четверых отвлёк шум, поднявшийся у дверей.
– Ещё, что ли, кто-то подъехал? – обернулся Митро. И больше ничего сказать не успел, потому что на шею ему бросилась молодая цыганка.
– Дадо!!!
– Иринка!
Гитара, неловко отставленная Митро к стене, чудом не упала на пол. Настя едва успела подхватить её за гриф и грустно смотрела на то, как обнимаются отец и дочь. Двадцатилетняя Иринка, пять лет назад выданная отцом замуж в Рогожскую слободу, в семью цыган-барышников Фёдоровых, пришла на свадьбу вместе со свекровью, тремя невестками, пятью зятьями, мужем и двумя старшими детьми. Фёдоровы, прозванные среди цыган Картошками, стояли у порога, окружённые цыганами, сдержанно улыбались, отвечали на приветствия. Муж Иринки, красивый и рослый парень, известный всей Москве кофарь, уже разговаривал о чём-то с женихом. Свекровь, пожилая сухопарая цыганка в старомодном саржевом платье, смотрела на обнимающую отца Иринку неодобрительно, жевала губами, теребила кисти шали и, наконец, не выдержала:
– Что ты, милая, на отце повисла, как на заборе? Отойди, дай поздороваться. Поди вон на кухню, может, там помочь надо… Здравствуй, Дмитрий Трофимыч, здоров ли?
– Слава богу, Фетинья, – сухо, сдерживая досаду, сказал Митро.
Подошла Илона, начались объятия, поцелуи, расспросы. Гостей повели к столу. Митро шёл рядом с Фетиньей Андреевной, о чём-то говорил ей и украдкой оборачивался, ища глазами дочь. Но та уже скрылась на кухне, откуда слышались звон посуды и сердитые голоса цыганок.
Иринка была самой красивой из дочерей Митро, одной из всех непохожей на отца. Но и от матери она унаследовала немного. Невесть откуда у девочки взялись тонкое и строгое лицо с нежными линиями щёк, длинные, вразлёт, брови, родинка в углу рта и тёмные, с длинными пушистыми ресницами, почти без белка глаза. Эти глаза, большие и блестящие, цыгане называли «печаль египетская» – за то, что веселья в них не мелькало даже тогда, когда Иринка улыбалась. У неё был прекрасный голос, сильное и чистое меццо-сопрано, «совершенно итальянское», по выражению профессора Майданова, который всерьёз предлагал Митро отдать девочку учиться классическому вокалу. Тот не соглашался, говоря, что в хоре обойдутся и без вокала, и до пятнадцати лет Иринка пела в ресторане со всей семьёй. А потом как гром среди ясного неба грянуло известие об исчезновении из дома старших детей Митро. Московскими цыганами имя Маргитки склонялось на все лады, женщины хором уверяли, что им всегда было ясно: старшая дочь Митро – шлюха, и неизвестно ещё, каковы остальные. И даже то, что Маргитка пропала бесследно и никаких доказательств её распутства не обнаружилось, не могло заткнуть болтливых ртов. Кто-то из цыган видел, как Маргитка одна ездила по городу на извозчике, кто-то встречал её в обществе Сеньки Паровоза, а некоторые даже утверждали во всеуслышание, что Маргитка бегала на Хитровку для свиданий с «этим каторжником». Репутация семьи Дмитриевых, до сих пор безупречная, дала сильный крен. Теперь Митро пришлось всерьёз думать о том, как пристраивать семерых оставшихся дочерей, из которых три уже были на выданье. Угроза того, что цыгане не захотят сватать за своих сыновей невест из семьи с дурной славой, оказалась слишком ощутима.
Раньше всех это поняли Картошки – барышники из Рогожской слободы, не особенно богатые, но жившие дружно и по старинным цыганским законам. Если хоровые цыганки из Грузин и Петровского парка позволяли себе модные шляпы, береты, туфли на высоком каблуке, садились за стол рядом с мужчинами, танцевали «танго смерти» и учились грамоте, то в семье Картошек подобное считалось «гаджиканэс» [18]18
Не по-цыгански.
[Закрыть]и не допускалось даже в мыслях. Главой семьи была Фетинья Андреевна, вдова, сумевшая после смерти супруга удержать всех десятерых детей с их мужьями и жёнами в своём доме. Шестеро сыновей Фетиньи Андреевны с утра до ночи вертелись на Конном рынке. Дочери и невестки управлялись по хозяйству, сообща воспитывали целую роту детей разных возрастов – и всем этим правила, как королева-мать, худая, высокая, со следами былой красоты на морщинистом, сухом лице Фетинья Андреевна. При ней невестки не смели и рта открыть, её слово считалось главным в доме, взрослые сыновья полностью подчинялись желаниям матери.
Митро давно вёл дела с этой дружной семьёй «цыганских раскольников», как называли их в Москве, но, когда однажды Фетинья Андреевна пришла сватать за своего сына тогда ещё тринадцатилетнюю Иринку, отказал. Отказал в самых изысканных выражениях, сто раз извинившись и объяснив своё решение тем, что хочет оставить всех дочерей в хоре. Картошки обиделись, но ссоры не произошло: видимо, Фетинья сочла убедительными доводы Митро. Но когда грянуло известие об исчезновении Маргитки, Картошки снова прислали сватов, и на этот раз Митро согласился. Во-первых, сватовство таких уважаемых и «закорённых» цыган должно было восстановить репутацию семьи Дмитриевых. Во-вторых, безупречная рубашка новобрачной открыла бы дорогу к замужеству другим дочерям. Митро колебался. Илона, плача, упрашивала мужа не ломать дочери жизнь, боялась, что Иринке, воспитанной в хоровой семье, придётся тяжело у «раскольников» Картошек. Но будущее остальных семи дочерей находилось под угрозой, и Митро скрепя сердце дал согласие на свадьбу. Через неделю Иринка обвенчалась с Федькой в церкви. Через девять месяцев родила первого сына, а через пять лет у них с Федькой было трое детей.
Расчёт Митро оправдался: после свадьбы Иринки двух старших дочерей расхватали замуж в один год и ещё двух сосватали. Честь семейства была полностью восстановлена, рубашки дочерей Митро после свадеб оказались безупречны, и вскоре уже никто не вспоминал о беспутной приёмной дочери. Иринка приходила по праздникам в родительский дом, приносила недавно родившихся детей, брала крёстных для них из своей хоровой родни, ни на что не жаловалась, но и улыбки на её лице больше никто не видел. Проводив дочь, Илона рыдала в открытую, а Митро мрачно молчал. Было очевидно, что Иринке плохо в семье мужа, но что тут исправишь?
…Гришка постарался выйти из большой залы незаметно. Он тихо чертыхнулся, споткнувшись в сенях о старый сундук, подошёл к полуоткрытой двери на кухню, откуда слышались голоса цыганок, грохот посуды и шкварчание еды на сковородах. Гришка толкнул дверь, и его тут же обдало волной пряных запахов, теплом идущего от котлов пара, смехом женщин.
– Гляньте, чяялэ, какой молодец красивый заблудился!
– Гришка, дорогу потерял? На конюшню через дверь да через двор!
– Нет, бабы, он, верно, голодный, нос на запах привёл!
– Ха! У собственного брата на свадьбе голодный? С горя, что ли, не ешь, яхонтовый? Брата жалко?
Гришка отшучивался, смущённо улыбался: мужчинам в этом женском царстве в самом деле было не место. Но Варька, двигающая огромной поварёшкой в кастрюле с мясом, улыбнулась ему:
– Садись, Гришенька. Чяялэ, да накормите его, что ли! Парень с утра не евши, то в церковь с молодыми, то гостей встречай, то разговаривай с ними, то пой-пляши… Сядь, парень, поешь. Эй, кто-нибудь! Иринка, положи ему…
Гришка благодарно улыбнулся тётке Варе и сел за широкий скоблёный стол без скатерти. Одна из молодых женщин тут же услужливо убрала очистки и обрезки овощей, протёрла стол, постелила полотенце. Пока она занималась этим, Гришка сидел, прикрыв глаза, словно отдыхая, но из-под полуопущенных век следил за стоящей у плиты Иринкой.
Какая же она худенькая, силы небесные… Будто и не родила троих. Тоненькая, как берёзовая ветка, с маленькими руками, на запястьях просвечивают жилки, пальцы длинные, худые: гитаристкой была… С такими руками носить кольца, играть на гитаре вальсы, танцевать… А она ворочает котлы у печи. Волосы, бог мой, какие у неё были волосы! Косы ниже пояса, пушистые и чёрные, и не две, а четыре, по-котлярски, и каждая с руку толщиной… А теперь что? Прячет их под этим бабьим платком… Гришка дождался, когда Иринка наполнит миску доверху и подойдёт с ней к столу; бережно, чтобы не коснуться рук молодой цыганки, принял миску. У него был всего миг, чтобы взглянуть снизу вверх на тонкое лицо Иринки с опущенными ресницами, с тенью от этих ресниц на щеках, с темнеющей в углу губ родинкой. Всего миг он смотрел, а потом Иринка тихо сказала: «На здоровье, морэ», – положила хлеба и шагнула в сторону. Ради этого мгновения он и пришёл сюда. А прикажи тётка Варя подать ему еду какой-нибудь другой девчонке – и этого бы не случилось. Но всё равно он пришёл бы. Потому что только этими мгновениями он, Гришка Смоляков, живёт вот уже третий год. С той давней снежной зимы, с того сумрачного февральского дня, когда он зачем-то пришёл на Таганку и встретил её, Иринку, уже замужнюю, на улице.
Она была тогда почему-то одна, торопилась с корзиной овощей домой. Уже сгущались сумерки, с низкого неба падали, кружась, снежные хлопья, узкая улочка оказалась почти пуста. Им было по пути несколько переулков, и Гришка пошёл рядом с Иринкой, болтая о последних новостях на Живодёрке. Иринка нервничала, явно боясь, что кто-то из знакомых цыган увидит её на улице с чужим мужем, отвечала ему коротко и невпопад, а на углу поскользнулась на раскатанной мальчишками-мастеровыми ледяной дорожке и, ахнув, упала на колени, Гришка едва успел подхватить её. Прямо в лицо ему испуганно распахнулись огромные, чёрные, почти без белка глаза, мазнули по его щеке ресницы, выпала из-под платка пушистая прядка волос – и у Гришки пот вышибло на спине. Иринка давно уже отряхнулась от снега, давно побросала в корзину рассыпавшиеся морковки и репу, сбивчиво поблагодарила, простилась и убежала в снежную пелену, а он всё стоял на углу как вкопанный, заставляя удивлённо оборачиваться редких прохожих, то снимал, то надевал, то мял в руках шапку, ерошил засыпанные снегом волосы и со страхом, от которого хотелось заплакать, понимал: всё…
Он пришёл в тот день домой поздним вечером, на удивлённый вопрос матери ответил что-то невпопад, с досадой, как собачонку, отстранил жену, объявил, что болен и в ресторан не поедет, и после уже лежал вниз лицом на диване в пустом тёмном доме, снова и снова вызывая в памяти эти плеснувшие чернотой ему в лицо огромные, испуганные глаза. Поняла ли Иринка, что случилось с ним? Заметила ли? Задыхаясь от отчаяния, Гришка проклинал тот день и час, когда согласился жениться. Где, ну где была его голова?! Ведь никто его в этот хомут не гнал. Матери вовсе не хотелось его женить, и сам он не собирался… Но куда было деваться от этой чёртовой куклы Анютки? Сейчас она, конечно, Анна Снежная, известная всей Москве, поёт в белом платье с замороженным лицом «Хризантемы». А тогда кем была? Русская белоголовая девчонка, Анютка Сапожникова из заведения мадам Данаи в Живодёрском переулке, племянница хозяйки, горничная в публичном доме! И бегала она за ним, Гришкой, так, что потешалась вся Живодёрка. Цыгане знали, что девчонка пришла в хор именно из-за него. А он тогда был как дурак влюблён в Маргитку и ничего не замечал. Ничего – даже того, что дорогу ему перешёл собственный отец.
Да, позже он догадался обо всём. Тогда, когда Маргитка исчезла из Москвы. Догадался, вспомнив вдруг серый дождливый день, когда в последний раз видел Маргитку. Они вдвоём стояли у калитки, и он, шестнадцатилетний, ошалевший от любви, просил:
– Убежим! Мне всё равно, что ты с Паровозом спала! Поехали! Никто не узнает! Я тебя всегда любить буду…
Она повернула к нему измученное лицо. Впервые в её взгляде не мелькнуло насмешки. Впервые в движении, когда Маргитка коснулась холодными пальцами его щеки, была ласка. А голос звучал устало:
– Дэвлалэ, ну почему ты на него не похож? Ничуть, а? И глаза, и брови – всё её…
Тогда он не понял ничего. И стоял, растерянно глядя вслед уходящей Маргитке. А на другой день она пропала, и поднялся дым коромыслом, и этот разговор напрочь вылетел у Гришки из головы. Вспомнил он о нём лишь полгода спустя, когда отец ушёл из дома. Мать ни о чём не рассказывала им, детям, но Гришка видел её сухие, воспалённые от ночных слёз глаза и догадывался: стряслось что-то страшное. День за днём он ломал себе голову над этим, а потом вдруг вспомнил последний разговор с Маргиткой. И понял всё. Ведь сначала он в самом деле был больше похож на мать, это сейчас цыгане говорят: «Вылитый Смоляко», а тогда… Мог бы и сразу догадаться. Но ведь и в голову прийти не могло, что родной отец на четвёртом десятке лет выкинет такое! Несколько раз у Гришки язык чесался поговорить о случившемся с матерью. Но та не жаловалась, больше не плакала и ничего не рассказывала. И Гришка знал: ни ему, старшему, ни остальным братьям она не позволит судить отца. А через месяц они снова вернулись в Москву, и там за Гришку опять взялась Анютка, к тому времени уже певшая в хоре сольные партии.
Полгода Анютка тратила силы впустую – он по-прежнему не обращал на неё внимания, – а потом, видимо, решила: пан или пропал, и как-то раз Гришка нашёл её у себя в постели в одной рубашке, с распущенной косой, со слезами на ресницах: «Не гоните, Григорий Ильич, мне, кроме вас, никого не надобно, я в колодец брошуся…»
Григорию Ильичу тогда едва исполнилось семнадцать, а в эти годы, как известно, никакого ума не положено по закону. Именно так сказала Настя, когда наутро сияющая Анютка и изрядно ошарашенный Гришка объявили ей, что теперь они муж и жена.
Слава богу, мать отговорила его венчаться, хотя Анютка, похоже, была не прочь.
– Цыганам это ни к чему, – объяснил он ей. – Вон мать с отцом тоже не венчаны, а семнадцать лет прожили.
– Да? И где он теперь, твой отец? – поморщилась раздосадованная Анютка. Гришка подумал, что за такие разговоры хорошо бы её треснуть, но лишь велел:
– Рот закрой, дура!
Анютка благоразумно умолкла, и он успокоился.
Детей у них не было: Анютка почему-то не беременела. Первый год Гришка не задумывался об этом, на второй начал чесать затылок, а к концу третьего уже всерьёз заволновался: в чём дело? Почему баба не тяжелеет? Может, спаси бог, что-то не так у него? Сама Анютка, казалось, нисколько по этому поводу не беспокоилась. На осторожные вопросы Гришки отмахивалась: «Ничего, так бывает…», на предложения цыганок сходить в церковь или к бабкам только пожимала плечами, шила себе модные платья в талию с высоким воротом, пела в ресторане своим ледяным голосом, принимала в Большом доме поклонников, первая учила все новые романсы и приносила в хор немало денег. Гришку, кажется, любила, страшно ревновала, устраивала бешеные скандалы, когда он не ночевал дома. Матери его, наверное, их жизнь не нравилась, но она не вмешивалась. Тем более что в том же году женился брат Петька. У него жена рожала, как заведённая, каждый год по двойне, и матери было чем заняться. А Иринка…
Гришка вздохнул, вспоминая Пасху прошлого года – раннюю, апрельскую, когда Картошки всем семейством, как сегодня, явились к ним на Живодёрку христосоваться. Иринка была тогда в новом тёмно-красном платье, выгодно оттенявшем её тонкое лицо, в розовом платке на волосах, похожая на ангела. Как всегда, она возилась с женщинами на кухне, и несколько раз Гришке показалось, что он слышит её смех. Тогда на него и накатила эта волна не то смелости, не то отчаяния, вспоминая о которой, Гришка до сих пор чувствовал озноб. Ведь запросто мог и её, и себя погубить… Но тогда словно туман застлал голову, и он, спрятавшись в сенях, дождался, пока Иринка выбежит из кухни с огромным подносом пирогов, шагнул ей навстречу, схватил за худенькие запястья. Она испугалась так, что не посмела даже ахнуть, и молча, не высвобождая рук, смотрела на него из полутьмы. А он, не думая о том, что в любой момент из кухни может высунуть нос какая-нибудь любопытная цыганка, шёпотом проговорил:
– Я люблю тебя, слышишь? Клянусь, не могу без тебя, жить не буду… Едем со мной? Прямо сейчас едем! Когда хватятся, мы уже за заставой будем!
– Пусти, я уроню… – чуть слышно прошептала она, потянув поднос на себя, и руки её дрожали. Гришка послушался. Иринка быстро пошла к двери. Он, оглушённый собственной наглостью, машинально шагнул следом, открыл для неё дверь. Она кивнула, проходя мимо него. И шепнула, не поднимая глаз (по сей день Гришка не мог забыть этот шёпот и слезу, блеснувшую в длинных ресницах):
– У меня же дети, Гришенька…
В ту ночь он не мог заснуть до рассвета, вертясь рядом с безмятежно сопевшей Анюткой, перекладывая голову с горячей подушки на кулаки, садясь и запуская руки во взлохмаченные волосы, снова и снова передумывая этот короткий разговор. Спина холодела при воспоминании о собственной безголовости – ведь он мог её, Иринку, подвести под монастырь. Что бы с ней сделали Картошки, если бы узнали? Вспоминались испуганный взгляд Иринки, её дрогнувшие ресницы, шёпот: «Дети…» Как он мог, пустая башка, забыть об этом? Забыть, что Иринка – цыганка, что она никогда не оставит детей… Она оказалась умнее его и тремя словами перечеркнула всю надежду, всю жизнь. И свою, и его, потому что теперь Гришка знал точно: она уехала бы с ним. Уехала бы, если б не её орава, из которых самому маленькому на Пасху не исполнилось и двух месяцев.
Миска опустела. Больше не было повода сидеть на кухне, и Гришка начал вылезать из-за стола. В это же время Иринка, морщась от натуги, обеими руками подняла на ухвате огромный, исходящий паром котёл с варёным мясом. А дальше всё произошло как-то сразу. Гришка одновременно увидел и побледневшее Иринкино лицо с выступившими на лбу каплями пота, и кренящийся котёл, и испуганный взгляд тётки Вари из-за стола. Поняв только одно: сейчас Иринка обварится кипятком с головы до ног, – он одним прыжком махнул через лавку, подхватил руками чугун, краем глаза заметил пустой угол за печью и, уже чувствуя раскалённую боль в ладонях, метнул котёл туда. На него всё-таки плеснуло кипятком, но в первый момент Гришка даже не почувствовал этого, потому что кухня наполнилась паром, визгом, стуком, воплями:
– Иринка, рехнулась?!
– Гришка, живой? Целый?! Чяялэ, он же его голыми руками схватил! Парень, сей же минут руки покажь!
– Иринка, чего разлеглась, вставай, дурища! Чуть не обварилась!
– Подождите… Она, кажись, не в себе… Иринка! Иринка! Иринка, открой глаза! Эй, ты что? Вставай!
– А ну пошли все вон, бестолковые! Что пристали к бабе? Она же, кажись, опять не порожняя…
– Ох ты… А с виду незаметно…
– Тащите её за печь, пусть полежит… Гришка, пошёл вон!
Последнее приказание исходило от тётки Вари, и Гришка был вынужден повиноваться.
Только в сенях он почувствовал, как сильно жжёт ладони, подошёл к сырой бочке с водой и, подняв разбухшую крышку, запустил в холодную воду обе руки. Ничего. Не страшно. Шкура слезет, только и всего, и даже играть он сможет. Слава богу, вовремя вскочил, вовремя поймал этот чугун растреклятый… Гришка передёрнул плечами, вспомнив посеревшее Иринкино лицо и кренящийся набок котёл. И чего, глупая, схватилась за него, ежели в тяжести?
– В тяжести… – зачем-то выговорил он вслух, внезапно осознавая смысл сказанного. Так вот что. Опять тяжёлая она. Четвёртым уже. От этого Федьки-губошлёпа, чтоб у него все кони передохли… Задохнувшись, Гришка представил себе, как чёртов Федька с его губищами в пол-лица опрокидывает Иринку на постель, как по-хозяйски расстёгивает её блузку, трогает волосы, шею, грудь… и выругался сквозь зубы от накатившей ненависти. Видит бог, зарезал бы этого жеребца… если б польза была. Что толку оставлять Иринку вдовой, ведь Картошки даже вдовую не отпустят её, станут держать при себе до старости, до смерти…
– Что ты, Гриша? Больно очень?
Он вздрогнул и поднял глаза. Поморщился: рядом с ним, держась за край бочки, стояла жена.
– Ничего, – буркнул он, вынимая руки из воды и вытирая саднящие ладони о штаны. Но Анютка не унималась:
– Дай-ка я посмотрю. Ох ты, господи, ну надо же было так… И что этой Иринке в голову только взбрело, такой чугун надо втроём поднимать, а она… Вот всегда блажная была, а замуж вышла – совсем одурела!
– Помолчи.
– Мне молчать?! – взвилась она. – Эта курица мне мужа чуть не обварила, и мне молчать? Пойдём, Гриша, я тебе руки маслом лампадным смажу, завтра и следа не будет!
Анютка уже схватила его за рукав и сделала шаг к лестнице, но Гришка с силой вырвал руку.
– Да шла бы ты, зараза… Осточертела!
Анютка выпустила его рукав. Мельком Гришка увидел её лицо – изумлённое, растерянное. Отвернувшись, он быстро вышел из сеней.
К вечеру веселье в доме поулеглось. Усталые и хмельные цыгане, рассевшись за столы вдоль стен, вели неспешные разговоры, молодёжь ещё пела и плясала, но уже не так, как днём, поспокойнее, потише. Кое-кто даже потихоньку отправился спать наверх, кто-то из гостей распрощался и уехал. На кухне цыганки грели самовар, на столах появились пряники, баранки и конфеты, а также излюбленная пожилыми цыганками вишнёвая наливка. Варька пришла из кухни, сняв испачканный и залитый маслом фартук и оставшись в бархатной тёмно-синей душегрейке и длинной таборной юбке. Чёрный платок сполз назад, и густые, без седины, вьющиеся пряди волос выбились на лоб и виски. Сидящая за столом между капитаном Толчаниновым и князем Сбежневым Настя улыбнулась и помахала ей.
– Варенька, иди сюда! Устала? Зачем ты на кухне целый день, молодух мало разве? Иди, сядь с нами, я тебе чаю налью.
Капитан Толчанинов галантно поднялся, чтобы уступить Варьке место, но тут же пошатнулся, ухватившись за стол. Варька, спрятав улыбку, принялась уговаривать смущённого Толчанинова остаться на месте:
– Да сидите вы, Владимир Антонович, вы ж в гостях у нас! Вон я на лавку сяду.
– Варенька, да я же не настолько пьян, – оправдывался Толчанинов. – Какая же, однако, крепкая эта проклятая мадера… В молодости, помнится, хлестали её вёдрами на пари, а вот теперь недостаёт сил усадить даму… Пассаж, и больше ничего!
Сбежнев, сидящий рядом, сдержанно улыбался, тянул из бокала портвейн. Настя, наливавшая Варьке чай, вдруг отставила чашку, обернулась на какой-то шум в другом конце залы и тронула Варьку за руку:
– Смотри, кажется, Иринка спеть собирается! Вот кого бы с радостью послушала! Ты помнишь, какой у неё голос был, как она на «Нищей» ноту брала? Лучше моей Дашки, право слово! Как у Митро ума хватило за этого коновала её выдать, не пойму…
Варька тоже обернулась. Иринка сидела за другим концом стола, рядом со свекровью, куда молодую цыганку привели и усадили сразу же после внезапного обморока на кухне. Там Иринка и просидела до самого вечера, подавая Фетинье Андреевне то тарелку, то чашку, то кусок пирога, не решаясь даже отойти и поговорить с матерью и сёстрами. Петь она была вовсе не намерена, но сейчас вокруг неё собралась смеющаяся толпа цыган, на разные голоса упрашивающих:
– Осчастливь, Ирина Дмитриевна! Спой для молодых, окажи честь!
– Нет, нет… – Иринка испуганно оглядывалась на молчащую свекровь. – Извините, ромалэ, я не в голосе совсем. Можно я не буду? Не хочется. Да и забыла я всё давно…
– Иринка, ну что ты? Хоть что-нибудь! Спой, мы все просим! Ну, хочешь, на колени встанем? – со смехом уговаривали цыгане.
Митро, стоящий у окна, к уговорам не присоединялся, хмурился. Илона, сидящая рядом, тронула мужа за рукав, но Митро не глядя отстранился. Он ещё больше потемнел, когда к сгрудившимся вокруг Иринки цыганам подошёл её муж, уже довольно пьяный, взлохмаченный и мрачный. В Федьку тут же вцепились:
– Морэ, жена петь не хочет, упроси жену!
– Ещё упрашивать её… – буркнул Федька, искоса взглянув на Иринку. – Иди пой для людей, чего расселась?
Фетинья Андреевна посмотрела на сына неодобрительно, но промолчала. На скуле Митро дёрнулся желвак, старый цыган шагнул вперёд, но жена снова коснулась его руки, и он остановился. Иринка молча взяла протянутую ей семиструнку, положила её на колено. Подняла глаза и увидела стоящего в дверях залы Гришку. Он стоял, опираясь на косяк, и пристально, не отводя взгляда, смотрел на неё. Глаза Иринки испуганно заметались, гитара в её руках задрожала, и она бессильно опустила руку.
– Не могу… Извините, ромалэ. Забыла, как играть.
– Эка беда! – рассмеялась Настя. – Полна комната гитаристов! Эй, чявалэ [19]19
Ребята.
[Закрыть], хватит винище хлестать! Кто не сильно пьяный, сыграйте!
– Не кричи, я сыграю, – послышался глухой голос. Митро резко снял, почти сдёрнул со стены свою гитару. Подойдя к дочери, тихо спросил:
– Что будешь петь, маленькая?
Иринка, не поднимая глаз, сказала:
– «Наглядитесь на меня».
Митро кивнул, тронул струны.
Это была старинная и уже почти позабытая песня. Её давно не исполняли в ресторанах, и лишь седые цыганёры изредка просили какую-нибудь старуху цыганку спеть её «под слезу». «Наглядитесь на меня» исполняли обычно на два или три голоса, но Иринка любила петь её одна, и, когда зазвучали первые звуки старинного романса, в зале прекратились разговоры.