355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амели Нотомб » Катилинарии. Пеплум. Топливо » Текст книги (страница 5)
Катилинарии. Пеплум. Топливо
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:49

Текст книги "Катилинарии. Пеплум. Топливо"


Автор книги: Амели Нотомб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

В долю секунды мне все стало ясно. Я ринулся на дверь – она была заперта. Тогда я бросился к окну, локтем выбил стекло, перебравшись через подоконник, мешком свалился внутрь и выключил зажигание. Не теряя времени на разглядывание лежавшего на полу тела, я рывком поднял дверь гаража.

Ухватив Паламеда под мышки, я выволок его на воздух.

Пульс еще прощупывался, но толстяк, похоже, был в критическом состоянии. Его лицо посерело, подбородок покрывала пена вперемешку со рвотой. Что делать? Врач-то он, а не я! Как прикажете мне, учителю латыни и греческого, спасать ему жизнь?

Надо было вызывать врачей. Но не от него: я слишком боялся встречи с Бернадеттой. Я помчался в Дом и позвонил в скорую помощь. «Высылаем машину», – ответили мне, но больница находилась черт-те где.

Весь на нервах, я вернулся к бездыханному соседу. Мне показалось, что он издает слабый хрип, но я не знал, хороший это симптом или плохой. Я только и мог, что похлопывать его по рукам, как будто это могло вернуть беднягу к жизни.

– Ах ты, окаянный зануда! – принялся я его чихвостить. – Ты ни перед чем не остановишься, да? Сдохнуть готов, лишь бы нам досадить! А вот те шиш, старина, и не мечтай! Я не дам тебе окочуриться, слышишь? На всей земле не сыщется другого такого исчадия ада, как ты!

Ему от моих проклятий не было ни жарко, ни холодно. Действие они оказывали на меня. И я продолжал:

– Ты что себе вообразил, а? Здесь тебе не театр! Думаешь, опустил занавес – и пьесе конец? Нет, шалишь! А если пьеса скверная, то это по твоей вине, вот так-то! Думаешь, я не мог бы стать лежачим камнем вроде тебя? Это во всех нас живет под спудом, не надо только распускаться! Никто никому не ломает жизнь, каждый сам хозяин своей судьбы. Если ты женился на больной, значит, можешь сам опуститься до растительного состояния? А знаешь, почему ты взял ее в жены? Да потому что в тебе уже тогда жил тупой пень, признавший в ней свою половину и свой идеал. С самого начала она была создана для тебя, твоя Бернадетта! Другую такую пару поискать! Нет уж, найдя женщину своей жизни, с собой не кончают! Сам посуди: что станется с ней без тебя? Об этом ты подумал, прежде чем сделать из своего гаража газовую камеру? На что ты надеялся? Что мы о ней позаботимся? Еще чего! За кого ты нас принимаешь? За Армию спасения?

Я кричал все громче, войдя в раж:

– И еще додумался выбрать такой способ самоубийства! Ты же врач! У тебя что, таблеток каких-нибудь под рукой не нашлось? Нет, конечно, тебе понадобилось наложить на себя руки самым отвратительным образом. Дурной вкус во всем – вот твой девиз. Или же… да, понятно, этот метод, единственный, оставлял тебе лазейку! Наглотайся ты снотворного или накинь петлю, разве я бы услышал? Но ты запустил мотор – так был шанс, что я спасу тебе жизнь. И я, дурак, попался на удочку, как всегда! А что, собственно, мне мешает довести твое дело до конца, затащить тебя назад, завести колымагу и запереть дверь? В самом деле, что мне мешает затащить тебя назад?

Если бы в эту минуту не взвыла сирена «скорой помощи», боюсь, что я в безумии своем так бы и сделал.

Санитары погрузили соседа на носилки, и машина укатила под оглушительный рев сирены.

Я чуть было не взмолился, чтобы и меня взяли с собой. Что-то во мне надломилось. Я еле доплелся до Дома, где меня встретила перепуганная Жюльетта: ее разбудила сирена «скорой помощи». Я без околичностей рассказал ей о случившемся. Побледнев, она осела на стул, закрыла лицо руками и прошептала:

– Вот беда-то! Вот беда-то!

От ее реакции я вконец обезумел:

– Скажи лучше: «Вот чудовище!» И не смей его жалеть! Неужели ты не понимаешь, что он ломал комедию с единственной целью отравить нам жизнь?

– Но, Эмиль…

– Как будто ты его не знаешь! А я-то, как идиот, купился на его трюк! Теперь он примеряет венец мученика! Нет, надо было оставить его подыхать. Мало того что я упустил отличный случай от него избавиться, так нам еще придется нянчиться с ним, и он будет вечно висеть камнем у нас на шее!

Жюльетта посмотрела на меня с ужасом. Так сухо она не разговаривала со мной ни разу за шестьдесят лет:

– Ты понимаешь, что говоришь? Это ты чудовище! Как тебе могла в голову прийти такая гнусность? Если бы не твоя бессонница, ты бы ничего не услышал, и он сейчас был бы мертв. Ты сейчас говоришь, как убийца, самый настоящий убийца!

– Убийца? Ты забываешь, что я спас ему жизнь.

– Это был твой долг! С той минуты, как ты узнал, что происходит, это был твой долг. Ты стал бы убийцей, если бы оставил его умирать. А то, что ты сказал сейчас, мерзко.

«Если бы она знала, что я чуть было не вернул его в газовую камеру», – подумал я – и понял, что не очень-то собой доволен.

– А Бернадетта? – добавила она, смягчившись.

– Я ее не видел. По-моему, она ничего не знает.

– Наверно, надо ей сообщить?

– Думаешь, бедняга поймет? Ручаюсь, что сейчас она спит без задних ног. И правильно делает.

– Завтра она проснется и увидит, что его нет. Для нее это будет шок.

– Подождем до завтра.

– Ты хочешь лечь спать как ни в чем не бывало? Как будто можно после этого уснуть!

– Что ты предлагаешь?

– Ты поезжай в больницу, а я пойду к ней.

– Ты с ума сошла? Она впятеро больше тебя. Может убить тебя запросто!

– Она мухи не обидит.

– Нет, я сойду с ума от страха за тебя. Я сам пойду к ней. В больнице я не нужен.

– Я с тобой.

– Нет. Кто-то должен остаться в Доме. Я дал «скорой» наш номер телефона.

– Ладно, тогда иди побудь с ней. Она не должна быть одна, когда проснется, а то испугается.

– По-моему, мы слишком добры к этим людям.

– Эмиль, это такой пустяк! Если ты не пойдешь, пойду я.

Я вздохнул. Не всегда хорошо иметь жену с золотым сердцем. Но по крайней мере в одном она была права: я все равно не смог бы уснуть.

Я взял карманный фонарик и обнял на прощание супругу, как солдат, отправляющийся на фронт.

Дверь, соединявшая их гараж с домом, оказалась не заперта. Я вошел – слабый луч фонарика осветил кухню. Зловоние наполнило мои легкие – страшно даже представить, что Бернардены ели. Пол был усыпан очистками. Я не пытался распознать их, мне хотелось одного: скорее покинуть эту помойку и вдохнуть воздуха почище.

Я открыл дверь кухни и поспешно захлопнул ее за собой, чтобы не дать распространиться запахам. Увы, напрасно: такая же вонь стояла и в гостиной. Меня замутило. Как могли здесь жить люди? Более того – как мог врач до такой степени пренебрегать элементарными правилами гигиены?

Мой нос разделил букет на составляющие: пахло подпорченным луком, прогорклым жиром, козлиным потом и – особенно сильно, странно и отвратительно – каким-то окисленным металлом. Меня доконал этот последний душок, не связанный ни с чем человеческим, животным или растительным: я в жизни не вдыхал столь нездорового запаха.

Нашарив выключатель, я зажег свет – и от увиденного чуть не прыснул со смеху. Над такой степенью дурного вкуса и впрямь можно было только посмеяться. Однако вот что меня удивило: обычно китчевая обстановка грешит избытком комфорта, чрезмерным уютом – тем, что немцы называют «gemütlich». Это же помещение походило скорее на вагон трамвая, который зачем-то вздумала декорировать консьержка: безобразное, холодное и в то же время смешное.

На стенах – ни одной картины, только медицинский диплом Паламеда в помпезной рамке, достойной портрета Сталина. Чтобы у тезки Шарлю [8]8
  Паламед де Шарлю – персонаж эпопеи Марселя Пруста «В поисках утраченного времени».


[Закрыть]
было до такой степени развито чувство уродливого и вульгарного – ну, знаете ли!

Я даже развеселился, но тут вспомнил о своей миссии. На второй этаж вела лестница, покрытая ковром липкой пыли. Поднявшись, я остановился и прислушался. Кажется, в тишине кто-то хрипел.

Мне захотелось убежать. Эти свистящие звуки не могли быть храпом – то, что я слышал, больше походило на сексуальное удовлетворение животного. Я отмел такую возможность: этого мне было бы не вынести.

Первая дверь в коридоре вела в чулан. Вторая тоже. Последняя – в ванную. Как ни дико, пришлось признать очевидное: один из чуланов был спальней.

Я вернулся к второй двери, открыл ее и, услышав хрип, понял, что попал по адресу. Содрогаясь от ужаса, я вошел в логово Бернадетты. Луч фонарика пробежал по каким-то не поддающимся опознанию предметам, затем в конце своего пути наткнулся на тюфяк, покрытый колышущимся студнем.

Это лежала она. Ее веки были сомкнуты – я немного успокоился, поняв, что напугавшие меня звуки были всего лишь сонным дыханием. Она спала.

Я нащупал выключатель – безобразная люстра залила комнату светом операционного блока. Мадам Бернарден это ничуть не помешало спать. Неудивительно: уж если она не просыпалась от собственных децибелов, ее вряд ли что-нибудь могло разбудить.

Супруги спали порознь. Я сделал вывод, что Паламед занимал другой чулан. Для второго тела – тем более тучного – просто не было места на куче тряпья, служившей постелью кисте.

По причинам, в которые я предпочел бы не углубляться, мне полегчало от мысли, что они не спят вместе. Оно было и к лучшему: благодаря своему ночному одиночеству Бернадетта не знала о попытке самоубийства и получила несколько лишних часов покоя.

Я сел подле нее на синтетический пуфик и приготовился охранять ее сон. Большие часы на стене напротив показывали четыре утра – я улыбнулся, подумав, что вторгся к соседу в час, диаметрально противоположный его вторжению к нам. Тут мне бросилось в глаза, что в комнате было еще трое стенных часов и будильник – все они показывали одно и то же время секунда в секунду. Припомнив гостиную, лестницу и коридор, я сообразил, что там стены тоже были увешаны часами: наверняка все они показывали время так же точно, как и в этой комнате.

Эта деталь, сама по себе необычная, еще больше поражала у таких нерях: в этом доме, видно, никогда не убирали и не проветривали, комнаты были заставлены коробками, полными отвратительного старья, – и в таком-то запущенном жилище кто-то следил за повсеместным присутствием болезненно точного времени.

Я начал понимать, почему Паламед всегда приходил минута в минуту. Захоти он специально создать интерьер, располагающий к самоубийству, не нашел бы ничего лучшего: этот дом, жуткий, омерзительный до смешного, заросший грязью, зловонный, неуютный, и в довершение всего это изобилие часов, выверенных до сотой доли секунды, пятикратно в каждой комнате напоминающих о том, что время беспощадно, – наверно, именно так выглядит ад.

Всхрап с подвизгом вновь переключил мое внимание на мадам Бернарден. Откуда этот хрип, не астма ли у нее? Нет, судя по спокойному сну – вряд ли. Я понаблюдал за циклом: огромная грудь медленно вздувалась, точно воздушный шар, и, достигнув высшей точки, резко, разом опадала, вызывая всякий раз этот звук – вздох чудовища. Тревожиться, стало быть, не стоило, то был феномен, объяснимый законами физики.

Если задуматься – я никогда не видел, чтобы кто-то так добросовестно спал: казалось, она вкладывает в это занятие душу. Всмотревшись в то, что условно буду называть ее лицом, я изумился, обнаружив написанное на нем истинное блаженство. Я вспомнил, как в коридоре принял ее хрип за животный оргазм, – я ошибался, в нем не было ничего сексуального, но удовольствие Бернадетта действительно получала. Во сне она, как говорится, ловила кайф.

Странным образом меня это взволновало. Было что-то трогательное в наслаждении этой громадной туши. Я поймал себя на мысли, что она во многом выше своего мужа: ее жизнь не абсурдна, раз ей знакомо удовольствие. Она любила спать, любила есть. Не важно, благородные это занятия или нет: наслаждение возвышает вне зависимости от его источника.

Паламед – тот не любил ничего. Я, правда, не видел его спящим, но имел основания полагать, что и спал он с отвращением, как делал все остальное. Впервые я понял, что мы все поставили с ног на голову: это не он был достоин жалости за сорок пять лет жизни с ней – жалеть следовало ее. Интересно, испытывает ли она какие-то чувства? Как воспримет известие о попытке самоубийства? Да и поймет ли, что значит это слово?

– Если он умрет, – прошептал я с неожиданной для меня самого теплотой, – кто тогда позаботится о тебе? Умеешь ли ты хоть что-то делать руками – или лучше сказать, щупальцами? Чем заполнены твои дни? Нельзя же непрерывно есть и спать. А знаешь, кого ты мне напомнила? Регину, собаку моей бабушки. Ребенком я ее обожал. Огромная старая сука, чья жизнь состояла из сна и еды. Она просыпалась лишь для того, чтобы поесть, и, покончив с едой, засыпала в ту же секунду. Она и десяти метров не могла пройти на своих ногах, приходилось ее перетаскивать. Верно, твой распорядок дня похож на Регинин?

Уже, наверно, лет пятьдесят, как я позабыл о той толстой суке. Воспоминание заставило меня улыбнуться.

– Все смеялись над ней. А я – я ее любил. Я наблюдал за ней: она жила как хотела – только ради удовольствия. Когда она ела, ее хвост так и ходил ходуном. А спала она в точности как ты: все ее тело сочилось наслаждением. В сущности, вы обе, она и ты, – философы.

На мой взгляд, нет ничего обидного в сравнении человека с животным. Каждый, кто знаком с греческими и латинскими авторами, знает о должном почтении к Миру. Не стоит и уточнять, что речь идет о животном мире, ибо – о, непогрешимая точность словаря! – мира человеческого не существует.

Я взирал на мадам Бернарден с умилением. Ее окутанный жиром сон теперь казался мне самым умиротворяющим на свете зрелищем. Я даже начал надеяться, что она никогда не проснется.

И произошло невероятное: я, более чем предрасположенный к бессоннице, тем паче в эту ночь, уснул на синтетическом пуфике, убаюканный храпом Бернадетты.

Я проснулся и открыл глаза. Киста со своего тюфяка робко поглядывала на меня, выражая испуг слабым похрюкиванием.

Армада часов сообщила мне точное время – восемь утра. Я вспомнил о своей миссии и, не зная, как начать, промямлил:

– Бернадетта… С вашим мужем случилось несчастье. Ничего страшного, он в больнице. Вы только не бойтесь, его жизнь вне опасности.

Мадам Бернарден никак не отреагировала. Ее глаза по-прежнему смотрели на меня. Я счел нужным объяснить:

– Он пытался покончить с собой. Я ему помешал. Понимаете?

Поняла ли она – этого я так и не узнал. Ее голова опустилась на тюфяк. Поэт сказал бы, что у нее был задумчивый вид, – на самом же деле никакого вида у нее не было вовсе.

Обескураженный и растерянный, я трусливо сбежал. В конце концов, свой долг я выполнил. Чем еще я мог помочь?

Когда я вышел из соседского жилища, чистота воздуха поразила меня, ослепила даже сильнее дневного света. Как я мог дышать в этом смрадном логове? Все-таки хорошо быть среди живых.

В Доме Жюльетта бросилась мне на шею.

– Эмиль, я так боялась за тебя!

– Есть новости из больницы?

– Да, ему уже лучше. Послезавтра его выпишут. Врачи пытались выяснить, что толкнуло его на этот шаг. Он ничего не ответил.

– Меня бы удивило обратное.

– Еще они спросили, намерен ли он повторить попытку. Он сказал «нет».

– В добрый час. А они знают, что он сам доктор?

– Понятия не имею. А что? Это что-нибудь меняет?

– Мне кажется, самоубийство врача должно привлечь особое внимание.

– Больше любого другого?

– Возможно. Ведь в каком-то смысле это нарушение клятвы Гиппократа.

– Расскажи лучше, как восприняла это Бернадетта.

Я поведал ей о последних нескольких часах и с особенным удовольствием живописал интерьер дома Бернарденов. Жюльетта фыркала от омерзения и хихикала одновременно.

– Как ты думаешь, мы должны о ней позаботиться? – спросила она.

– Не знаю. А вдруг от нас ей будет больше вреда, чем пользы?

– Надо ее хотя бы накормить. Давай отнесем ей суп.

– Жидкий шоколад?

– На десерт. И большую кастрюлю овощного супа на первое. Думаю, ест она много.

– То-то будет у нее праздник. Сдается мне, она проведет два чудесных денька, пока мужа нет.

– Как знать? Может быть, она его любит.

Я ничего не сказал, но про себя подумал, что любить Паламеда невозможно.

В Мове мы скупили чуть ли не весь запас овощей, что был в лавке, и, вернувшись из деревни, сварили целый котел супа. Я смотрел, как бурлит и бьется о стенки кастрюли овощной потоп, выплевывая на поверхность ошметки лука и сельдерея, – ни дать ни взять шторм на море с кружением водорослей и планктона. Я представлял себе будущее этой океанской баланды в утробе кисты: настоящий завтрак кита – и по качеству, и по количеству.

Около полудня мы с Жюльеттой понесли поднос за речку. Груз был тяжеловат даже для двоих: котел супа и кастрюлька шоколадного соуса. Войдя в кухню, моя жена залилась нервным смехом:

– Это еще хуже, чем я представляла по твоему рассказу!

– Вид или запах?

– Все!

На первом этаже никого не было. Мы поднялись наверх: мадам Бернарден так и лежала на тюфяке. Спать она не спала, но и ничего не делала: безмятежный покой заменял ей все занятия. Жюльетта кинулась к ней с соболезнованиями, искренность которых меня удивила:

– Бернадетта, я все время думала о вас. Я восхищаюсь вашим мужеством. Из больницы уже звонили: вашему мужу лучше, он вернется послезавтра.

Мы так и не узнали, поняла ли Бернадетта, да и слушала ли: она стерпела поцелуй моей жены, не сводя глаз с кастрюльки. Ее нюх безошибочно опознал содержимое. Только что такая спокойная, она заквохтала и потянулась щупальцами к предмету вожделения.

– Да, мы приготовили для вас два супа. Начать надо с большого, а второй на десерт.

Но туша и слышать ничего не желала. Что ж, в конце концов, без разницы, в каком порядке она будет есть. Жюльетта дала ей кастрюльку с соусом – соседка засучила ногами, захлюпала слюной. Щупальца сомкнулись вокруг сокровища и подняли его к ротовому отверстию. Она выпила содержимое одним глотком, урча и подвывая, точно помесь бородавочника с кашалотом.

Зрелище ее удовольствия было одновременно и отрадным, и омерзительным. Уголок рта моей жены улыбался, в то время как другой превозмогал тошноту. Киста поставила пустую кастрюльку, вылизав стенки до первозданной чистоты. Длинный язык высунулся еще раз, чтобы собрать капли с подбородка и усов. И тут произошло нечто в высшей степени трогательное: мадам Бернарден испустила вздох – долгий вздох блаженства с легкой примесью разочарования, оттого что счастье так быстро кончилось.

Жюльетта налила в миску овощного супа и подала ей. Бернадетта с любопытством принюхалась, попробовала языком – похоже, наша похлебка ей понравилась. Она вылакала ее, булькая, точно слив кухонной раковины.

– Надо было приготовить протертый суп, – сказала моя жена, увидев, что ошметки зелени, не попавшие в ротовое отверстие, повисли на подбородке, точно выброшенные прибоем водоросли.

Соседка между тем, звучно, по-мелвилловски, отрыгнув, улеглась на тюфяк. На миг мне почудилось в ее взгляде выражение королевы-матери, отпускающей своих подданных: «Благодарю вас, добрые люди, а теперь ступайте».

Она закрыла глаза и тотчас уснула. Ее храп сопровождался теперь звуками пищеварения, шумного, как стиральная машина. Все это было трогательно и тошно.

– Оставим кастрюлю и пойдем, – шепнул я жене.

На следующий день Жюльетта приготовила протертый суп.

Два дня кряду мы находили котел опустевшим, а мадам наполненной. Свою комнату она покидала только по нужде – слава богу, в этом ей не требовалось помогать.

– Если хочешь знать мое мнение, Бернадетта переживает сейчас самые счастливые дни в своей жизни.

– Ты так думаешь? – спросила жена.

– Да. Во-первых, твои супы, несомненно, лучше стряпни ее мужа, а поскольку еда – главное в ее жизни, эта перемена для нее чудо из чудес и настоящая революция. Но еще лучше – что мы оставили ее в покое. Я убежден, что Паламед силой заставляет ее вставать и спускаться в гостиную без всякой надобности.

– Зачем бы ему это делать?

– Чтобы отравить ей жизнь. Это его любимое занятие.

– Может быть, еще для того, чтобы помыть ее. Или переодеть.

Я рассмеялся, вспомнив ночную сорочку мадам Бернарден – гигантское платье из полиэстера в цветочек с кружевным воротничком.

– Как ты думаешь, может, нам ее выкупать? – предложила Жюльетта.

Мне на миг представилась ванна, полная белесой плоти.

– Давай лучше оставим это ее мужу.

На третий день позвонили из больницы: нам дали добро на воссоединение семьи.

– Я поеду один. Ты пока свари суп кисте.

За рулем машины я думал, какая это глупость – ехать за ним. «Надо было оставить его там», – вертелось в голове.

В больнице меня заставили подписать целую кипу каких-то непонятных бумаг. Неустрашимый месье Бернарден ждал меня в коридоре. Он сидел на стуле, придавленный вселенской тоской. При виде меня лицо его приняло давно знакомое мне недовольное выражение. Он ничего не сказал, поднял свою тушу со стула и последовал за мной. Я заметил, что в больнице никто не постирал его одежду, на которой так и остались следы рвоты.

По дороге в машине он тоже не проронил ни слова. Меня это вполне устраивало. Я рассказал ему, что мы кормили его жену в его отсутствие. Он не реагировал, ни на что не смотрел; не иначе, отравление газом лишило его и того немногого, что еще оставалось от умственных способностей.

День был чудесный, начало апреля, как его описывают в школьных учебниках, с распускающимися цветами, легчайшими, как героини Метерлинка. Я подумал, что, случись мне выжить после попытки самоубийства, такая дивная весна проняла бы меня до слез: вся эта просыпающаяся жизнь показалась бы напоминанием о моем собственном воскресении и примирила бы мою душу с этим миром, который не удалось покинуть.

Но Паламед, судя по всему, был далек от этого. Я никогда не видел его настолько сосредоточенным на себе.

Я остановил машину перед его дверью и, прежде чем уйти, спросил, не нужна ли ему помощь.

– Нет, – угрюмо буркнул он.

Стало быть, дар речи сосед сохранил – и был одарен ею все так же скупо.

Вопрос, вертевшийся у меня на языке, невольно сорвался с губ:

– А вы знаете, что это я спас вам жизнь?

И тут впервые месье Бернарден ошеломил меня красноречием. Нет, он не обновил свой словарный запас, но паузу и взгляд использовал, как заправский ритор. Устремив оскорбленные глаза прямо в мои, он молчал нестерпимо долго, а когда продолжительность моего апноэ показалась ему достаточной, сказал только одно слово:

– Да.

И, отвернувшись, вошел к себе.

Скованный ледяным холодом, я вернулся в Дом. Жюльетта спросила, как он себя чувствует.

– Как обычно, – ответил я.

– Сегодня я сварила больше супа, чем вчера. Я оставила его на виду, на столе.

– Очень мило, но впредь пусть справляются сами.

– Ты не думаешь, что ему будет приятно, если я стану готовить вместо него?

– Жюльетта, неужели ты еще не поняла: ему ничто не приятно!

На следующий день кастрюля стояла под нашей дверью; к содержимому не притронулись.

Это был отказ от дома.

Шли недели. Вопреки моим опасениям, сосед не пришел к нам ни разу. Он вообще носа не высовывал из дому. А между тем этот солнечный апрель был подобен вызову: мы с Жюльеттой часами просиживали в саду. У нас вошло в привычку обедать там и даже завтракать. Мы подолгу гуляли в лесу, где птицы исполняли нам «Весну священную» в обработке Яначека [9]9
  Яначек Леош (1854–1928) – чешский композитор.


[Закрыть]
.

Паламед же выходил только для того, чтобы съездить на машине за покупками. Деревенская лавка была единственным социальным звеном его жизни.

Наступил май, самый сентиментальный месяц – говорю это без тени иронии: я, извечный горожанин, безудержно наслаждался жеманными ужимками природы и не пренебрегал ни единым штампом. Банальный букетик ландышей вызывал во мне бурю самых искренних чувств.

Я рассказал жене легенду о сиреневой роще – о ней напомнило мне буйное сине-белое цветение сада. Жюльетта заверила, что в жизни не слышала такой прекрасной истории, и мне пришлось тешить ее этой сказкой каждый день.

Месье и мадам Бернарден, очевидно, были равнодушны к этой весенней лубочной картинке: мы ни разу не видели, чтобы они выходили в сад. Их окна всегда были наглухо закрыты, как будто они боялись выпустить наружу свою бесценную вонь.

– Какой тогда смысл жить в деревне? – недоумевала Жюльетта.

– Не забывай, он поселился здесь, чтобы скрыть от людей свою жену. На цветочки Паламеду плевать с высокой колокольни.

– А она? Я уверена, что она любит цветы и была бы счастлива на них посмотреть.

– Он стыдится ее и не хочет никому показывать.

– Но мы-то уже знаем, на что она похожа! А кроме нас никто ее не увидит.

– Счастье Бернадетты его мало волнует.

– Какой негодяй! Держать бедняжку взаперти! Как только мы это терпим?

– Что мы, по-твоему, можем сделать? Он в своем праве, законов не нарушает.

– А если мы придем за ней и выведем погулять, это будет нарушением закона?

– Да ты видела, как она ходит?

– Ей и не надо ходить. Мы посадим ее в саду, пусть посмотрит на цветы и подышит воздухом.

– Он никогда на это не согласится.

– А мы его и не спросим! Возьмем нахрапом, придем и скажем: «Мы за Бернадеттой, она погостит денек у нас на террасе». Чем мы рискуем?

Хоть и без особого энтузиазма, но я был вынужден признать, что она права. И после обеда мы постучали в дверь соседей (мир перевернулся, подумалось мне). Нам никто не открыл. Я заколотил в дверь что было мочи, по примеру Паламеда зимой, но я не обладал его силищей. Никакого ответа не последовало.

– Подумать только, а я-то считал себя обязанным ему открывать! – воскликнул я, дуя на саднящие кулаки.

В конце концов Жюльетта просто толкнула дверь и вошла. Меня поражало мужество этой шестидесятипятилетней девочки. Я вошел следом. Смрад в этом кошмарном жилище, кажется, еще усилился.

Месье Бернарден сидел, развалившись, в большом кресле в гостиной, со всех сторон окруженный часами. Он посмотрел на нас с устало-раздраженным видом, словно хотел сказать: «Какие, однако, назойливые соседи», – ну знаете ли, чья бы корова мычала!

Не сказав ему ни слова, как будто его и не было, мы поднялись наверх. Киста лежала на тюфяке. На ней была розовая ночная сорочка в белых ромашках.

Жюльетта расцеловала ее в обе щеки.

– Пойдемте на прогулку в сад, Бернадетта! Денек чудесный, вот увидите.

Мадам Бернарден охотно позволила взять себя на буксир: мы повели ее, держа с двух сторон под руки. По лестнице она спустилась, ставя две ноги на каждую ступеньку, как двухлетний ребенок. Мы прошли мимо Паламеда, не объяснив, куда идем, – мы даже на него не взглянули.

Подходящего стула для чудища у нас не нашлось; я расстелил на траве плед и набросал сверху подушек. Мы сгрузили на них соседку; лежа на животе, она взирала на сад с выражением, близким к удивленному. Ее правое щупальце погладило маргаритки, одну она приблизила к самым глазам, чтобы рассмотреть.

– Мне кажется, она близорука, – сказал я.

– Ты представляешь, если бы не мы, эта женщина никогда не увидела бы вблизи маргаритку! – возмущенно воскликнула Жюльетта.

Бернадетта тем временем подвергла новинку анализу всех пяти чувств: разглядев цветок, она понюхала его, потом поднесла к уху, провела им по лбу, наконец надкусила, разжевала и проглотила.

– Это, бесспорно, научный подход! – восхитился я. – У нее есть голова на плечах!

Как бы в опровержение моих слов соседка закашлялась и перхала самым омерзительным образом, пока не выплюнула маргаритку: эта пища ей не подошла.

Ценой трогательного в своей неподдельности усилия она перевернулась на спину и обмякла, тяжело дыша. Взгляд ее устремился в синеву небосвода и замер. Сомнений быть не могло – она была счастлива. Небо как-никак лучше, чем потолок ее мрачной комнаты.

Около четырех Жюльетта принесла чай и сладости. Сидя рядом с лежащей тушей, она засовывала кусочки печенья в ее ротовое отверстие. Наша гостья тихонько урчала: ей нравилось.

И вдруг нас ошеломил надсадный вопль:

– Ей нельзя это есть!

Кричал Паламед, который уже несколько часов подсматривал за нами из окна своей гостиной, ожидая, когда мы дадим промашку. И дождался: при виде чинимого нами беззакония он не поленился выйти на порог, чтобы призвать нас к порядку.

Моя жена оказалась на высоте: она быстро обрела хладнокровие и продолжала, как ни в чем не бывало, кормить кисту. Я струхнул: а что, если он придет и полезет в драку? Он ведь гораздо сильнее нас.

Но маневр Жюльетты сбил его с толку. Еще минут десять он простоял в растерянности на пороге, тупо глядя на ослушницу. Затем, чтобы уйти, не потеряв лица, еще раз крикнул:

– Ей нельзя это есть! – и скрылся в своем часовом складе.

Под вечер мы отвели мадам Бернарден домой. Вошли мы на сей раз без стука. Муженек удостоил нас целой фразы:

– Если она заболеет, это будет ваша вина!

– А вам только того и надо, не правда ли, чтобы ваша жена заболела? – отбрила его Жюльетта.

Мы вдвоем уложили соседку на тюфяк. Она, похоже, совсем обессилела от пережитых эмоций.

Этого следовало ожидать: на следующий день месье Бернарден запер на ключ все двери своего жилища.

– Он держит жену взаперти, Эмиль! Может, обратимся в полицию?

– Увы, в его действиях по-прежнему нет ничего противозаконного.

– Даже если сообщить, что он пытался покончить с собой?

– Самоубийство тоже не противозаконно.

– А если он убьет свою жену?

– У нас нет никаких оснований это подозревать.

– Нет, ты подумай: он посадил ее под замок только за то, что она поела печенья?

– Может быть, он хочет, чтобы она похудела.

– А зачем бедняжке худеть, при такой-то жизни? И потом, лучше бы он на себя посмотрел!

– Суть дела мы с тобой знаем. Месье Бернарден не испытывает никакого удовольствия от жизни: он не может допустить, чтобы его жена чему-то радовалась. Вчера он видел, как она восторгалась маргариткой, млела от небесной синевы и урчала от удовольствия, поедая печенье. Стерпеть такое выше его сил.

– А ты не находишь, что это гнусно – не давать старому больному существу радоваться жизни?

– Конечно, Жюльетта! Проблема не в этом: пока он не нарушает закон, мы бессильны что-либо сделать.

– Не знаю, что мне мешает разбить окно и увести Бернадетту.

– В этом случае уже он будет вправе вызвать полицию. И что это нам даст?

– Но разве можно сидеть и ничего не делать?

– Я скажу тебе ужасную вещь: вчера, желая порадовать эту несчастную, мы ей только навредили. Она теперь заперта в доме по нашей вине. Лучше нам умыть руки. Пытаясь ей помочь, мы только усугубим ее участь.

Мой довод подействовал. Жюльетта больше не заговаривала о спасении кисты. Но было видно, что эта история не дает ей покоя. Да еще и весна выдалась, как на грех, – каждый денек краше предыдущего. Я даже начал уповать на дождь: погожие дни огорчали мою жену. Когда мы гуляли, я то и дело слышал от нее:

– Она не видит этих кроваво-красных кустов крыжовника. Она не видит этой нежно-зеленой листвы.

Надо ли уточнять, кто подразумевался под этим «она»? Каждая распустившаяся почка становилась уликой и пополняла длинное обвинение, которое – я это чувствовал – предъявлялось мне, а не соседу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю