355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Гербер » Мама и папа » Текст книги (страница 5)
Мама и папа
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:18

Текст книги "Мама и папа"


Автор книги: Алла Гербер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

"Твои друзья – мои друзья, наш дом – твой дом" (шестнадцать метров полезной жилой площади). С тех пор так оно и было: мои товарищи называли маму "мамой Фаней" и приходили к ней без меня, удивлялись, если ее почему-то не было на наших сборищах. И никому в голову не приходило сесть без нее за стол. Она сама незаметно исчезала, чтобы не мешать нам, но без мамы было хуже, и с годами, собираясь, мы категорически не отпускали ее.

С годами ее жизнь стала неотделима от моей. Она не убивалась, как некоторые матери, что вынуждена жить не своей жизнью, а дети все равно неблагодарны... Так случилось, что это и была ее жизнь, другой она для себя не хотела.

С того дня, как арестовали отца, она сумела стать моей ближайшей подругой и осталась ею навсегда. Но произошло это не сразу. В том возрасте, когда "нас не понимают", я не была исключением. Я тоже пыталась отделиться, самоопределиться, самоутвердиться... Я уже не была послушной девочкой, которой второй раз не надо повторять – хватало одного. Я могла быть резкой, вздорной, грубой. Говорить:

"Я хочу... я сказала... не мешай мне жить... довольно меня воспитывать... не вмешивайся в мои дела... сама знаю... сама разберусь... оставь меня в покое... мое время, мои друзья... я уже не маленькая... я взрослая..." Потерять дочь в таком обостренно-свободолюбивом, суверенно-отделенном состоянии очень просто. Сохранить, оставить с собой на добровольных началах – куда трудней.

В этот проклятый переходный возраст, который не разбирает, что хорошо, а что плохо, мы были с мамой на грани серьезных конфликтов, но она сумела сделать себя настолько необходимой мне и моим друзьям, что, когда ее не стало, я не знала, как жить. Она была всем в моей жизни, и вместе с ней ушло все. И это ВСЕ надо было реставрировать, восстанавливать... Но как?

Сначала я механически цеплялась за ее порядок, за то, чтобы все стояло, лежало, занимало те же места, что и при ней. Мне казалось, что она вот-вот вернется и спросит – где это, куда девалось то... Но она не приходила. И тогда я поняла, что надо учиться жить без нее, но и с ней. Я давно не ставлю кастрюли в мамином порядке, не складываю белье в маминой последовательности. Но я постоянно, как и раньше, общаюсь с ней, продолжаю наш с ней бесконечный разговор. Как и раньше, я спрашиваю ее совета в делах, прошу пожелать "ни пуха ни пера", когда "иду на грозу" или гроза идет на меня... И мне кажется, она слышит, она рядом. И как в детстве, когда болела, я чувствую на своей горячей руке ее мягкую, прохладную, и прижимаюсь к ней, и прошу:

"Помоги мне, мамочка, посиди со мной, не уходи, пожалуйста, мне больно, мамочка, мне страшно..."

* * *

И все-таки рано или поздно мы обязательно уходим.

Теперь, когда я все это пережила, как мать я могу понять, почему так потерянно-трагически смотрел на меня папа, когда я впервые при нем закурила. Он не стал на меня кричать и сигарету не вырвал... К тому времени, когда он вернулся, я закончила институт и была, в собственных глазах, самостоятельным человеком. Но для него – все той же девочкой-восьмиклассницей, которую он семь лет назад оставил в ночь с восьмого на девятое марта. И когда я закурила, ему, наверно, показалось, что он снова теряет меня. Он вернулся ко мне в мое отрочество, а перед ним стояла молодая женщина, которая, закуривая, не утверждала свое право делать, что ей вздумается, а привычно курила. В нашем юридическом институте все курили, и это успело стать дурной привычкой, но для папы это было прощание с той дочкой, с которой он играл "в магазин", и с той, с которой читал "Жили три друга-товарища в маленьком городе Н., были три друга-товарища взяты фашистами в плен...", и с той, с которой пел "Сильва, ты меня не любишь..." И был потрясен не тем, что курю (хотя терпеть не мог курящих и папиросы, которые мы посылали ему в лагерь, отдавал товарищам), а тем, что УХОЖУ. Что никогда уже не вернусь той, какой он меня знал, а вернусь другой, которую ему предстоит узнать. И неизвестно, КАКАЯ ОНА. И еще неизвестно, будут ли они друзьями, да и захочет ли теперь дочь дружить со своим отцом.

Я не привыкла смеяться над папой. Но эта его трагическая реакция – он на глазах постарел, сгорбился, стал ниже ростом, ничего не сказав, вышел из комнаты, – честно говоря, показалась мне смешной. Что-то тогда произошло между нами, какая-то невидимая трещинка появилась в наших всегда таких естественных отношениях. Чтобы не огорчать его, я больше никогда при нем не курила, но понять, что с ним в тот день произошло, смогла лишь много лет спустя, когда мой сын впервые закурил при мне. Вот именно это и произошло – расставание. Жуткая, разуму неподвластная тоска – мальчик уходит. Не догадка, а реальность того, что сын больше мне не принадлежит. Мне было жалко его неокрепших легких, но, признаюсь, больше всего мне было жаль, что он вырос, что наше (его) детство кончилось, что от него больше никогда не будет пахнуть творожком, а будет пахнуть разными чужими запахами, в которых с каждым годом мне все труднее будет уловить его собственный. И я, точно как папа, запомнила этот день трагического прощания с детством сына, со своим в нем незаменимым местом. Наступило другое время, и в нем мы тоже не разминулись, но оно было другое.

Удивительно, как наши дети повторяют наши истории, наши ошибки, а то и развивают, жестоко их обновляют.

Почему-то многие события в нашей семье связаны с Восьмым марта – и печальные и светлые. Весна несет обновление, а оно не всегда радостное, иногда лучше, чтобы не было никаких перемен.

Но в нашей семье инстинкт самосохранения всегда был притуплен, любовь к жизни делала неосмотрительными. Нас несло по жизни – в неведомое, в непредусмотренное, увлекал сам процесс. Вот так, именно в день Восьмого марта, мы отправились с моим будущим мужем, а пока – другом, поклонником, любимым человеком, назовите, как хотите – в кафе, где нам было головокружительно весело от музыки, весны и любви. Где показалось, что на свете есть только мы, а кому это хоть раз в жизни не казалось... Где мы валяли дурака от переизбытка чувств, молодости и сухого вина... Где мы задумались, загрустили, затихли, прижавшись друг к другу, когда маленький оркестр заиграл "Шагай вперед, мой караван...", а потом – "Затихает Москва, стали синими дали..." И когда мы опомнились, и вернулись в реальное, то Москва уже просыпалась и я поняла, что впервые нарушила данное родителям слово: где бы ни была – обязательно звонить. Важно было, не где я и что делаю. Важно было, как говорила мама, "дать о себе знать". А я не дала – ведь такая весна, и такой вечер, и столько манящих улиц в Москве... И, гуляя до рассвета по любимым нашим арбатским переулкам, я забыла о родителях, о том, что сходят, наверно, с ума, звонят сейчас в больницу Склифосовского: нет ли там их дочери – жертвы несчастного случая. Или обзванивают все отделения милиции – не стала ли я объектом преступления (естественно, не субъектом). Они могли предположить все самое страшное, но только не самое простое: что я ЗАБЫЛА позвонить. "Не дала о себе знать" – значит, что-то случилось. Тогда я могла сколько угодно над этим смеяться, но когда мой сын, где-то задерживаясь, не успевает или забывает позвонить, всякий раз, исключая его забывчивость и рассеянность, я думаю только об одном – что-то случилось.

Я пришла в ужас, представив себе их лица после ТАКОЙ бессонной ночи. Просто позвонить, шутливо сказать: "Ах, я и не заметила, который сейчас час", или сочинить сказку про то, что все телефоны в районе, где живет моя подруга, испортились и все автоматы выключились... Нет, надо было сообщить им что-то радостное, что-то такое, что одним махом снимет их ночные кошмары, вернет нам прежнее весеннее настроение. И мы решили принести "на крыльях любви" ВЕЛИКУЮ новость – на рассвете она казалась нам подобной сообщению о жизни на другой планете. Разбудив верного друга, чтобы все как положено, в присутствии свидетеля (было шесть часов утра), раздобыв в буфете Курского вокзала бутылку шампанского, мы, давясь смехом, затрезвонили в нашу дверь... "Кто там?" – раздался глухой папин голос. "Проверка паспортов", – тупо пошутила я. На этом мое идиотическое веселье кончилось – когда папа открыл дверь, у него тряслись руки. За ним стояла мама, почему-то в пальто и в шляпе.

"Жива", – не спросила, а установила она. "Вот... мы... я... он. Это мой... муж, – пролепетала я, – познакомьтесь", – напрочь забыв о том, что они давно знакомы. И это был второй удар. Они еще не успели прийти в себя от пережитого за ночь, как я обрушила на них новую беду. Но почему – беду? Почему такой мрак, такое горе?! Нет, черт возьми, что случилось – ведь дочка собралась замуж, а не на тот свет... и, между прочим, не за первого встречного, а за любимого... и не случайно, не так, с бухты-барахты, а после долгих, как положено, встреч, как принято говорить, проверки чувств – год встречались, а не один день. Нет, прямо обидно, честное слово, – за шампанским ездили, человека с постели подняли, а тебя встречают, как будто ты им сообщила, что идешь не замуж, а в монастырь...

Мама, как человек более импульсивный, быстро взяла себя в руки и пошла на кухню – что-нибудь приготовить. "Как-никак помолвка, – натянуто пошутила она. – Хотя время для этого несколько раннее, чтобы не сказать – позднее: мы ведь еще не ложились". Но с папой творилось нечто странное – куда делись его гостеприимство, щедрая радость гостям, любовь к неожиданностям, к празднику? Как и в тот вечер, когда впервые увидел меня с сигаретой, он не произнес ни слова. Он точно не видел меня и моего будущего мужа. Он сидел на диване, низко опустив голову, разложив на коленях большие, как у мельника Хаима, руки, и мертво молчал.

Вот так он молчал и тогда, восьмого марта сорок девятого года. Молчал всю ночь, пока они рылись в ящиках, изучали, не понимая, его чертежи, скрипели подошвами ботинок, под которыми жалобно похрустывали осколки разбитого цветочника, небрежно скинутого, чтобы не мешал, с буфета. И лишь когда ему предложили одеться, с трудом встал (у него отнялись ноги), поцеловал маме руку и хрипло сказал: "Прости меня, но я ни в чем не виноват..."

Но сейчас, сейчас-то почему он словно опять расстается с нами? И словно от меня ждет просьбы о прощении.

Стыдно писать, но тогда я только одно и поняла – что он обиделся, не более того. Наверно, он хотел, чтобы все было не так, ну, во всяком случае, не совсем так – не в шесть утра и не после бессонной ночи... Но когда мы разлили шампанское по бокалам (тем самым, из "Лебединого озера"), папа, конечно, сел с нами за стол, но в глазах была такая мука, что мне не то что замуж – мне повеситься захотелось. И я сказала... Господи, чего только я тогда не сказала – что это безобразие, что он испортил нам праздник, что я не каждый день замуж выхожу, другой отец радовался бы... у других дочки годами сидят, никто не берет, а тут...

Прошло много лет, и вот однажды мой девятнадцатилетний сын появился в доме с милой девушкой Мариной и сообщил, что они очень голодны и нет ли чего в доме "пожевать". "Пожевать" нашлось – в этот день я, как нарочно, "достала" сосиски и сделала картофельное пюре. Но что-то меня насторожило, что именно – поняла не сразу... Ну да, странный наряд сына – старые, в заплатках, джинсы, в которых ходить давно было неприлично, но других не было, пиджачок от костюма для выпускного вечера, из которого он вырос, и его длинные руки как-то нелепо болтались, не находя себе применения, и роскошный галстук из магазина "Мода Польска", который я лет пять назад привезла ему из Варшавы, со смехом предупредив, что это на СВАДЬБУ. "Ах, ну конечно, галстук... на свадьбу..." Я смотрела на сына с плохо скрываемой тревогой и одновременно с надеждой, что конечно же нет, что это глупость, материнская подозрительность. Сосиски тем временем сварились. "Нет, тут что-то не то", – окончательно решила я, когда они с неестественной быстротой и с насыщенным молчанием стали уплетать сосиски, запивая их водой из-под крана.

"Есть чай, – сухо предложила я и добавила: – С конфетами".

"Ну, это ты зря, мамуля". – "Мамуля" – это признак вины и неуверенности в себе, тогда как "Аллочка" означало бы, что все нормально, никаких проблем.

"Что зря?! – сурово спросила я. – Конфеты... зря?"

Сын неестественно захохотал, а его спутница покраснела еще больше.

"Не вижу ничего смешного", – сказала я, высыпая прямо на стол "Раковые шейки", что настолько растрогало сына, что он неловко, при этом рукава пиджака полезли к плечам, поцеловал мне руку.

"Что произошло?" – голосом нелюбимой учительницы спросила я.

"Ничего особенного, просто Марина забыла паспорт... а без паспорта, сама понимаешь, нельзя..."

"Что нельзя без паспорта?" – сообразительно переспросила я.

"Бракосочетаться", – выпалил сын и с облегчением вздохнул, потому что для него самое страшное теперь было позади, а для меня...

Я грохнулась на стул и в полный голос завыла. Сквозь слезы, задыхаясь от свалившейся на меня "беды", я кидала слова – что это все, что теперь конец, что между нами (?) все кончено, что у меня нет больше сына, что он поступил как вор (?) и мошенник (?)... что лучше бы он, нет, лучше бы я, нет, лучше бы мы вместе... Лучше я не буду повторять сейчас то, что тогда говорила. Но в тот момент мне казалось, что меня выбросили на мороз, оставили ночью одну в лесу, в котором я и днем боюсь заблудиться. Предана, брошена, покинута... И кем?!

"Прости меня, мама, – сухо перебил поток моего отчаяния сын. – Но что, собственно говоря, произошло? Ты ведь знала, что я собирался жениться... ты сама говорила: делай как хочешь, только сначала хорошо подумай... я так и сделал – хорошо подумал и женился. Ну, а то, что не сказал, не предупредил – так ведь это смешнее, неожиданнее, не так банально, не как у всех... ты ведь любишь сюрпризы и чтобы смешно – любишь... не на "Чайке" же с куклами в загс ехать... А потом, вспомни, как ТЫ замуж выходила... если бы мой папа был жив, он бы тебя не понял... нет, ты положительно испортила нам праздник..."

Да, я испортила праздник: не обрадовалась сюрпризу. Не расхохоталась веселой шутке – венчаться без паспорта. Не закричала: как все это прекрасно, как небанально, нетривиально, как нам всем повезло, что на свадебный ужин в доме нашлись диабетические сосиски и "Раковая шейка" к чаю...

Да, я оказалась такой же ЭЛЕМЕНТАРНОЙ матерью, каким замечательно элементарным был в тот вечер мой отец, что понять тогда мне было не дано.

РОДИТЕЛЬСКОЕ БЛАГОСЛОВЕНИЕ – прощание на дорогу, пожелание на дорогу, расставание перед дорогой... С ним мы покидаем отчий дом. За ним всякий раз возвращаемся. И когда они с нами. И когда их больше нет.

ДВЕ КОПЕЙКИ НА ЛЮБОВЬ

О том, что людям надо оказывать внимание, мне кажется, я слышала еще до своего рождения. «Большое спасибо», – говорил папа, когда повода для БОЛЬШОГО спасибо не было – так, для самого обыкновенного, а то и совсем маленького. Или – ну просто не за что: «Я вам очень благодарен». – «А чего это вы меня благодарите?» – удивлялся прохожий, который поспешно, не задумываясь, отвечал, что не знает, как пройти на ту улицу, о которой его спросил папа. «Ну хотя бы за то, что остановились, помочь хотели», – на него смотрели с недоумением, как будто подозревали в чем-то нехорошем.

В нашей тихой угловой булочной хлеб отпускала Варька-рыжая – женщина лет тридцати с осипшим, прокуренным голосом и всегда красными глазами. Варька с остервенением швыряла батоны и французские булки на дно сумок, а бывало, и мимо них. То ли ее раздражал покупатель как человек по другую сторону прилавка, то ли ей уже тогда было известно, что хлеб есть вредно, – не знаю. Но хорошо помню ее толстые с желтыми ногтями пальцы, которые впивались в розовое тело булочки, и та, беспомощно сжавшись, тыкалась носом на дно спасительной сумки. "Большое спасибо", – упрямо повторял папа, на лету захватывая авоськой плюшку, как бабочку сачком. Оскорбленная его неуместной вежливостью, Варька в конце концов не выдержала и рявкнула: "Вы что, надо мной издеваетесь?! Вы что мне все свое спасибо тычете... Вон жалобная книга... пишите, мне наплевать..."

Папа сказал, что жалобная книга ему не нужна, впрочем, спасибо, – и с сожалением посмотрел на пылающую от гнева и без того огненную Варьку. У двери он оглянулся и сказал Варьке: "До свидания". – "Псих, ненормальный", – прохрипела Варька.

Тут и я не выдержала: "Папа, ведь она вредная, противная, за что ты все время говоришь ей спасибо?" – "Привычка, – улыбнулся папа. – Привычка".

Надо сказать, что, унаследовав от отца эту "нелепую" привычку, я часто натыкаюсь на глухую тоску в глазах, а то и откровенную ненависть. Наверно, когда мы говорим хаму "спасибо", он прекрасно понимает, что заслуживает других, более знакомых ему слов, которые куда результативнее всех этих "интеллигентских штучек". Он вовсе не намерен меняться, и вежливость других для него раздражающе дискомфортна. Конечно, этими наивными, как учили в детстве – волшебными словами никого не исправишь, а то и вызовешь гнев и неприязнь... Но... "людям надо оказывать внимание..." И я говорю – "большое спасибо", когда для него нет даже маленького повода, и говорю "здравствуйте", и говорю "до свидания", хотя никто не заметил, что я вошла, ни тем более, что ушла. В конце концов, кто-нибудь да улыбнется и скажет – "пожалуйста", и с теплотой встретит, и пожелает вслед всего хорошего, не подозревая, что это не моя, а папина победа, что это тот самый случай, когда человека нет, а дело его (суть его, дух его) живет.

Удивляло даже не то, что надо оказывать внимание, а моментальная реакция на это "надо". Женщина еще не успеет подняться в трамвай – папа уже вскакивает. Сама еще не поймет, как ухватить тяжелые пакеты двумя руками – а на их количество требуется как минимум четыре, – папа уже подхватывает ее сумки и авоськи, шутя, помогает справиться с их неуправляемым количеством. Если у него было плохое настроение, он не позволял себе перекладывать собственную хмурь на другого. Кто бы и когда ни позвонил, в каком бы при этом он сам ни был состоянии (болеет, не выспался, с мамой повздорил, на работе неприятности), – все равно моментально брал себя в руки и говорил, как всегда, приветливо и доброжелательно. Телефон в нашем доме звонил часто, наверно, слишком часто для не знающей праздности трудовой семьи. Но папа строго-настрого запрещал его выключать (это когда они жили с мамой в отдельной квартире – недолгая радость последних лет).

"А вдруг что-то случилось, а я, видите ли, отключился..." – и, вздыхая, прерываясь на полустрочке, шел на очередной телефонный звонок – один из многих, часто необязательных, но вдруг...

Телефон – постоянный враг моей и без того беспорядочной жизни. И я его выключаю – минут на десять, не больше, потому что мне, как когда-то папе, кажется, что именно в эти минуты кто-то рвется с бедой и не может прозвониться... Махнув безнадежно рукой, я включаю вилку в розетку – и сразу раздается требовательный звонок: как дела, что новенького? Я стараюсь держать себя в руках и вежливо отвечаю, что дела как сажа бела (юмор), а все новенькое – очень старенькое... Но... тон делает музыку..." – если я вовремя об этом вспоминаю...

О том, что "тон делает музыку", мне кажется, я тоже узнала в день своего рождения. Наверно, потому у меня на всю жизнь осталась обостренная реакция не на ЧТО сказал, а КАК сказал. Мелочи, мелочи... Смотреть видя, слушать слыша... До чего же страшно без них, без мелочей этих, до чего одиноко, холодно в протопленном доме, пустынно в переполненном.

Для меня и по сей день загадка, как он слышал, что нужен, что зовут, а сам был далеко, иногда в другом городе. От бога ли эта обостренная интуиция или от гипертрофированной потребности оказать внимание – только телефонный звонок раздавался тогда, когда он был необходим.

"Как ты узнал?" – спрашивала я. "Ничего не знал. Просто подумал..."

Действительно, просто подумал... Нет, не просто, как с годами выясняется, уезжая в другой город, ежедневно "давать о себе знать". И не как-нибудь, а с веселой выдумкой, с фантазией, потому что и это "давание" требовало дарования. Он не ленился выискивать смешные открытки – с кошечками и собачками, с розово-сиреневыми влюбленными, пронзенными стрелами амура, а сбоку каллиграфическим почерком – бессмертные фразы: "Люблю тебя, как ты меня" или "Жду ответа, как соловей лета"... Я берегу эти открытки в той самой японской коробке из-под конфет. И сейчас, разглядывая их, смеюсь и думаю: и где он их только покупал, на каком рынке находил и как, наверно, сам смеялся, опуская в щель почтового ящика, заранее предвкушая наш смех. А ведь мог бы послать обыкновенную почтовую карточку – но это было бы слишком просто и слишком скучно...

Отец никогда не приходил домой с пустыми руками. Еще одно правило, в дом – свой ли, чужой ли – "с пустыми руками не приходить". Вот что он особенно артистически умел делать – это тратить деньги, приводя в ужас маму, которая была хозяйкой, и ей, как я уже писала, приходилось расплачиваться и за папину необузданную потребность. Он мог выйти из дома с двадцатью рублями, мог – с тремя: разницы не было никакой. Домой все равно возвращался с полными сумками и с одной копейкой (копейкой – обязательно). Только став взрослой, я поняла, как бедно мы всегда жили, но, сколько ни стараюсь, не могу вспомнить, чтобы в детстве говорили о деньгах. О том, как трудно они достаются, я догадывалась – видела, сколько они работают. Но деньги проживались, а не собирались, не откладывались ни на черный, ни на светлый день.

Родственники, дяди и тети, с осуждением говорили, что они не умеют жить. Но я думаю, что умели. Вот как раз ЖИТЬ они умели.

Уезжаю от них вечером к себе домой (сама – жена, мать, хозяйка, не очень хорошая, но хозяйка) – и нахожу в кармане пальто три рубля с записочкой – "Это тебе, на глупости". Папа любил "глупости", нецелесообразные, бессмысленные, как могло показаться, вещи. Но какой скучной была бы без них наша жизнь. У нас не было многого, что считается для жизни обязательным: например, очень долго, когда у всех уже были, – холодильника, пылесоса. Стиральную машину, например, я до сих пор не соберусь купить... Но зато, сколько было замечательных "глупостей"! Устроить торжественный обед по случаю и без случая (повод всегда находился: хорошая погода, например, тоже повод) или всей семьей – в Большой театр, а в антракте – буфет с шампанским и нам, женщинам, коробку конфет – это пожалуйста, на это почему-то хватало...

Он не покупал внуку дорогие книги – из тех, что лучший подарок и запираются в шкафу. Зато сын хорошо помнит, как дедушка ходил с ним в один и тот же книжный магазин к продавщице Танечке. Для Тани всегда была припасена ее любимая ванильная шоколадка – не какая-нибудь, а любимая, и это надо было не полениться узнать, запомнить, чтобы маленький подарок доставил УДОВОЛЬСТВИЕ. Дело было не в том, как сейчас говорят: ты – мне, я – тебе – дело, опять же, было во внимании, в этой самой мелочи, которая не "за", а сама по себе.

Дружба с Таней продолжалась несколько лет, пока жив был папа. Прихода деда с внуком она всегда ждала, и, конечно, не шоколадка была тому причиной. Тане нравилось смотреть, как дед помогает внуку выбирать книжку, нравилось самой участвовать в этом маленьком спектакле – ей было интересно с ними дружить. Тогда еще детские книжки не были дефицитом, и Танечке не приходилось тайком доставать их из-под прилавка. Поход в магазин к Тане – еженедельный ритуал, который сын никогда не забудет. Это была его первая дорога к книгам, по которой дальше пошел он сам, но, оглядываясь назад, знаю – видит у самого ее начала высокого улыбающегося человека в неизменной шляпе, который машет ему рукой: мол, иди, не останавливайся... И он идет, но хорошо, что останавливается, задерживается памятью у того магазинчика, где их ждала с книжками-малышками круглолицая толстушка, которая больше всего на свете любила книги и... ванильный шоколад. В газетном киоске (папа специально не выписывал газет, чтобы рано утром самому их покупать), и в парикмахерской на Покровке, в "Артистическом" кафе у него были свои киоскеры, мастера, официанты, с которыми он дружил, оказывая им все те же знаки внимания, на которые не требовалось траты денег, зато требовались душевные взносы, а на них он не скупился. Уже после смерти папы они спрашивали меня: "А где ваш симпатичный отец, он был такой ВНИМАТЕЛЬНЫЙ?".

Теперь я часто думаю: как не хватает нам в жизни этих необязательных улыбок, этого нерасчетливого доброжелательства, этих ни за что, за просто так, добрых слов, а то и одного – и его бывает достаточно, а без него иногда повеситься хочется. Как казню я себя за их экономию, за поспешное "потом поговорим", а достаточно было минуты терпения, чтобы поговорить сейчас, ибо потом не бывает. Теперь-то я хорошо знаю, что это такое – родительские ожидания звонков, слов, сочувствия... Умные люди говорят, что нельзя ничего требовать, а надо терпеливо ждать. Наверно, они правы, на то и умные, но иногда ожидание непоправимо затягивается.

Мне было шесть лет, а Жанке восемнадцать, и она училась на первом курсе в медицинском институте. Жанка – моя двоюродная сестра, которую я любила как родную, тем более что родных сестер у меня не было. (Потому и пишу о ней в этой книге – она из нашего ДОМА). Перед самой войной она приехала к нам на каникулы – веселая, хорошенькая, плясунья-хохотунья... Она успевала за день обегать четыре музея, а вечером попасть в Большой или МХАТ (для нее почему-то обязательно находился "лишний" билет), а ночью, не останавливаясь, обо всем рассказать, изобразить, спеть, насмешить и, поспав три часа, мчаться утром в очередной музей, потому что дней осталось... ничего не осталось, а она еще не была... нигде не была. Когда Жанка уехала, даже в нашем шумном доме наступила неестественная тишина. Во время войны мы нашли Жанку в Ташкенте – красотку, королеву медицинского института, похожую, как мне тогда казалось, на всех известных киноактрис. Я смотрела на Жанку с восхищением, потому что она была девушкой моей мечты, и не только моей, если судить по свите, которая ее сопровождала. И все-то на ней (в ней) было ладно, кокетливо и притягательно. И стройные, быстрые ноги в маленьких, как сейчас помню, черных лодочках, и косынка в мелкий синий горошек, с продуманной небрежностью повязанная вокруг шеи, и каштановые волосы, в естественной, непарикмахерской свободе падающие на плечи, и белый халатик, который она каждый вечер стирала и крахмалила, сидел на ней как элегантное вечернее платье... Жанка-юла, Жанка-хохотунья и говорунья, идеал девчонок, любовь многих мальчишек, которых она провожала на фронт, пока однажды сама не пришла прощаться с нами.

И стала Жанка фронтовой подругой... Сестрицей Жучкой, доктором Жанной, капитаном медицинской службы Жанной Львовной... По ее письмам я изучила географию Украины, Белоруссии, Польши, Венгрии и Германии. А уже перед самым концом войны в них появились аккуратные, выписанные красивым, четким почерком постскриптум – уважительно-вежливые, доверительно-родственные – с многозначительной подписью "Ваш Саша". Потом "наш Саша" стал сам писать нам, и папа читал эти письма вслух, потому что "наш Саша" был остроумен, каждое его письмо было в стихах, за юмором которых он прятал свою к Жанке серьезную любовь.

А потом они появились вместе, и не было пары красивей. Саша оказался совсем "нашим Сашей". Придирчивые мои родители сказали Жанке, что он свой, родной, так что пусть она будет счастлива. И Жанка была счастлива, только недолго. Она уехала с "нашим Сашей" сначала на Колыму, потом в Магадан, где он, майор по чину, был начальником военного госпиталя. А через шесть лет, родив двух таких же красивых, как они, сыновей, Жанка вернулась с ними в Одессу, куда от медбрата Саши, санитара Саши, вахтера Саши приходили "скудные" алименты, а то годами не приходило ничего, и никто не знал, жив ли Саша. Сначала Жанка без детей еще ездила к нему, поверив уверениям "завязать", "бросить", "начать все сначала". Но проходил месяц, и он "развязывал", бросал не водку, а ее, и начинал все сначала – издеваться, глумиться... Бить. Поверить в это было невозможно – я тогда еще не понимала, на что способна водка, ее разрушительная сила казалась мне преувеличенной. И тем не менее это было так. "Наш Саша" – наш изящный, тонкий, изысканный, открывший мне Анну Ахматову, которая жила в Ленинграде на одной с ним улице, танцующий с Жанкой полонез в нашей шестнадцатиметровой комнате, – напиваясь, бил Жанку, Жаннету, фронтовую подругу, плясунью-хохотунью, которая прошла с ним весь фронт и по своей воле поехала не срок отбывать, а жить и радоваться жизни в Магадане и на Колыме.

В Москву она больше не приезжала, не до того было: надо было растить детей, зарабатывать на детей, воспитывать детей... После института я наконец сама поехала в Одессу. Жанка встретила меня на "своей" машине "скорой помощи", со своим "персональным" шофером Жорой и "личным адъютантом" – полногрудой, вытравленной перекисью, блондинкой Лизой. Она так и прошла со своим "экипажем" двадцать пять лет борьбы за человеческие жизни... Все ее большие и малые сражения, ночные и дневные наступления с короткими передышками, в которых, как на фронте, несколько часов тревожного сна, – и пошла жить-бежать дальше. От постоянного недосыпания и курения у нее рано появились морщины у глаз, но это была все та же Жанка, всехняя подруга, которая никогда не откажется заменить, подменить, срочно выехать на тяжелый случай, сделать укол соседке по двору, ночью измерить давление одинокому старику в их многодверной коммуналке, за которыми притаились всевозможные болезни, поджидающие возвращения Жанночки домой. Засыпая на ходу, она вскакивала в любую минуту, потому что на кухне варился борщ, кипело белье, поднялось тесто для пирожков... И опять куда-то запропастились мальчишки, на соседней улице ждала больная, у которой хрипы, а у Жанки идеальный слух, легкая рука, веселый голос... "С нашей Жанночкой и умирать не страшно, – говорили соседи, – пусть она будет "невроко" здорова..." Всем с ней было весело, не страшно, легко... Только с самой собой ей было пусто, муторно и одиноко. Но тогда она еще это тщательно скрывала – закурит "Беломор", расчешет пятерней теперь короткие, "под мальчишку", каштановые волосы, проведет помадой по губам – и мчится жить дальше, вернее, давать эту жизнь другим, и все ловко, быстро, на полном ходу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю