Текст книги "Мне снятся гаги"
Автор книги: Алитет Немтушкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Сказки дедушки Бали
Амарча вышел из чума и поежился. Холодно. На деревьях блестел иней… Скучно стало в стойбище. Все старшие ребятишки, девчонки уехали в интернат, в большой поселок Бур. В Суринне нет интерната, но школа есть. Школа – маленькая избушка, в которой учится несколько русских ребят. И учительница на всех одна. Из стойбища туда, где построены деревянные дома, на факторию, ходят только Петька Фарков и Митька Трифонов, сын сторожа порохового склада.
Выбежали из дома братья – Петька и Вовка, скоро должен появиться Митька. По утрам Амарча с Вовкой таскают их сумки в школу. Вовка – брата, а Амарча – Митькину. В обед бегут их встречать. Амарче с Вовкой это нравится: пусть люди думают, что и они тоже школьники. Молодая золотоволосая учительница сначала ругала Петьку и Митьку «за эксплуатацию», а потом перестала, надеялась, что малышам надоест таскать. Но Амарча и Вовка оказались неплохими вьючными оленями, носят сумки каждый день, и учительница звонко смеется:
– Неужели и зимой будете ходить? Далеко же. Обморозитесь…
Выскочил на тропинку Митька:
– Ну, мой учуг, наорался вчера?
Слыхал, значит.
– Я провожал лебедей и журавлей, чтобы они вернулись и чтобы было снова тепло.
– Бабушка говорит, что соль крылья укрепляет, силу дает.
– Ладно, давай запрягай… Может, и правду говорит твоя бабушка.
Вообще-то бабушку Эки они побаивались. И она приглядывалась к ним и решила, что это хорошие ребята. Особенно по душе ей были Петька и Вовка. Бойкие, не стеснявшиеся эвенков, но когда надо – умели краснеть. Лицо у них есть, говорила бабушка. Она еще надеялась, что Амарча потрется около них и быстрее начнет разговаривать по-русски. Но получилось другое – они быстрее переняли речь эвенков. Правда, над их выговором некоторые смеялись, но смеялись с большим одобрением. Особенно в восторг приходил дядюшка Черончин, председатель сельхозартели, недавно вернувшийся с войны:
– Вот чертенята, – удивлялся он, – чисто эвенки. И чукином не брезгуют…
А дома их ругала мать, добрая женщина тетя Наташа:
– Вы хоть дома-то по-русски разговаривайте! Совсем тунгусятами стали. Ну, что болобоните – «шуруколь, эмоколо»?
– Мама, ты неправильно говоришь, – начинал учить ее Вовка, – надо говорить сурукэл, эмэкэл…
От избушки, где была школа, Амарча с Вовкой повернули к магазину. Здесь всегда толклись люди, курили и бросали толстые махорочные окурки. Амарча и Вовка собирали их для дедушки Бали. Магазин только назывался магазином, в нем редко бывали товары, продукты, но махорка была – какого-то давнего завоза. Вот здесь перед работой, перед распиловкой и вывозкой дров, собирались большие и малые курильщики. Курил раньше и Амарча. Когда ему было три года, бабушка Эки сшила Амарче кисет, а маленькая трубка была пришита к рубашонке, чтоб не потерялась. Русские жители фактории покатывались со смеху, видя, как маленькие ребятишки курили трубки.
– Что вы делаете?! – говорили они взрослым. – Ребенок же… Нельзя им курить.
– А если он просит? – отвечали эвенки. – У нас вера такая, если человек просит, ему надо дать!
– Так он же ничего не понимает…
– Понимает, – говорили, – язык ребенка и сладкое, и горькое понимает…
– Вот и говори с вами…
Пить огненную воду тоже давали, если рука ребенка тянулась к кружке.
Бабушка Эки тоже считала так: просит Амарча трубку, ну, пусть побалуется, значит, ему надо. Отучила курить Амарчу тетя Наташа. Давно, года три назад, пришла как-то в чум к бабушке Эки и принесла съедобную мазь – горчицу. Эвенки ее не едят, плюются, а русским почему-то нравится. Возьмешь ее на язык – как крапивой начинает жечь. Не дай бог проглотить, на лоб глаза полезут. Легче каленый уголь проглотить, чем эту горчицу.
– Намазать маленько «соску-то», – показала она на трубку Амарчи, – раза два обожжется, не захочет больше. Нельзя маленьким курить, а пить тем более. Сама его убьешь…
– Как? – удивилась бабушка Эки. – Век так было.
– Убьешь! – опять твердо сказала тетя Наташа.
Послушалась бабушка Эки. Ревел, плевался Амарча, чуть рот себе не разодрал ручонками. Сбросил с себя рубашонку.
– Сладко? – спрашивала бабушка.
Пуще плакал Амарча. Но от трубки отвык…
Забегали глаза ребятишек. Попадались окурки растоптанные, совсем обгорелые, без табака. Около самого крыльца – лесенки из трех ступенек– увидели целую «базарскую», как называл Воло, папиросу. Ее, видно, бросил радист Инешин, только он курит их, остальные курят самокрутки. Если «бычок» из газеты, значит, бросил продавец Софьянников, из брошюр – это кто-то из молодых куряк, из них никто не получал «Правду Севера»…
Амарча и Вовка, зажав в руках «бычки», запустили наперегонки в свое стойбище.
В чуме сидел дедушка Бали, рядом ползала привязанная обрывком за стояк чума маленькая чумазая Тымани. Ее привязывают, чтобы она не заползала в костер. Мать ее, Пэргичок, ушла на факторию к коровам, а Палета убежал, чтобы не водиться. Он всегда так делает.
Дедушка повернул свое слепое лицо.
– Куда бегали, дети? – Он по шагам узнавал всех. – Что делает твой отец, Воло? Уши мои сказали – что-то рубит…
– Хлев хочет делать, дом теленку…
– Хэ! Корову, значит, держать хочет.
– Э, э, – дакнул Воло. – Амака, мы покурить тебе принесли, сказку расскажи…
– Хэ! Молодцы, что принесли. Давно пустая трубка. Сосу, сосу, а в ней ничего нет. – Руки дедушки продолжали мять камус. Работяга Бали. Глаз нет, а руки вечно работают. Мнет оленьи шкуры, камус, скребет, выделывает. Это после женщины будут шить, а сейчас дело за дедушкой. Ребята набили табаком его трубку, прижали угольком.
– Тяни!
Бали зачмокал, пустил дым:
– О, легче будет… Покормите маленько костер, затух совсем, не греет.
Подбросили дров. Затащили на шкуру Тымани.
– Какую сказку хотите послушать? – обратил темное, испещренное лицо к ребятам Бали.
– Отчего у глухарей красные глаза, – заторопился Амарча.
– Эко, разве я вам не рассказывал? – вроде бы удивился дедушка.
– Нет-нет, – подтвердили друзья.
– Тогда пора рассказать. Слышали, как вечером плакали птицы? Жалко их. У них сердце, как у людей… Глухари остаются. Кэ, слушайте.
И полилась древняя сказка. Много их знает Бали.
– Когда Харги – Злой дух напустил на людей разные болезни, голод, он не забыл о зверях и птицах. Сделал так, чтобы большую часть года на земле эвенков стояли холода – лежал снег, завывала вьюга. Зайцы начали одеваться в теплые белые шубы, медведи рыть берлоги, белки научились строить гнезда в дуплах деревьев. Все звери стали спасаться – кто как мог и как умел. Лишь птицы не знали, как им спастись от холодов. Собрались они на суглан[13]13
Суглан – сходка, собрание.
[Закрыть].
С восхода и до захода солнца в лесу стоял гомон. Свистели, щелкали, гоготали, пищали, крякали.
Бали вынул трубку изо рта и передразнил птиц.
– Похоже! – ахнули друзья.
– Но согласия не было, – продолжал дедушка. – Я думаю, нам нужно остаться в тайге. Пищу и зимой найдем, а холода – не страшны! – каркающим голосом передразнил птицу Бали, а потом опять измененным голосом:
– Нет, нет! – запищала маленькая пташка. – На зиму надо улетать в теплые края. Там солнце! Нам надо к солнцу!
Ум надвое пошел. Одни хотели улетать в теплые земли, другие – остаться в родной тайге. На том и решили: кто хочет – пусть летит, а кто не хочет – оставайся.
Утки, гуси собрались в стаи, покружили над озерами и болотами и с прощальными криками полетели за уходящим солнцем, к теплу. Рябчики нырнули в темные леса, куропатки улетели в тундру. Когда улетала последняя журавлиная стая, сорвался с места глухарь. И он решил лететь. Долго летел, уставать стал. Крылья у него для долгого полета слабые. Выбился из сил, заплакал и с огромной высоты упал на землю. «Замерзать меня оставили», – решил он и залился горькими слезами. Плакал, плакал и уснул. Проснулся – в сугробе тепло. «Э, – подумал глухарь, – так же можно зиму обманывать». С тех пор он стал с вышины пробивать толщу снега и зарываться. А глаза от слез так и остались припухшими и красными… Вот такая сказка про глухарей…
Дедушка Бали замолчал, продолжая мять камус.
– А отчего плачут лебеди и журавли? – Амарча взглянул на него.
– Аха, отчего? – поддержал Вовка.
– Хэ, – оживился дедушка Бали, – это очень красивые сказки. Вот летят теперь наши небесные олени и не знают, что ими интересуются два мальчика. Чтобы вы знали, я расскажу…
Дед Бали вынул изо рта трубку, положил под ногу и, поудобнее усевшись, опять стал двигать руками: нельзя камусу остывать, хуже мяться будет.
– Так вот, мужички. Лебеди, говорят, в далекие времена были людьми. Юноша и девушка. Юношу звали Багдамакан, а девушку – Удырик. Телом были как молодые деревца, а лицом – как солнышки. Дружно жили, любили друг друга. Запоет свою песню Багдамакан, откликнется ему Удырик, и все вокруг затихало – слушали песню…
Услышал как-то их Злой дух и позавидовал. Не бывать вашей любви! Сказал и превратил их в птиц, в белых лебедей. Поплакали, погоревали они и успокоились. Сделали себе гнездо. А когда вывели первых птенцов, в их сердцах снова, как бубенцы, зазвенела песня. Оказывается, любовь-то не в силах был убить Злой дух. И опять над озерами, над речками, над всей тайгой летела их любовная песня. Услыхал опять Злой дух, почернел, схватил свой лук и стрелой пронзил сердце лебедя – Багдамакана. О, как заплакали гаги. А лебедь – Удырик нигде не могла найти себе места. Она кружилась над озерами, над речками, над болотами, но повсюду ей было немило. И когда птицам нужно было улетать в теплые края, не выдержала и с поднебесья бросилась грудью на скалу…
Сиротами остались их дети, горько-горько заплакали. «О небо, о Добрый дух, – просили они, – дай нам силы одним долететь до тех неведомых краев». Добрый дух дал им силы, а песню-любовь, песню-плач своих родителей они унесли с собой…
Эвенки никогда не стреляют в лебедей – грех большой…

Имя человека
У дедушки Бали было имя Амарча. Он был тезкой маленького Амарчи, а Амарча в переводе на русский язык – чуть запоздавший родиться.
Маленький Амарча, или, как иногда его называют, дитя Кинкэ, появился на свет вслед за двоюродной сестренкой Суричок. Ждали, что первый крик должен раздаться из маленького родильного чума Мэмирик, а вперед заголосила Суричок. Голова девочки вроде бы походила на голову рыбешки, вот и назвали ее Сури, Суричок – сиг, сиженочек. А Амарча опоздал, вот и получил имя опоздавшего. Явись чуть раньше, пожалуй был бы Неримча – первый, впереди идущий.
Давно так пошло. Человек остался без глаз – имя его будет обязательно Бали, хромой – Докэлэк, глухой – Куйки. От этих имен-прозвищ никуда не уйдешь. У Елдогиров, самого дальнего чума стойбища, родилась девочка кривоглазой. Не ломали долго головы люди, не сговариваясь, дали имя Чокоты. Обижайся не обижайся потом, а язык людей не отнимешь. Вовку Фаркова, как они приехали, сразу стали звать на эвенкийский лад, ласкательно – Воло, а Петьку – Петка. Тетя Наташа улыбалась, когда услышала, а дядюшка Мирон сказал:
– Вот лешаки, уже перекрестили! Они и нас как-нибудь по-своему будут дразнить…
– А как же! Ты развя не слыхав?.. – заулыбался сторож пороховушки Трифонов, ангарский мужичок. – Я-то по-ихнему гундерю, знаю, как тебя навеличивают…
– Как? – заинтересовался Мирон.
– Бадялаки! – показывая прокуренные зубы, захохотал тот. Заулыбались эвенки.
– А что это?
– Ты чо, паря, с луны свалился?..
– Таланту нету. А это что все-таки значит?
– Лягушка! – опять звонко закатился Трифонов. Глядя на него, смеялись и остальные.
– Тьфу! – хлопнул костяшками счетов дядюшка Мирон. – Ну, а тебя как?
– Меня зовут Сырбамэ… Глаза, похожие на уху… Давненько с прозвищем бегаю, – сказал Трифонов, и всем опять стало весело.
– А почему у эвенков на Подкаменной имена, фамилии русские? – заинтересовался Мирон Фарков.
– Ты, паря, меня слушай, – разохотился Трифонов. – Ране-то сюды попы-то с Туруханска приезжали, да ничо у них, грешных, не выходило. Не смогли, стало быть, окрестить-то. Так вот оне, значит, списались с якутским попом, откеда-то с Лены. Вот он приезжает… Еванки опять ни в какую. «Грех, – говорят, – обидится наш дух». Вера, мол, другая. А поп-то хитрый попался, ученый… Кто прехрестится, тому он, значит, табачку бесплатно дает, бисеру, спичек, разных побрякушек… Повалили к нему. Радуется поп, всех обхитрил. Хрестил-хрестил, икону давал целовать, махал кадилом, как дымокуром от комаров, радый такой, а народу все не убывает. Откеля, думает, столько нехрещеных, их же навроде маленько было? На хари-то различить не может, обличьем-то как будто все одинаковы. Потом он допер, заметил. Смотрит, один еванок табачок-то в кисетик ссыпал и тут же опять в очередь встал. «Ты куда?» – поп ему. А тот: «Табак маленько ишшо надо». Хэ!.. Оказывается, каждого еванка он два-три раза перехрестил, по нескольку православных имен надавал. Выходит, еванки его объегорили…
Пошумели мужики, вспоминая старые времена, и разошлись.
Первый суглан
Первый суглан… Помнит ли о нем бабушка Эки? Пожалуй, уже два десятка раз с тех пор тайга меняла свой наряд, столько же раз улетали и прилетали птицы, но Эки не надо напрягать свою память, те дни суглана – вот они, как на ладони. Она их видит. Закроет глаза, и сразу же как живые возникают ее сыновья, тот русский представитель новой власти Иван Петрович Петров, Бали, и Мада, и все люди, которых она знала и знает. Не с того ли дня, когда прилетела железная птица, доставившая по воздуху, как в сказке, ее сына, младшенького Кинкэ, что-то перевернулось в ее душе, и она безоговорочно, раз и навсегда поверила в добрые намерения русских, называвших себя большевиками? Много раз уходила она памятью в те далекие дни, в те давние события, ломала свой ум, но всегда убеждалась – правильную, очень верную дорогу указывают русские.
Была еще зима, разгар промысла на белок, когда однажды ночью на зимней стоянке собаки подняли невообразимый лай. В чуме Хэйкогиров поднялся переполох. Соскочил, как молодой, отец Кинкэ, молчаливый Колокон, схватился за ружье. Сбросили одеяло сыновья Кумонда и Кутуй, жившие в чуме отца. Перепугалась Эки. Она стала оживлять потухший огонь, запричитала:
– Хэвэки! Хэвэки! Что за гость пожаловал. С добром ли, худом ли! Оборони бог!..
Захлебывались собаки. Не понять было, что происходит в тайге, на улице. Но собаки Хэйкогиров – не пустолайки, зря крик не поднимут. Не медведь ли голодный пожаловал? Он хоть и прародитель эвенков, но ружье надо в руках иметь.
– Бэел![14]14
Бэел – мужчина.
[Закрыть] – сквозь собачий лай послышался крик. – Уймите своих собак!
– Ча! – замерли в чуме. – Человек!
Колокон выскочил из чума.
– Ча! – закричал он на собак. – Ча!
Угомонились собаки, повизгивали. Отряхнув снег, в чум в тяжелой парке, весь закуржавевший, ввалился мужчина.
– Чуть не съели!
По голосу узнали Амарчу Чемда.
– Откуда? – удивились. – Время белок добывать, а ты…
– Что-то дорогу перепутал. Ладно ли?
Амарча Чемда разделся, попил чаю, а затем вынул бумагу. Эки и Колокон испуганно замерли. Бумага всегда пугала. Век ее боялись. Доброго для эвенков в бумаге никогда не было. Всегда либо долги, либо новый ясак.
Взглянув на присмиревших хозяев, Амарча успокоил:
– Это хорошая бумага, хорошая, – и неторопливо рассказал новости.
Летом, в месяц набухания почек, намечается первый суглан всех родов, кочующих по Суринне. А потом, словно что-то не стоящее, сообщил:
– Слыхал, на этом суглане толмачом будет ваш Кинкэ. Говорят, должен приехать.
Знал, знал Амарча, как сообщить новость!
Вспыхнула Эки, зашумели братья, посветлел Колокон. Не в каждом чуме такие новости!
Заговорили все. Вспомнили в мельчайших подробностях, как три года назад через их летнюю стоянку проезжала молодая русская женщина Полина Михайловна Устинович. Все расспрашивала об их жизни, об охоте, о сказках, преданиях. Записывала в свои тетрадки. Каждое название и слово интересовало ее. Смешно коверкала эвенкийские слова, но уже можно было с нею разговаривать. Сама рассказывала о своей жизни, о далеком красивом городе Ленинграде, где бедняки побороли богачей и установили свою власть. Теперь, по ее рассказу, новая жизнь должна прийти и к эвенкам. Кинкэ сразу привязался к этой смелой женщине. Наверное, у них уже был разговор, потому как она перед самым отъездом сказала:
– В Ленинграде хотят открыть институт народов Севера. Будут учить ваших детей, чтобы умели понимать бумаги. Хочу, чтобы там учился и Кинкэ. Он способный, умный юноша. Когда овладеет грамотой, будет настоящим хозяином своей земли. Какая будет ваша речь?
Молчал и Колокон, молчала и Эки. Кумонда, он хоть и был старшим сыном, но без своего чума, без жены, он – безголосая рыба, его не спрашивают. Слово было за Колоконом.
– У нас век так было – мужчина должен кормить семью… – сказал он неопределенно.
– Грамотным-то он лучше прокормит, – возразила Устинович.
Эки взглянула на сына и поняла: умом Кинкэ давно уже был где-то далеко, не здесь. Обидно ей стало, и она вопреки себе заговорила:
– Разве это дело – мужчине с бумагами возиться?.. Пусть дома остается. Кто за оленями просмотрит…
Не успела договорить Эки, как перебил ее Колокон:
– Ча! Кто здесь хозяин? Не мной было сказано: волос длинный – ум короткий. Это и тебя, мать моих детей, касается! Как скажу, так и будет. Моя же речь такая: если едут другие, пусть топчет эту тропу и Кинкэ. Он не хуже других…
Так неожиданно младший уехал куда-то учиться. Три раза приходили от него вести. Он писал, что сначала они жили и учились в каком-то Царском Селе, потом переехали в сказочный Ленинград. Бог знает, чему и зачем их учили, главное в этих известиях было – он жив, здоров, не жалуется.
И вот Кинкэ приедет домой, на суглан. Как же не порадоваться такой новости. С того времени семья Хэйкогиров, и особенно сердце Эки, жила ожиданием лета. Она начала считать дни, ко это оказалось мучительным занятием. Потом она поняла – надо все время давать рукам работу, так быстрее пролетают дни. С раннего утра Эки начинала стучать туесками, ложками, котлами, возилась с костром, выделывала шкуры, присматривала за оленятами, аргишила на новые стоянки. Заметив это рвение к любой работе, сыновья шутили:
– Мать, не выросли ли у тебя еще одни руки?
– У меня крылья выросли.
Пришел месяц Телят[15]15
Месяц телят соответствует маю.
[Закрыть] – самое тревожное время для эвенков. Сколько новых оленят подарят важенки? Хлопотно стало. За каждой важенкой надо присмотреть, не проглядеть, чтобы новорожденный не на снегу родился, иначе он будет не жилец на этом свете. Лучше жену потерять, чем оленя, говорили в старину. Но, видно, весна решила подарить Хэйкогирам еще одну радость. Все два десятка важенок принесли тонконогих, черноглазых оленят. Повеселел Колокон, сложил песню:
Улетели вьюги белой куропаткой,
Эгэлэй, эгэлэй.
Заалел восток глухариной бровью,
Эгэлэй, эгэлэй.
Там, где закат целуется с восходом,
Эгэлэй, эгэлэй,
В самом центре полярной ночи —
Эгэлэй, эгэлэй! —
Появились цветы тайги – оленята,
Эгэлэй, эгэлэй.
Они вырастут, понесут меня —
Эгэлэй, эгэлэй —
Туда, где находится сердце мое,
Эгэлэй, эгэлэй…
В тот год на Суринне была ранняя весна. С шумом, с грохотом пронесла свои льды река, открыли свои глазницы озера. Хэйкогиры были первыми на старинной стоянке. На прежнем месте поставили чум, огляделись. Рановато. Ну да не беда. Можно порыбачить, поохотиться на уток, отдохнуть…
Потом зазвенели гугары на оленях Чемда, Ушкагиров, Анкоулей, Кондогиров, Бирагиров. Шумно стало на стойбище. Никогда еще Суринне, наверное, не видел столько чумов, никогда еще не пылало столько костров.
Каждый вечер на поляне, в стороне от стойбища, молодые заводили ехорье, и до утра слышались песни, смех. Не могли удержаться и пожилые, и старики.
А потом, когда уже расходились по своим чумам, кто-нибудь напоминал:
– Когда же приедут русские? Вон комар уже ударил, а мы все ждем суглан. Когда же Кинкэ покажется? Наверное, он совсем стал, как русские.
…Мада проснулся от сильного толчка в бок.
– Скоро солнце с другой стороны будет заглядывать в чум, а ты все валяешься! Нет ли пролежней? Сколько тебя можно будить! О, леший, наградил же меня таким муженьком. Другие давно наелись рыбы, мяса, а у меня вечно котлы чистые!..
– Вставай! – Кирэктэ еще раз ткнула Маду в бок и вышла из чума. Оттуда продолжали слышаться проклятия. Она и вправду оправдывала свое имя – Кедровка. Будет долбить, не отступится.
«Вот поганая птица, – зло подумал о жене Мада, – не дает выспаться». Он лег поздно, и был любителем поспать. Это тоже было давно замечено людьми. Вслух ему не говорили, но уши у Мады были: Амэ – на ходу спящий – это про него. Но руки его ценили – умел он лучше всех делать берестяные лодки. Легкие, удобные получались они у него.
Одевшись, Мада набил трубку мхом, прикурил и откинул дверь.
А солнце и впрямь было уже высоко. Слегка палило. Около чумов разведены дымокуры, к ним жмутся олени, копошатся женщины, кричат около речки ребятишки.
«Славный будет день, – отметил про себя Мада, – ни облачка на небе. Скоро паут ударит?»
Мада, не торопясь, спустился вниз к реке, перевернул берестянку и осторожно опустил на воду. Ладная вышла лодчонка»– ни капли не пропускает. Поудобнее усевшись, он стал весёлить к курье, где вчера закинул сеть. На реке было спокойно. Со свистом пролетели утки, со стойбища слышался привычный шум…
Возвращался он повеселевшим. Попалось штук пять щук, несколько окунишек. Уха.
Успокоится моя Кедровка, решил он, работу ей дам.
– Кирэк… Кирэк… – Мада весело передразнил птицу.
И тут он застыл, перестал грести. До слуха донесся какой-то гул.
«Откуда гром? Небо-то чистое! Верно ли слышат мои уши? Хэвэки! Что это такое! – с ужасом он огляделся по сторонам, потом пощупал себя. Нет, с ним вроде бы ничего не происходит. – Откуда гром?! Не конец ли света, о котором ходили слухи?»
Ошалелыми глазами он глянул на стойбище. Там тоже происходило что-то невообразимое. Неистово, захлебываясь, лаяли собаки, кричали люди, бегали олени.
– Амарча! Пэргичок! Эки! – крики сливались, кто-то уже плакал, кто-то молился.
«Конец света!» – мелькнуло опять в голове Мады, но, схватив весло, он сильными гребками направил лодку к берегу.
Грохот, похожий на гром, нарастал. Становился отчетливее. Затем вдруг из-за хребта над лесом выплыла какая-то огромная, сверкающая на солнце птица. Она изрыгала страшный грохот.
– Не посланцы ли Эксэри – Бога?! – Мада выпрыгнул из лодки прямо в воду и, бухая ногами, весь в брызгах, побежал к берегу.
В это-то время и увидел его старичок Куйка. Он один был спокоен, сидел на бережку и смолил лодку. Куйка был глухим.
«Эх, откуда у Мады ноги взялись? – удивленно подумал старик. – Уж не медведь ли его малость попугал? Надо его так. Порезвее будет, они еще по-настоящему друг с другом не встречались…»
Через некоторое время грохот послышался на реке, а потом затих вовсе. В лесу еще слышались крики, причитания, детский плач, затем все тоже выжидающе успокоилось. От тишины у Мады зазвенело в ушах. Зажал уши, но звон не проходил. Разжал руки – тишина… Слышно стало, как ни в чем не бывало залилась в песне птичка-чичаку, а в траве стрекотал кузнечик.
– Кинкэ выходит первым, иди на берег, а мы пока подождем, не дай бог, увидя нас, испугаются еще больше, – сказал представитель Комитета Севера Иван Петрович Петров, высокий молодой мужчина. – Покричите по-своему.
Летчик сдвинул дверцу стальной птицы, и Кинкэ выбрался на берег. Обернулся – гидросамолет «Комсеверпуть-2» гигантской птицей распластался на воде, жаром пахнуло от моторов, сверкнули на солнце стекла пилотской кабины. Такого чудища не диво испугаться! Кинкэ, уже повидавшему немало русских чудес, и то было боязно садиться в него. А тут – виданное ли дело – грохочущая гигантская птица в воздухе…
Стойбище выглядело пустым. Одни чумы, костры, собак и тех не видно. Лишь олени удивленно смотрели на самолет.
«Все попрятались, – с улыбкой подумал Кинкэ, – надо искать людей».
– Люди! Люди, выходите, не бойтесь! Это я, Кинкэ Хэйкогир, сын Колокона! – закричал он. – Это я, Кинкэ. Прилетел домой на железной птице русских! Выходите!
Лес молчал.
– Иван Петрович, я найду, найду кого-нибудь одного, а там…
– Хорошо, – понял его Петров и, улыбаясь, ткнул летчика. – Надо же, а? Ведь слухи-то о железных птицах давно у них ходят, а встреча-то, видишь, какая вышла?
– Я уже насмотрелся. Да и у нас в русских деревнях так было. Привыкнут.
– Не сомневаюсь.
Кинкэ поднялся к стойбищу, прошел мимо распахнутого чума, заглянул – никого.
– Люди! Это я, Кинкэ, сын Колокона, прилетел на железной птице русских! Не бойтесь, выходите!
Лес молчал.
Кинкэ постоял, а потом решительно зашагал. Крича, посматривая по сторонам, он дошел до обгорелой коряжины и хотел было идти дальше, но увидел чьи-то» ноги, обутые в летние суконные унты.
– Гирки[16]16
Гирки – друг.
[Закрыть], вылазь!
Человек зашевелился, втискиваясь под колодину. Кинкэ потянул за ногу, тот дико закричал.
– Мада! Мада! Это я, Кинкэ.
Мада силой заставил себя поднять глаза:
– Откуда ты? – губы его тряслись. Смешно дергалась бородавка на щеке.
– Я прилетел на железной птице русских. Пойдем к берегу. Людей надо кликать… – Кинкэ не смог удержать улыбки.
– Голос вроде бы твой. Лицо будто твое. Не привидение ли ты?
– Нет, я Кинкэ! Пойдем… – он потащил упирающегося Маду.
Потом из лесу показался Амарча Чемда. Опираясь на пальму, как на посох, он неуверенно, осторожно шагал к самолету.
– Люди, выходите, – крикнул он, – Кинкэ прилетел!
Держа за руки детей, стали выходить люди.
Вышла Эки. Нет, глаза ее не обманывали – это был ее сын, Кинкэ. Она бросилась к нему:
– Хутэ! Откуда ты взялся, с неба?
Кинкэ прижался к матери. Пойманной птичкой запрыгало сердце Эки. Поцеловать бы сына, но она сдержалась, лишь понюхала его лицо – запах был родной. Не выветрился еще, отметила она. Краем глаза видела, что и сыну хотелось поцеловать мать, но тоже хватило сил на виду у всех не слишком расчувствоваться.
Излишества вредны и здесь. Эки чуть заметно повернула сына к людям – отдай знаки внимания и им. Все тебе рады, все ждали.
Кинкэ понял и, улыбаясь, повернулся к людям:
– Пойдемте!
– Эбэй! Не пойдем, – снова заупирались люди.
– Пойдемте! – Кинкэ потянул брата Кумонду и Амарчу Чемда. Те боязливо топтались, но все же первыми насмелились приблизиться к гидросамолету.
– Он живой, слышите: дышит! – прислушался кто-то.
– Э, э – да… – подтвердили другие.
– А где у железной птицы сердце? Здесь? – Мада показал на один из моторов.
– Да, – с улыбкой подтвердил Кинкэ.
Ожили языки и у других. У железной птицы нашли все внутренности. В отличие от обычных птиц у нее было два сердца – моторы, два живота – кабины, несколько клювов – лопасти, кишки – провода. Все было – значит, это живое существо, тем более его надо кормить очень пахучей жидкостью.
– Люди, сумевшие обуздать эту огромную Гагару, наверное, великие шаманы! Они всюду могут ходить! На солнце могут сходить! К лунным людям могут слетать! С богом и духами могут встречаться! О, это великие шаманы! У нас таких нет, – за всех высказался Мада. Это была его большая и знаменитая говорка, которая запомнилась людям.
Летчик, бортмеханик и Петров с достоинством выслушали эти слова, переведенные Кинкэ, и Петров сказал свою первую речь:
– Мы люди простые. Нас направила к вам партия большевиков, партия коммунистов. У нас уже давно прогнали своих богачей, установили власть бедняков. Мы хотим провести ваш первый суглан и организовать простейшие производственные объединения, Чтобы и у вас не было ни богатых, ни бедных, чтобы вы жили одной-единой семьей. Подробно говорить будем завтра, а сейчас помогите выгрузить товары.
– Хо! – опять началось удивление. – Вот так птица. Она и муку, и сахар привезла. Кинкэ! Кинкэ! Это ты позвал этих людей – летчиков? Они как будго знали, что у нас кончаются продукты. Молодцы! Кинкэ – ты тоже летчик. Ты первый из нас поднялся к солнцу, отныне тебе имя будет Кинкэ-летчик!
Эки не могла наглядеться на своего сына. Он вырос, стал стройнее, красивее и, самое основное, отметила мать, почему-то стал похожим на русских. Может, это одежда его делала таким? На нем были темные брюки, сапоги, гимнастерка, и фуражка. На гимнастерке был прикреплен какой-то блестящий значок. Не медаль ли это новых властей? У Майгунчи есть царская медаль, похожая на солнце. Всех людей в трепет бросало, когда Майгунчи вешал ее на шею.
А Кинкэ все отвечал и отвечал на вопросы окруживших его людей, улыбался, смеялся. Этот заразительный смех эхом отзывался в сердце матери, и она смутно, каким-то глубинным чутьем угадала, что сын стал на голову выше всех их. Очевидно, ему довелось видеть и узнать там, в далеком Ленинграде, такое, чего никогда им не узнать. Она гордо подняла голову – пусть видят люди, каким стал ее сын. С теплотой она взглянула и на стоящего рядом с сыном высокого русского мужчину, представителя новых властей. «Они хотят эвенкам добра. С худыми людьми разве был бы таким счастливым Кинкэ?»
– Чего же вы нас чукином – костяным мозгом не угощаете?
– Хэ, а мы совсем забыли! – засмеялись кругом. – Думали, разговором будете сыты.
В окружении братьев, своих погодков, Кинкэ вместе с русскими направился к чумам. Он обернулся:
– Эни, ама!
Колокон и Эки, счастливые, заспешили к нему…

Суглан назначили на утро. Молодые парни топорами расчистили поляну, раскололи сосновую плаху для стола, подровняли два пня. Все честь по чести, даже чуточку на русский лад. А сидеть люди будут на траве, по-эвенкийски, так привычно.
Быстро по горизонту горячим яичным желтком прокатилось незакатное солнце и опять полезло вверх. Не успев выспаться, птицы начали извещать о наступлении нового дня, зашевелились и люди. Чуток сон у стариков и пожилых. Молодые еще могут баловаться этой сладостью, а старикам это излишне. Да разве уснешь после вчерашнего события! Только и разговоров было о самолете да о суглане.
Придя в себя, люди смеялись: трусливее зайцев разбежались по лесу, как мыши, хотели спрятаться в норах под колодинами… Вот времена-то!
Вскоре проснулось все стойбище. Торопясь, похватали зубами мясо, опрокинули кружки чая. И мужчины, парни потянулись к поляне.
Одежда человека может сказать больше, чем лицо. По ней можно узнать о каждом роде. В нарядных нагрудниках, украшенных бисером и разноцветными материями, в праздничных унтах пришли Кондогиры и Бирагиры. У Майгунчи Большого, главы Кондогиров, наряд был разукрашен как радуга. Он не побоялся нацепить себе на грудь сияющую бляху, подарок церковного попа за богатые пушные подарки. Нарядили даже тех, у кого век не бывало нагрудников, – своих пасху-хов. Многочисленной толпой они пришли на поляну и опустились поближе к месту русского начальника.
Люди из других родов не могли похвастать такими нарядами. Не многие Чемды, Хэйкогиры, Ушкагиры, Анкоули в новых обновках, но на всех была старая, заплатанная одежда. Стесняясь своей бедности, некоторые так и замерли в стороне.






