355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Хейдок » Рассказы » Текст книги (страница 6)
Рассказы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:05

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Альфред Хейдок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

В пургу
Рассказ

Терентьич проснулся ночью. Глаза его уставились в абсолютную тьму хижины. В голове ощущалась та знакомая ему, странная, как бы звенящая пустота, которая совершенно исключала возможность снова заснуть.

– Старческая бессонница, – промелькнуло у него в сознании. Он стал прислушиваться, так как знал все звуки, какие только возможны в одинокой избе сторожа большого, далеко протянувшегося в степь сада.

Звуки говорили ему многое. Избушка, открытая всем ветрам, служила как бы измерительным прибором их силы. Поднимающийся в степи ветер отдавался в её стенах наподобие отдельных вздохов, переходящих затем в более или менеё равномерное дыхание. В избушке тогда казалось, что ожила, задышала сама степь, сама мать-земля… По мере того, как ветер усиливался, дыхание начинало срываться и разбивалось на несколько ладов, и казалось, что какие-то существа, один другому наперебой, спешат, торопятся нашептывать таинственные жалобы, причем шепот прерывался всхлипываниями… Голоса ветра то один, то другой вдруг заскулят, как брошенные матерью щенки, и в этой стадии, если дело происходило зимой, – обычно начиналась пурга. Но если начинало свистеть по углам птичьего сарайчика, два года тому назад пристроенного к избушке собственными его, Терентьича, руками, когда последний серьезно было надумал развести кур, – тогда лучше на улицу не показывайся: залепит глаза снегом, затолкает в сугроб – в трех шагах ничего не увидишь…

Терентьич прислушался: степь дышала довольно равномерно протяжными вздохами, нарастающими и убывающими, точно морская волна, далеко забегающая на песчаный пологий берег и, шурша камешками, медленно откатывающаяся назад.

И этот вечер точно всколыхнул озеро его дремлющего в бездействии сознания, зарябил его, и стали лениво волна за волной набегать воспоминания. На этот раз – воспоминания обличающие, неприятные – точно кто-то нарочно подсовывал ему муть жизни, скопившуюся за многие десятки лет. Началось с эпизода, когда он, мальчиком, залез в чужой сад яблоки воровать, за что был жестоко избит. Потом история с Устиньей, соседской девушкой, которая понесла от него ребенка, когда ему минуло только восемнадцать лет – чтоб не платить алименты он от неё постыдно сбежал… А затем были и другие женщины – «временные подруги» – но нигде не создавалось крепкой семьи, не создавалось оседлости. Пьяная «житуха» с драками и прогулами, точно удушливое смрадное облако окутывала его, застилая истинные и прекрасные цели… А теперь вся округа за глаза величала его «Вечный Праздник», так как Терентьич имел привычку, как только возьмет в руки стакан водки, подмигивать старческим, слезящимся глазом соседу и поздравлять:

– С праздничком!

Опять мысль вернулась к Устинье. А все-таки – как хорошо у него с ней началось. Избы их родителей стояли рядом, и они росли вместе. Он ни во что не ставил её в детстве, и они нередко дрались. Потом девочку Устинью увезли к далекой овдовевшей тетке присматривать за ребятишками. Оттуда Устинья вернулась уже полностью сформировавшейся девушкой. Их первая встреча обоих повергла в смущение.

– Как ты повзрослел, Миша! – удивленно произнесла она.

– А ты – какой стала кр-красивой! – протянул он.

– Выходит, что я раньше была безобразна, – засмеялась она.

Красота её была своеобразна. Глаза на продолговатом с тонкими чертами лице были слегка прищурены и чуть-чуть раскосы, при том – необыкновенно черны с такими же ресницами.

С первых дней её появления Миша стал частенько захаживать в соседскую хату, но его оттуда вытурила мать Устиньи.

– Не жених, – пояснила она Устинье; – непутевый. От таких пропойц родителей мне зятьев не надо.

Но тогда Миша стал лазить через плетень… Разговоры с девушкой, сперва краткие и с её стороны насмешливые, стали удлиняться и менять содержание. Остальное доделал весь арсенал природы, который она в таких случаях пускает в ход и который тут весь был под рукой: и куст душистой белоцветной черемухи, настолько заслоняющий дверцу маленького амбарчика, где в летнеё время спала девушка, что из избы совсем не видно, кто прокрадывается к этой дверце; и лунные, и безлунные ночи, с запахом трав и скошенного сена, а пуще всего – пьянящий дурман в молодой крови. А какие это были томительные минуты, а подчас и часы ожидания, когда в доме смолкнут последние звуки и… Слушаешь – кругом стрекочут кузнечики, а в голове, как удары молота, отдается пульсирование крови…

Терентьич даже крякнул, припоминая эти минуты.

Но когда открылась неприятная истина, что Устинья беременна, он струсил, подло струсил. И сама Устинья уже казалась ему некрасивой, стала ему противна, хотя он это всячески от неё скрывал.

Дав обещание все покрыть женитьбой, он трусливо сбежал на одну из далеких строек первой пятилетки. Мать ему написала, что у Устиньи родился мальчик – вылитый Миша, а назвали его Гришей…

Тут только Терентьич, очнувшись от своих воспоминаний, обратил внимание на новые звуки: ветер всхлипывал за окном, все углы перешептывались, и что-то повизгивало – налетела пурга.

Терентьичу пришел на ум знакомый шофер, накануне погнавший свою машину в город.

– Еду за новым главным инженером для нашей МТС, – пояснил ему шофер, – с семьею к нам перебирается, может – на обратном пути завезу к тебе погреться, ведь отсюда до нас сорок километров целины без единой деревни.

– Ну, наверно, едет и попал в пургу. Не сбился бы, – подумал про него Терентьич.

Немного спустя начало свистеть и у птичьего сарайчика. Завыло в трубе. Избушка наполнилась шорохами – слышалось шуршание снега по оконным стеклам.

Терентьич даже был рад: шум пурги отвлекал его от мучительного самоанализа, заполнял пустоту, во всяком случае, сделал её легче переносимой…Так бесцельная суета заполняет некоторые жизни, которые, может быть, иначе были бы невыносимы своей пустотой…

* * *

Оказалось, что шум пурги все же усыпил Терентьича – его разбудил сильный стук в окно.

– Кто там?

– Впусти обогреться! – услышал он голос вчерашнего шофера.

… Избушка с поразительной быстротой наполнилась разнородным людом. Сперва вошла молодая женщина с ребенком, затем мальчик лет двенадцати и две девочки еще поменьше и, как видно, бабушка. За ними, нагнувшись в низенькой двери, зашел высокий мужчина в дохе и суетливо принялся отряхивать снег с ранеё вошедших. Он был весел и говорлив.

– Старче, у вас тут часто такая собачья погода бывает?

– Не то чтобы очень часто, но – бывает.

– Старче, а нельзя ли чайку сварганить?

Он сбросил доху, шапку и повернул к Терентьичу улыбчивое лицо.

– Орава то моя озябла, – он указал на остальных; – а у меня и бутылочка найдется чего-нибудь покрепче – выпьем, старче, коли уж пурга среди ночи к тебе загнала.

При подобном посуле в иной раз Терентьич бросился бы сразу хлопотать, разжигать плиту, ставить чайник, но на этот раз он стоял неподвижно, хмуро уставясь в лицо говорящего. Он никогда в жизни не видел этого человека, и все же – он был ему знаком, страшно знаком… Ему казалось, что десятки лет слетели с плеч – сгинули, и он смотрит в зеркало, откуда на него глядит его собственное лицо – такое, каким он был во цвете лет… «Сын… Главный инженер,… Стало быть, это его жена и дети, а бабушка… – он повернул глаза в сторону старой женщины, которая только что сняла с себя оренбургскую шаль и теперь стояла вся на виду около лампы. – Как она изменилась! А все же …»

– Ну, так как насчет чайника? – озабоченно повторил мужчина.

– Будет, будет чай, – как-то растерянно произнес Терентьич и медленно повернулся к плите. Никогда не испытанные странные чувства росли и заливали его…

…С грузовика принесли корзину с разным съестным. Женщины накрыли стол цветной скатеркой, разложили закуски. Появилась и бутылка чего-то покрепче.

– Ну, старче, садись с нами за стол! – пригласил улыбчивый мужчина.

– Да нет, уж кушайте сами…

– Нет, нет! Нам без хозяина скучно.

Сильные руки потянули Терентьича и посадили его рядом. Он выпил, закусил. Гомон веселых голосов заполнил комнату. Это была дружная семья, где все заботились один о другом; где один отказывался от более вкусного кусочка в пользу другого, а тот, в свою очередь, не принимал…

– Папа, при новом доме, который мы себе построим, ты посадишь сирень? – спросила одна из девочек. У неё было продолговатое лицо с тонкими чертами.

– Зачем сирень? Уж лучше сливы – их можно есть, – возразила меньшая.

– Вот – клоп! С хозяйственной точки зрения смотрит! – засмеялся отец.

Средь отдельных восклицаний, в шутку высказываемых пожеланий и смеха перед Терентьичем ярко вырисовывался облик этой жизнерадостной семьи, которая ехала на радостный подвиг труда, чтобы делать нужное и важное дело, отчего у всех жизнь станет лучше. И вместе с тем они хотели построить новую и крепкую жизнь для самих себя в далекой целинной МТС. И Терентьич чувствовал, что они, действительно, создадут то, что хотят. У них будет и дом, и сирень у крыльца. Со временем около дома вырастут тенистые деревья. Дом будет звенеть молодыми и веселыми голосами с утра до ночи. Хорошо будет Устинье доживать там свои закатные дни…

Жалость к самому себе пребольно стеганула его. Ведь это была его семья, и он мог бы ехать с ними, жить в тепле и ласке, пока или Устинья ему или он Устинье не закроет веки.

Как раз в этот момент «орда» высказывала предположения, кто к ним приедет в гости будущим летом. Фигурировала какая-то тетя Прасковья и Алик, у которого слабые легкие – вот ему степной воздух будет полезен…

И тогда у него вырвался вопрос, которого он за минуту перед тем не задал бы (кто знает, может быть, им руководила смутная надежда):

– А почему же никто не упоминает дедушку? Разве у вас нет отца? – и он повернулся к мужчине.

Тот усмехнулся недоброй усмешкой.

– Без отцов, конечно, потомства не бывает. Но мой – из породы блудливых котов. Между прочим, у меня к котам какая то нелюбовь: как в марте месяце заведут свою музыку на крышах – стреляю бекасинником. Может и нехорошо это – все же животное…

– Так, так … догадываюсь… Вы, вот, теперь инженер. Кто же помог вам подняться? Али мать после того замуж вышла?

– Меня подняла Советская власть, – тут он омрачился: – Эх, что же мы забыли выпить за нашу, за Советскую власть!.. Мама, помнишь тот день, когда Иван Дементьич сообщил нам, что заводской комитет выдвинул меня для отправки в ВУЗ? Сколько было радости! А потом, уже в институте, я встретился с тобой… – он повернулся к жене, и точно отблеск дальней зари пронёсся по её лицу.

За тост выпили.

– А что бы вы сделали, – сказал Терентьич, прислушиваясь к собственному голосу: он звучал как чужой и как бы издали, – а что вы бы сделали, если бы жизнь вас где-нибудь свела со своим отцом? Выстрелили бы в него бекасинником, как в кота?

– Стрелять из ружья бы не стал, а вроде бы. Выпей, старче! Чего отставляешь стакан?

– Довольно.

– И я больше не буду, – сказал шофер, отставляя стакан. – Мне не положено. Для сугреву только.

– Ну, тогда, орда, собирайся – поехали! – крикнул мужчина и встал из-за стола.

«Орда» собралась стремительно. Терентьич с лампой вышел в темные сени посветить. Последним с ним простился сын:

– Спасибо, хозяин! Ну и хлопот мы вам наделали в ночное время! Не обессудьте! – он всунул в руку Тереньтьичу хрустящую бумажку и, видимо, боясь, что Терентьич сделает попытки отказаться – в два счета очутился за дверью.

Терентьич недоуменно остался стоять в сенях и мял в руках бумажку.

– Вроде, как и сын на чай дал… Бекасинником… Ушли… Все ушли. Я – один…

Затем слух его уловил шум шагов – кто-то возвращался. Это была Устинья, и она подошла к нему совсем близко. Терентьич машинально поднял лампу на уровень её лица.

– Я узнала тебя, Миша, и пришла сказать, что мне жаль тебя и что я тебе все прощаю… если ты нуждаешься в моем прощении…

Лицо старой женщины как бы осветилось изнутри и показалось Терентьичу невыразимо прекрасным и юным – точь-в-точь как в те далекие дни, когда цвела черемуха у соседнего амбара.

– Но он, сын, никогда не простит! – прошептала она; затем порыв ветра в плохо притворенную дверь погасил лампу. Терентьич услышал шуршание удаляющихся шагов, и все затихло. Он ощупью пробрался в комнату и, не раздеваясь, бросился на кровать.

Опять в хижине воцарилась абсолютная тьма, в которой изредка были слышны всхлипывания и трудно было решить, толи это скулили голоса бездомных ветров, толи человек оплакивал одну пустую, бесцельную, пропитую и прокуренную жизнь…

с. Одесское
1.02.1958 г.
Как Камушкин пошёл на первомайский парад
Рассказ

За окном все чаще постукивали каблуки утренних пешеходов. В открытую форточку вместе со струей свежего воздуха ворвалось веселое чириканье воробьев. На чисто вымытом некрашеном полу солнышко набросило тени оконных рам и цветочных горшков. День обещал быть славным.

– Папа, а папа! – кто-то слегка дотронулся до руки Камушкина. Он отвел застывший в тягостном бездумии взгляд от окна – перед ним стояла дочь, держа в руках тщательно выглаженные и аккуратно сложенные брюки, сорочку и галстук.

– Папа, я все выгладила. Одевайся – пойдем вместе на Первомайский парад.

И хотя в глазах, обращенных на отца, была печаль, сама она была свежа, как это утро, как куст жасмина, осыпанный росой. И не мудрено – ей только 17 лет…

– Нет, дочка, не пойду.

– Ты все об этом… Мне самой тяжело… Но в людях как-то легче дышится – уж лучше пошёл бы.

– Нет. Не могу.

Она постояла еще немного, потом сказала:

– Ну, а я пошла.

Камушкин слышал, как зазвенела щеколда, как застучали каблучки по ступеням крылечка – ушла. В доме воцарилась полная тишина.

– Какое тут – на парад! На кладбище – так пошёл бы! – Камушкин, горько усмехнувшись, обвел взглядом комнату. Отовсюду на него глядели вещи, которые своим видом и местом точно кричали о той, которой больше не было – всего две недели тому назад ее, мертвую, вынесли через ту дверь, которую сама помогала навешать, когда они оба были молодые, сильные и вместе строили на государственную ссуду этот дом… О, какое это было хорошее время! Дуся всегда была веселая и пела песни, даже под хмурым небом – даже когда казалось, что жизненные тяготы вот– вот раздавят их…

Особенно припомнился ему один случай. Он заболел сыпным тифом. Это было в тяжелые годы войны, когда он работал на оборону в заводе и стал ощущать, что ему с каждым днем становится хуже. Он не сдавался, крепился, пока не упал около станка. В полубессознательном состоянии его отнесли в госпиталь. Внутри горело. Временами он приходил в сознание, а затем снова впадал в тяжкое забытье. Временами видел страшные сны, но когда просыпался и сознание возвращалось, то почти всегда за окном палаты, перед которым стояла его кровать, видел одну и ту же фигуру – Дуся. Её в инфекционную палату не пускали, но она улыбалась ему в окно и делала знаки рукой… А между тем жизнь из него уходила, он это чувствовал, и вместе с тем гасло и желание жить; стала появляться какая-то тупая апатия и предательское: «эх скорее бы один конец!» – всё чаще всплывало в сознании. И, в конце концов, только вот эта фигура, отделенная от него оконным стеклом, звала и манила его к жизни… Из неё точно исходили какие-то золотистые нити, по которым струилось тепло сердца, тепло жизни. И воля, лежавшая точно подбитая птица на земле, снова начинала шевелить крыльями, биться, пытаясь взлететь к солнцу, жизни…Не будь этой фигуры за окном, его давно вынесли бы из палаты, как выносили других, сраженных болезнью… Когда, выписанный из больницы, он, пошатываясь, сходил по ступенькам подъезда, его подхватили сильные руки Дуси, и ликующий голос сказал: «Камушкин, мой Камушкин, ты чуть не укатился от меня», – и она смеялась тем знакомым ему вибрирующим смехом, каким смеялась в самые счастливые минуты жизни. Ох, и веселая же она была жена!..

– Ты не думай, Камушек, – иногда шутила она, – что ты женился на мне; это я, Камушек, подобрала тебя на берегу реки Жизни, – и трепала его теплой рукой по щеке.

* * *

Река Жизни… Откуда, куда и зачем ты течешь? – Камушкин провел ладонью по лицу, и опять огниво памяти во мраке его печали высекало искру, при свете которой он увидел себя самого пробирающегося по грязи в жуткую непогоду (он спешил в дальнеё кино, куда ушли жена и дочь), чтобы передать им плащи и галоши…

Так разве удивительно, что после всего этого, когда в середине апреля похоронили Дусю и разразилась первая весенняя гроза с ливнем, ему хотелось побежать на кладбище и собственным плащом накрыть её могилу!..

В форточку стали долетать обрывки какой – то мелодии, она все нарастала, послышался сложный шум приближающейся колонны демонстрантов, и Камушкин спохватился, что надо хоть выйти на крылечко и помахать дочери, а то она забеспокоится, подумает, что отец опять в безнадёжной схватке со своим горем…

Он шагнул, открыл дверь, и в сиянии дня красные полотнища знамен полыхнули на него алым пламенем.

В голове колонны шла молодежь – буйная, вихрастая. Бил барабан. Баянист во всю ширь мехов растягивал свой инструмент, чтоб звучал он погромче, а молодежь лихо пела:

 
Шагай вперёд,
Комсомольское племя!
Шути и пой,
Чтоб улыбки цвели;
 
 
Мы покоряем
Пространство и время.
Мы – молодые
Хозяева земли…
 

Впереди всех шла стройная девушка, неся алый флаг, и задорно поблескивая по сторонам глазами, щеки её раскраснелись от натуги, и слегка взвихрилась челка над белым лбом.

Увидев ее, Камушкин застыл; рука, поднятая для приветствия, замерла в воздухе; он силился крикнуть: «Дуся!» – но и голос от волнения отказал… Да, это была она, его Дуся, в точности такая, какой он её первый раз в жизни увидел – комсомолкой на майском параде двадцать лет тому назад, откуда и началось их знакомство…

С полминуты в нем жила уверенность, что это действительно Дуся, но затем черты девушки мгновенно оказались иными – он даже раньше не встречал такой… Значит – ошибся… А вот и его дочь из проходящих рядов поднимает озабоченные глаза… Рука зашевелилась…Ну, значит, ошибся! И тут же как бы некто внутри его кричит: «Нет, не ошибся! Тут что-то не так!» И рой взвихренных мыслей, точно огненные пчелы, проносятся в сознании: «чему Дуся и я сам отдали свои силы, свою молодость? Строительству Нового лучшего мира. За что умирали на баррикадах, гибли в ссылках и каторгах? За Новый лучший мир… Так какое же я имею право отравлять свою и своих близких жизнь гореванием по верной подруге, которую уже никак не вернешь? Ведь это слабость, нет – больше! Это предательство по отношению к тем, кто отдал свои жизни за лучшую мечту человечества; это предательство даже по отношению к той, которая сама несла это знамя и принесла труд всей жизни этой мечте…»

Точно порывом ветра Камушкина снесло с крыльца. Без шапки, в неглаженных брюках, в домашней рубашке он очутился в рядах демонстрантов и слегка надтреснутым голосом, временами фальшивя, пел вместе с ними. В то же время все его существо стало наполняться ощущением мощи могучего коллектива – коллектива не только демонстрантов затерянного в казахстанской степи районного центра, а многонационального, разнородного, как буйная поросль весенних степных цветков, объединения народов, вышедших отпраздновать новую зарю человечества…

А временами ему казалось, что кто-то идёт рядом с ним и шепчет:

– Правильно, Камушек!

с. Одесское
Омской обл. 1958 г.
Мотылёк

… Как чутко, как замечательно правдиво умеете Вы сказать о красотах Природы.

Открыт глаз, открыто сердце, не устает рука…

Н.К.Рерих


… Я очень люблю своего «Мотылька»

А.П.Хейдок

Рассказ

Айвар и я лежали рядом, плашмя на холодной мерзлой земле, проклиная невидимого пулеметчика, который «строчил» по нам, как только мы пытались куда-либо двинуться. Смертоносные осы проносились так близко от моего затылка, что хотелось зарыться, уйти еще глубже в землю, но, как я уже сказал, она была мерзлая…

Если мы не видели самого пулеметчика, то все же нам было видно, как на противоположной стороне оврага его гнездо с дьявольской быстротой плевалось огнем в черную ночь, поскольку ночь успевала наступить между вспышками осветительных ракет. Для нас было непонятно, как могло уцелеть пулеметное гнездо после такой артиллерийской обработки, какая только что кончилась. Ведь мы сами видели, как заплясала черными фонтанами земля перед нашим участком, казалось, крысе и то бы трудно уцелеть…

Но факт остается фактом – пулеметчик уцелел: вся атакующая рота позади нас прижата к земле, и сержанту Айвару и мне дано приказание уничтожить гнездо. И еще было ясно, что наша попытка подползти с фланга провалилась – мы обнаружены. Осветительных ракет слишком много. Каждая наша попытка двинуться дальше вызывала опять огонь – что делать?

Я смотрю на Айвара: у него страшно сосредоточенное лицо, глаза закрыты – может быть, он молится?.. Отрываю взгляд, смотрю опять на овраг и столбенею… в шагах трех вперёди нас порхает мотылек… летающий цветок жаркого летнего полдня в стылую ноябрьскую ночь!

– Айвар, гляди – мотылек!

– Где? Где? – он открывает глаза и испускает радостное восклицание: А – а!

Затем наступает нечто, для чего я никогда не находил нужных слов, чтобы правильно рассказать, что произошло дальше, настолько это странно, невероятно, точно в сумбурном сновидении. Айвар, торжествующий и улыбающийся, встает во весть рост и быстрыми шагами спускается в овраг.

– Айвар! Ты с ума сошел! – я бегу за ним, хватаясь за него… – Айвар! Ложись! Тебя убьют!..

Зев пулеметного гнезда опять раскрыт – длинные огненные пальцы тычут в темноту, а вперёди нас летит мотылек, машет ярко разрисованными крылышками, точно он нас ведет и хранит… И у меня появляется безумная уверенность, что это именно так – мотылек устраняет всякую опасность. Я выхватываю гранату, становлюсь рядом с Айваром и иду так же гордо, как он.

Линия фронта по обе стороны от нас кипит выстрелами, как гигантский котел. Беспрерывные вспышки света. Мы идём. Пулемет лает где-то совсем близко. Карабкаемся на противоположную сторону – вот и зев амбразуры. Айвар бросает первую гранату, я – вторую. По – видимому, с полным успехом – я перестаю интересоваться замолкшим неприятельским гнездом и только ищу глазами мотылька, но его нигде нет… Уже слышно, как наша рота бегом пересекает овраг. Я хватаю Айвара за руку и в упор спрашиваю:

– Что это было? Что значит – мотылек?

– Забудь о нем. Скажешь другим – высмеют! Ничего не было – понимаешь: удобно подползли – и все!

* * *

Нас представили к награде. Но я был бы не я, если бы не вытянул от Айвара тайну мотылька. Я должен признаться, что голоден по чудесному, и если бы в жизни все шло так, как изложено в школьных учебниках, она бы казалась мне пальным сараем…

Весь остаток войны, пока мы были вместе, на стоянках и в походах я вытягивал, точно клещами, из молчаливого Айвара тот рассказ, который далее привожу.

* * *

Айвар перенес тяжелое заболевание. Опасались за его жизнь и рассудок. Когда начал поправляться, им завладела мечта. Он видел себя идущим по пустынной проселочной дороге в холмистой с перелесками местности. В синих лесах потонули дали. Направо – заколосившиеся серебристые нивы с рощицами промеж них и усеянные серыми пнями, валунами и можжевельником выгоны. Налево – крутой глубокий спуск, а там, на дне, заросшая редким кустарником и молодыми елочками низина и далеко за ней – высокие крутые из красноватого песку обрывистые берега невидимой реки (может быть, её и нет), они тянутся далеко-далеко и исчезают в сизой мгле…

И над всем этим солнце, голубое небо и белое пухлое облачко, лебедем плывущее в синеве. Придорожье цветами усеяно – желтыми, белыми; синие колокольчики покачиваются на тонких стебельках – удивительно, почему не звенят… Грудь дышит широко и глубоко, и растёт в этой груди комок радости – поднимается к горлу – он щекочет и почти душит… Хочется смеяться и целовать, но некого…

Свежий ветер обдувает лицо. И никого, ни души, лишь молчаливый зов синеоких душ далей, залегших на горизонте – тех, кто денно и нощно сеет в духах недовольство насиженным местом, нашептывая про невиданные страны и заоблачные высоты…

Как только Айвар выписался из больницы, – он повесил за плечами свой старенький рюкзак и отправился. Куда? Он сам не знал. Сперва отъехал от города по железной дороге и, увидев на небольшой станции малонаезженную дорогу, решил – «она самая» – слез с поезда и пошёл…

Через два дня пути местность начала повышаться и, действительно, стала приобретать очертания, близкие его мечте. К полудню он поднялся на крутой холм и с вершины его увидел налево от себя низину, и за ней первые, изрытые дождевыми потоками красные обрывы. Оглянулся кругом – все так, как по мечте положено… Сердце заколотилось в груди.

У самой дороги выпирал из земли серый двугорбый камень, в точно– сти похожий на верблюда, вросшего в землю. Тут Айвар перекусил из дорож – ной сумки, прислонился к камню отдохнуть – сам не заметил, как заснул. Когда открыл глаза, солнышко уже далеко к западу склонилось, и на камне сидела какая-то старуха в коричневом платочке, завязанном на лбу ушками. Старенькая, седенькая, а глаза ласковые – улыбаются.

– Хорошо ли спал, мил человек?

– Спасибо, бабушка, хорошо.

– Далеко ли путь-то держишь?

– Сам не знаю – так…

– Ну, знать, счастья своего ищешь. Коли был бы судьбою своею доволен – никуда не ходил бы.

Оба замолчали.

– А где же моё счастье ходит? – спросил Айвар.

– Об этом фею надо спросить.

– А где же её искать?

Старуха пристально на него посмотрела и самым обыкновенным тоном, точно речь шла о том, где купить осьмушку табака, произнесла:

– Да, тут, недалече.

– Бабушка, да ты говоришь так, точно сама видела фею!

– А то нет? Вот только забыла её спросить про моё собственное счастье… – и она тяжко вздохнула и замолкла, видимо, погрузившись в какие-то воспоминания.

Вечернеё солнце светило ей в спину: лицо её менялось как бы под наплывом разных чувств и временами казалось почти молодым и красивым.

– Бабушка, скажи мне, как найти фею?

Она встрепенулась. Мерно и торжественно зазвучала её речь.

– На большой дороге не ищи. Близ жилья не ищи. И очень далеко от жилья тоже не ищи. Где людей совсем нет – и их нет: они людей и любят, и боятся. От Верблюжьего Камня спустись в низину и иди вдоль холма на восток. Разные тебе попадутся тропинки – ты по ним не ходи, пока не дойдешь до старой с развилкой от самой земли осины. Там будет дорожка – на неё вступи, по ней иди и придешь к Веселым Лужкам. А справа лес темный к Лужкам примыкает. Ты в лес не ходи, а все по Лужкам, по Лужкам… Коли ты сердцем чист и мечту больше денег чтишь – сами феи к тебе придут. А ежели жаден и буен – век не увидишь…

Пока она говорила – уже слезла с камня, пошла, и последние слова бросила через плечо на ходу. Через минуту её коричневый платочек мелькнул последний раз и исчез за склоном холма.

Несколько мгновений Айвар просидел, как зачарованный. «Удивительная старуха! – решил он, – и появилась и исчезла, как сон. А может – впрямь её не было – приснилось!» Он быстро побежал по склону в надежде еще раз её увидеть. На миг ему показалось, что вперёди замелькали ушки её платочка, но это оказался большой заяц – русак; подняв уши и задрав смешной маленький хвостик, он во всю прыть мчался как раз в том направлении, куда Айвару указала старуха. Её же самой нигде не было.

– Вот тебе – на! – он оглянулся кругом и озабоченно покрутил головой. Затем вернулся к камню, где оставил рюкзак. И тут в нем заспорили как бы два Айвара. Один хотел сейчас же спуститься в низину на розыски «осины с развилкой от самой земли», а другой, молчавший до сих пор, заявил трезво и презрительно, что хватит бродяжничать и разыгрывать сказочного Иванушку – пора вернуться на какой-нибудь попутной машине или подводе к железной дороге и ехать домой, чтобы приняться за работу. Денег – то в обрез… Смешно и дико – поверил какой-то полоумной старухе – даже сказать стыдно, что существуют феи… Если бы об этом узнали знакомые… Эти доводы настолько были убедительны, что Айвар вполне с ними согласился, подхватил рюкзак и зашагал обратно. Но, шагнув раза три, он оглянулся и, как говорят, «это его погубило».

В золоте вечерних лучей и низина, и далекие красные обрывы, и сизой дымкой подернутые леса заговорили сердцу Айвара на беззвучном языке невыразимого словами очарования красоты. Еще не настал час, когда замирающая флейта исчезающего дня оповестит наступление царственной летней ночи, но уже истома близкого отдыха разливалась по членам Матери-Земли и никогда еще она не казалась ему такой прекрасной! Она лежала в заструившихся ароматах вечера и звала, как ласковая мать, своего долго пробывшего в отсутствии сына: «Приди, прижмись к родимой груди…» И ощутил он, что одна и та же ЕДИНАЯ ЖИЗНЬ пронизывает и бьется, как в своем собственном сердце, так и в каждой травинке, и в этой белой березе, которая сейчас, точно поняв его мысли, – торопливо зашептала ему в ответ, поэтому все они ему братья и сестры, и их надо любить, и он их любит…

Повинуясь непреодолимому влечению, Айвар свернул с дороги и начал спускаться в низину. «Может быть, – шептал он, – это последний и единственный раз, когда у меня хватит безумия потратить ночь на поиски сказки…»

Равнина встретила его прохладой. Запахло ночными фиалками. Не прошло и двадцати минут, как он уже обогнул подошву холма и нашел осину с развилкой. Действительно, там пролегла тропа с еле заметными колеями. Тропа уводила его к невидимой реке у красных обрывов. Вскоре он услышал шепот тихо струящихся меж камней вод, а затем увидел линию деревьев, окаймляющих её низменный правый берег. Мелькнула песчаная отмель. В омуте бултыхнулась рыба. Деревья – черемуха, ольха, липы и клены – были высоки и тенисты, и каждая излучина реки образовала как бы отдельный лужок.

– Каково здесь, когда цветет черемуха? – подумал Айвар, втягивая в ноздри запах реки и пахучих трав.

Солнышко уже подошло к закатной черте, и крылья теней распростерлись над лужками. По мере того, как Айвар двигался вдоль берега, он открывал то высунувшуюся из воды черную корягу в виде спрута с длинными щупальцами, то камень, похожий на огромную лягушку, то целую заросль водяных лилий. В одном месте высилась одинокая с низко раскинутыми ветвями бородатая ель с остатками костра под нею – место табора косцов. Айвару пришло в голову, что хорошо бы повесить на сучке рюкзак, развести огонь и расположиться на ночлег, как до него донесся звук гармони.

– Люди, – подумал Айвар, и ему даже как-то жалко стало своего одиночества, но он пошёл на звуки.

…На лужайке, перед бревенчатым домиком, танцевали девушки и несколько юношей. Танец был плавный, медленный. Изгибались в руках кавалеров тонкие станы в голубом, розовом, зеленом, и мечтательно было выражение юных лиц. Только одна девушка не танцевала. Увидев приближающегося Айвара, она встала и пошла ему навстречу. Почти пепельные её волосы были украшены надо лбом диадемой, изображающей яркой расцветки большого мотылька. Такими же мотыльками было усеяно её бледно-зеленое платье. Серые глаза под темными ресницами были большие, а лицо – лицо… Айвар мог поклясться, что видел это лицо в своих лучших снах – в тех, после которых человек ходит целый день полон тайной радости, тихого трепета… Но теперь это лицо дышало грустью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю