Текст книги "Жены артистов"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Недоразумение
Записки жены
Что с ним? За что он на меня сердится? Я ничего не понимаю. Я, кажется, всячески старалась сделать его счастливым. Господи Боже мой! Я не говорю… мне, конечно, было бы приятнее выйти замуж за нотариуса, за стряпчего, словом, за человека с солидной профессией, нежели за поэта. Но как бы то ни было, он мне нравился. Я находила его несколько экзальтированным, но очень милым, благовоспитанным. При том же, у него было небольшое состояние, и я думала, что, когда он женится, поэзия не помешает ему сыскать себе хорошее место. Я также, в то время, приходилась ему по мысли. Приехав видеться со мной, к моей тётке в деревню, он не мог надивиться чистоте и порядку нашего маленького помещения, которое содержалось как монастырь. «Это забавно», – говорил он. Он смеялся, называл меня всякими именами, взятыми из поэм и романов, которые он читал. Признаюсь, это меня немножко шокировало; я желала бы, чтоб он был серьёзнее. Но только тогда, когда мы после свадьбы поселились в Париже, почувствовала я всё различие наших натур.
Я мечтала о маленькой квартирке, светлой и чистенькой, и вдруг увидала, что он загромоздил комнаты ненужной мебелью, вышедшей из моды, запылённой, с полинявшей старинной обивкой. И во всём было так. Представьте себе, что он заставил меня отнести на чердак прехорошенькие стенные часы, времён первой империи, которые я получила от тётушки, и картины в великолепных рамках, подаренные мне пансионскими подругами. Он находил это всё безобразным. Я до сих пор спрашиваю себя – почему? Разве его рабочий кабинет не был наполнен разным хламом: какими-то чёрными, закоптевшими картинами, статуэтками, на которые мне стыдно было взглянуть, никуда не годным поломанным старьём, худыми кувшинами, откуда текла вода, разрозненными чашками, позеленевшими подсвечниками. Рядом с моим прекрасным роялем, палисандрового дерева, он поставил маленькое, гадкое, совсем облупившееся фортепьяно, в котором недоставало половины клавиш, и до такой степени разбитое, что его едва было слышно. Я начинала говорить себе в душе: «Так стало быть „артист“ – это немножко сумасшедший… Он любит только бесполезные вещи и презирает всё, что может служить к чему-нибудь».
Когда я увидела, кого он принимает – друзей его, я окончательно пришла в ужас. Это были люди с длинными волосами, бородатые, нечёсаные, дурно одетые, не стеснявшиеся курить передо мной, и которых мне тяжело было слушать – до такой степени их идеи расходились с моими. Всё это громкие слова, напыщенные фразы, ничего естественного, простого. И при этом ни малейшего понятия о приличиях. Они могут у вас обедать двадцать раз сряду и никогда не сделают вам визита, не окажут никакой вежливости. Ни карточки, ни конфетки на новый год. Некоторые из этих господ были женаты и привозили к нам своих жён. Нужно было видеть «genre» [8]8
здесь: стиль
[Закрыть] этих особ. Каждый день великолепные туалеты, каких я, слава Богу, никогда не буду носить, но как это всё дурно, беспорядочно сидело на них! Взбитые причёски, длинные шлейфы – и потом таланты, которые они нагло выказывают. Иные пели как актрисы, играли на фортепьяно как профессора; все болтали обо всём как мужчины. Благоразумно ли это, я вас спрашиваю? Разве серьёзные женщины – раз они вышли замуж – должны думать о чём-нибудь, кроме своего дома? Я старалась втолковать это своему мужу, которого очень сокрушало, что я оставила музыку. Музыка – это хорошо для девочки, и когда нечего лучше делать. Но, право, я самой себе показалась бы смешной, если бы каждый день стала садиться за фортепьяно.
О! Я знаю, за что он на меня больше всего в претензии. За то, что я хотела вырвать его из этой странной среды, которая для него так опасна. «Вы отдалили от меня всех моих друзей», – упрекает он меня часто. Да, я это сделала и не раскаиваюсь. Эти люди, в конце концов, свели бы его у меня с ума. Иногда, расставшись с ними, он целую ночь ходил взад и вперёд, громко разговаривая, подбирая рифмы. Как будто он и без того уже не довольно странен, не довольно оригинален сам по себе, и нужно ещё приходить возбуждать его. Немало я переносила всяких причуд и капризов. Бывало, утром, он вдруг войдёт в мою комнату: «Скорее надевай шляпу. Мы едем в деревню». Нужно было всё бросать, шитьё, хозяйство, нанимать экипажи, потом брать билеты на железную дорогу, тратиться, между тем как я постоянно забочусь о сбережениях, потому что ведь пятнадцать тысяч франков доходу в Париже – не Бог весть какое богатство. Не при таких средствах оставляют что-нибудь детям. Сначала он смеялся над моими доводами и старался рассмешить меня; но, увидав моё твёрдое намерение оставаться серьёзной, он стал на меня сердиться за простоту моих вкусов, моё домоседство. Виновата ли я, что терпеть не могу театров, концертов и всех этих артистических вечеров, куда он хотел тащить меня, и где он встречался со своими прежними знакомыми, со взбалмошной богемой, с толпой расточителей, сорванцов. Была минута, когда я думала, что он сделается рассудительнее. Мне удалось извлечь его из этого гадкого общества и сгруппировать около нас кружок людей благоразумных, порядочных, имеющих положение. Я создала ему отношения, из которых он мог бы извлечь пользу. Так нет же! Г-н поэт изволил соскучиться. Он скучал с утра до ночи. На наших маленьких вечерах, где я, однако ж, устраивала и вист, и чай, он появлялся с таким лицом, в таком настроении!.. Когда мы оставались одни – то же самое. И, однако ж, я была к нему очень внимательна. Я говорила ему: «Прочти мне что ты пишешь теперь». И он читал мне стихи, длинные тирады. Я ничего не понимала, но делала вид, что это меня интересует, и там и сям вставляла наудачу маленькое замечание, которое, впрочем, всегда имело дар его раздражить. В продолжение года, работая день и ночь, он из всех своих рифмованных строчек успел составить только одну книжку, которая совсем не продавалась. Я ему сказала: «Вот видишь»… Мне хотелось урезонить его, чтоб он взялся за что-нибудь более дельное, более выгодное… Он рассердился на меня страшно; и с тех пор ходил постоянно угрюмый, что делало меня очень несчастной. Приятельницы мои всячески старались меня утешить. «Это, – говорили они, – хандра человека, ничем не занятого. Если б он побольше работал, он не был бы такой мрачный».
Тогда я пустилась отыскивать ему место и поставила на ноги всех своих знакомых. Кому только не делала я визитов… жёнам главных секретарей, начальников отделений; я даже проникла в кабинет к министру – и всё это, не предупреждая своего мужа. Я хотела сделать ему сюрприз. «Посмотрим, – говорила я себе, – будет ли он хоть на этот раз доволен». Наконец, в тот день, когда я получила его назначение – великолепный пакет, за пятью печатями – я, вне себя от радости, сама отнесла его к мужу. Это была обеспеченная будущность, это было довольство, душевное спокойствие… Как вы думаете, что он отвечал мне? «Я этого никогда не прощу тебе!» Потом разорвал письмо министра на мелкие кусочки и выбежал, хлопнув дверью. О! Эти артисты, эти несчастные, взбалмошные головы, понимающие жизнь навыворот! Что делать с таким человеком? Я хотела потолковать с ним, убедить его… Но нет. Мне сказали правду, что он «сумасшедший». Да и что проку с ним разговаривать! Мы точно говорим на различных языках. Он не понимает меня так же, как я его. И вот мы теперь молча глядим друг на друга. Я читаю в глазах его ненависть, и однако ж, чувствую к нему привязанность… Это очень грустно…
Записки мужа
Я подумал обо всём, принял все предосторожности. Я не хотел парижанки, потому что боюсь парижанок. Я не хотел богатой, потому что она могла быть слишком требовательна. Я боялся также семьи, этих ужасных буржуазных нежностей и объятий, которые душат вас, лишают простора, не дают вам свободно дышать, суживают ваше существование. Жена моя вполне отвечала моим мечтам. Я говорил себе: «Она будет мне всем обязана». Как отрадно будет развить этот наивный ум, посвятить эту чистую душу в свои восторги, в свои надежды, сделать её способной к восприятию всего прекрасного, вдохнуть жизнь в эту статую!
Она действительно походила на статую, со своими большими глазами, серьёзными и спокойными, со своим правильным, греческим профилем, с чертами, строгость которых смягчалась этим нежным тоном, лежащим на молодых лицах, этим лёгким розоватым пушком, с тенью приподнятых волос. Прибавьте к этому маленький провинциальный акцент, приводивший меня в восхищение, и который я слушал, закрыв глаза, как воспоминание счастливого детства, как эхо спокойной жизни в далёком безвестном уголке. И сказать, что этот акцент сделался для меня невыносимым! Но тогда у меня была вера. Я любил, я быль счастлив и чувствовал расположение к ещё большему счастью. Исполненный рвения к труду, я, как только женился, начал писать поэму и по вечерам читал жене своей стихи, написанные в течение дня. Я хотел вполне ввести её в свою жизнь. Сначала она говорила мне: «Это мило», и я был благодарен за это детское одобрение. Я надеялся, что впоследствии она лучше поймёт то, что составляло мою жизнь.
Несчастная! Как я, должно быть, морил её! Прочитав ей стихи свои, я пускался их объяснять, ища в её прекрасных удивлённых глазах ожидаемого света, думая его видеть. Я спрашивал её совета и, пропуская мимо ушей все глупости, старался удержать в памяти только хорошее, когда ей случалось обмолвиться им. Мне так хотелось сделать из неё настоящую жену свою, жену артиста! Но нет. Она не понимала. Напрасно читал я ей великих поэтов, выбирая наиболее сильных, наиболее нежных, но вдохновенные строки поэм любви навевали на неё скуку и холод как осенний ливень. И помню, однажды, мы читали «Октябрьскую ночь» Альфреда Мюссе; она прервала меня, прося прочесть что-нибудь посерьёзнее. Тогда я попытался объяснить ей, что ничего нет в мире серьёзнее поэзии, что она-то и составляет сущность жизни…
О! Какая презрительная улыбка появилась на её хорошеньких губках, какая снисходительность читалась в её глазах… Можно было подумать, что с ней говорит ребёнок или сумасшедший.
Сколько сил, бесполезного красноречия потратил я таким образом. Ничто не брало. Я беспрестанно натыкался на то, что она называла здравым смыслом, рассудком, – на это вечное оправдание узких умов и сухих сердец. И не одна поэзия только наводила на неё скуку. До нашей свадьбы я считал её музыкантшей. Мне казалось, что она понимает те пьесы, которые играет и которые подчеркнул ей профессор. Но не успела она выйти замуж, как закрыла своё фортепиано и отказалась от музыки. Молодая женщина, покидающая всё, что нравилось в девушке – может ли быть что-нибудь грустнее этого? Реплика подана, роль кончена, и ingénue [9]9
инженю, простушка
[Закрыть] оставляет костюм свой. Всё это было только для замужества: и маленькие таланты, и милые улыбки, и изящество. В ней перемена произошла моментально. Я сначала надеялся, что изящный вкус, понимание прекрасного, которых я не мог привить ей, явятся у неё, помимо воли её, в этом удивительном Париже, где ум и зрение изощряются незаметно для нас самих. Но что вы поделаете с женщиной, которая никогда не откроет книги, не взглянет на картину, которой всё надоедает, которая ничего не желает видеть? Я понял, что должен примириться с мыслью, что подле меня деятельная и бережливая хозяйка (о! очень бережливая), прудоновская женщина, и ничего больше. Я бы и помирился, пожалуй. Мало ли артистов находятся точно в таком же положении. Но этой скромной роли ей было недостаточно.
Мало-помалу, потихоньку, молча, она удалила всех друзей моих. Перед ней мы не стеснялись и говорили как прежде. В наших артистических преувеличениях, в этих безумных аксиомах, в этих парадоксах, где идея является переряженной для того, чтобы привлекательней улыбнуться, она не поняла ничего, не распознала ни фантазии, ни иронии. Всё это только раздражало её, смущало. Забившись в угол, она слушала молча и твёрдо обещая себе спустить одного за другим всех, кто её шокировал. Несмотря на радушный, по-видимому, приём, у нас уже чувствовалась эта маленькая холодная струйка сквозного ветра, предупреждающая, что дверь отворена, и что скоро будет пора уходить.
Когда друзья мои удалились, она заменила их своими. Ко мне нахлынула компания тупоумная, скучная, чуждая искусству, глубоко презирающая поэзию, потому что она «ничего не приносит». Нарочно приводили при мне имена модных парижских писак, фабрикующих романы и пьесы дюжинами. «Вот этот добывает много денег!»
Добывать деньги! В этом всё для них, и я имел несчастье видеть, что жена моя разделяет их мнения. В этой мрачной среде, её провинциальные привычки, ограниченность взглядов и мелочность привели её к невероятной скаредности.
Пятнадцать тысяч франков доходу! Мне кажется, что на это можно было бы жить, не заботясь о завтрашнем дне. Так нет же! Она беспрестанно жаловалась, толковала о сбережениях, о необходимости изменить образ жизни, о выгодном помещении денег. По мере того, как она приставала ко мне с разными глупыми мелочами, я чувствовал, что охота к труду у меня пропадает. Иногда она подходила к моему столу, презрительно перелистывала начатые стихи и восклицала: «Только-то!», считая часы, потраченные на эти ничтожные, маленькие строчки. О! Если б я захотел послушаться её, я давно загрязнил бы позорными произведениями это прекрасное название поэта, которого добился после стольких лет труда. И когда я подумаю только, что этой самой женщине я отдал было всё своё сердце, все свои мечты, когда подумаю, что презрение, которое она ко мне выказывает за то, что я не добываю денег, началось с первых же минут нашего супружества, мне становится стыдно, и за себя и за неё!
Я не добываю денег! Этим объясняется всё: и упрёк её взгляда, и её восхищение плодовитыми бездарностями, и то, что она недавно выхлопотала мне какое-то место в министерстве…
Разумеется, я воспротивился. Мне только это и остаётся – твёрдая воля, неподдающаяся никаким атакам, никаким доводам. Она может говорить по целым часам, леденить меня самой холодной улыбкой своей; – моя мысль всегда ускользает от неё и будет всегда ускользать. Вот к чему мы пришли. Мы – муж и жена, мы обречены жить вместе, а нас разделяют целые льё, и оба мы слишком утомлены, слишком упали духом для того, чтобы попытаться сделать друг к другу шаг.
И так будет всю жизнь. Это ужасно!
Богема в семейном быту
Я думаю, что во всём Париже не найдёшь такой странной и такой весёлой семьи как семья скульптора Симе́за. Жизнь у них в доме есть бесконечный праздник. В какой бы час вы туда ни попали, вы непременно услышите пение, смех, звук фортепиано, гитары, тамтама. Войдя в мастерскую, вы редко не натолкнётесь там на игру в воланы, на тур вальса, на фигуру кадрили или на приготовления к балу, о которых свидетельствуют вам обрывки тюля и лент, валяющиеся около стека, искусственные цветы, висящие на бюстах, бальные платья с блёстками, разложенные на группе ещё совсем сырой.
Дело в том, что тут четыре взрослых девицы от шестнадцати до двадцати пяти лет, очень хорошеньких, но ужасно беспорядочных, и когда они все порхают с распущенными на спине волосами, с волнами лент, с длинными булавками, с блестящими пряжками, то подумаешь, что перед тобой не четыре, а восемь, шестнадцать, тридцать две барышни Симез, одинаково резвые, громко разговаривающие, хохочущие, отличающиеся немножко мальчишеским пошибом, свойственным почти всем дочерям артистов, апломбом плохих художников, жестами, отзывающимися мастерской, и умеющие как никто выпроводить кредитора или распечь слишком назойливого продавца, не вовремя явившегося со счётом.
Настоящие хозяйки дома – они. Отец работает с утра до ночи, лепит без устали, потому что у него нет состояния. Сначала он был самолюбив и старался делать хорошо. Некоторый успех на выставке предвещал ему в будущем славу. Но эта семья, которую нужно было кормить, одевать, вывозить, превратила его в ремесленника. Что касается до г-жи Симез, то она ничем не занимается. Очень красивая, в то время, как вышла замуж, и обращавшая на себя всеобщее внимание в артистическом мире, куда ввёл её муж, она удовольствовалась ролью, сначала хорошенькой женщины, а потом женщины, которая когда-то была хорошенькой. Выдавая себя за креолку, хотя меня положительно уверяли, что родители её не выезжали из Курбевуа, она проводит целые дни, качаясь на гамаке, который прицепляет попеременно во всех комнатах своей квартиры, нежится, обмахивается веером и питает глубочайшее презрение ко всей материальной стороне жизни. Она так часто позировала перед своим мужем в образе Гебы, Дианы, что ей кажется, будто она проходит житейский путь с полумесяцем на челе, с чашей в руке, и что весь труд её должен заключаться в ношении этих эмблем. И зато, нужно видеть, какой беспорядок царствует в доме. Целый час ищут всякую вещь.
– Не видал ли ты моего напёрстка? Марта, Эва, Женевьева, Мадлена, где мой напёрсток?
Комоды и столовые ящики наполнены доверху всякой всячиной, книгами, пудрой, румянами, блёстками, ложками, веерами, но ничего полезного в них не сыщешь. Кроме того, Симезы питают страсть к курьёзной, разрозненной, попорченной мебели. И самый домашний быт их так странен! Так как они часто переезжают, то им некогда хорошенько устроиться; и вам всегда кажется, что у них накануне был бал, после которого ещё не прибрано в комнатах. Но стольких предметов недостаёт, что не стоить труда расставлять.
Лишь бы была возможность с шиком показаться на улице, блеснуть метеором, сохранить внешние призраки роскоши – честь спасена. Бивачная жизнь нисколько не тяготит этого кочующего племени. В отворённую дверь вы вдруг увидите нищету: голые стены, отсутствие мебели или загромождённую хламом комнату. Это – семейный быт богемы, полный странностей, неожиданностей…
Когда нужно садиться за стол, оказывается, что ничего нет, и что нужно идти поскорей за завтраком; таким образом, время проходит быстро, в суете, в праздности. Притом же это имеет свою выгоду. Когда поздно завтракаешь, не надо обедать. Можно дождаться ужина, который будет на бале, а на бал отправляются каждый день. Эти дамы также довольно часто делают вечера. Чай подаётся на них в каких-то необычайных приёмниках, в бокалах, в японских раковинах, с отбитыми краями, попорченными при переездах. Но ясность матери и дочерей, посреди всей этой нужды, поистине, изумительна.
Им не до хозяйства. У них есть о чём думать и кроме этого. Одна причесалась швейцаркой, другая завила себе волосы на манер английского baby, а г-жа Симез, в глубине своего гамака, живёт созерцанием своей прежней красоты. Что касается самого Симеза, то он всегда в восторге. Только бы около него раздавался звонкий смех его хорошеньких дочерей, он готов нести на себе всё бремя этого беспорядочного существования. К нему обращаются они ластясь: «Папаша, мне нужна шляпка! Папаша, мне нужно платье!» Зимой приходится иногда тяжело. У них так много знакомых; они получают столько приглашений!.. Но что за беда! Тогда отец встаёт двумя часами раньше, топят одну только мастерскую, и всё семейство собирается там. Барышни сами кроят и шьют себе платья, между тем как верёвки гамака мерно поскрипывают, а скульптор работает, взобравшись на свою скамью.
Встречали ли вы когда-нибудь этих дам в обществе? При появлении их раздаётся говор. Двух старших давно уж знают, но они всегда такие нарядные, такие эффектные, что все наперерыв стремятся танцевать с ними. Они имеют такой же успех как и младшие сёстры; почти такой же как мать в былое время. Притом же, они так хорошо умеют носить свои тряпки и разные модные вещицы; в них столько милой непринуждённости. А этот хохот дурно воспитанного ребёнка, эта испанская манера обмахиваться веером… Несмотря на всё это, они не выходят замуж. Никогда ни один поклонник не мог устоять при виде этой странной домашней обстановки. Бестолковая трата денег, недостаток тарелок, обилие дырявых ковров, безобразные люстры, с которых сошла позолота, сквозной ветер от растворенных настежь дверей, звонки кредиторов, неглиже этих барышень в туфлях и пеньюарах обращали в бегство людей с самыми лучшими намерениями… Что вы хотите? Не всякий решится повесить подле себя, на всю жизнь, гамак праздной женщины…
Я ужасно боюсь, что девицы Симез вовсе не выйдут замуж. И однако ж, у них был отличный и единственный случай пристроиться: это во время коммуны. Семейство удалилось в Нормандию, в маленький городок, изобилующий процессами и потому наполненный стряпчими, нотариусами, всякого рода деловыми людьми. Отец не успел приехать, как начал искать заказов. Его известность помогла ему. На городской площади находилась статуя его работы, и потому все значительные лица города стали наперерыв заказывать ему свои бюсты. Мать немедленно повесила свой гамак в углу мастерской, а девицы начали устраивать маленькие праздники. Они имели сразу большой успех. Здесь, по крайней мере, бедность объяснялась изгнанием, принимала вид случайности. Беспорядочность обстановки имела свою причину. Эти хорошенькие щеголихи сами громко смеялись над своей бедностью. Они уехали, не успев ничего захватить с собой. Из запертого Парижа нельзя было ничего выписать. Для них в этом заключалась особого рода прелесть. Это напоминало им кочевье цыганок, расчёсывающих свои роскошные волосы в каком-нибудь сарае и утоляющих жажду в ручье. Люди наименее поэтические сравнивали их в своём уме с кобленцской эмиграцией, с придворными дамами Марии-Антуанетты, которые уехали так поспешно, что не взяли с собой ни пудры, ни фижм, ни камеристок и принуждены были обходиться без всего этого и сами себе прислуживать, но сохраняли при этом всю фривольность французского двора, кокетливую улыбку исчезнувших мушек.
Каждый вечер мастерскую Симеза наполняла очарованная толпа судейских. Весь этот люд вальсировал и полькировал под взятое напрокат фортепьяно. «Авось хоть одну пристрою», – говорил себе старик Симез. Дело в том, что если б первая ушла, то все остальные непременно последовали бы за ней.
Между многочисленными кавалерами девиц Симез в этом кордебалете стряпчих, нотариусов, товарищей прокурора, самым ярым танцором был один стряпчий, вдовец, сильно ухаживавший за старшей дочерью. У Симезов его называли «1-й танцующий стряпчий» в воспоминание мольеровских балетов. Papa Симез, видя, как он усердствует, возлагал на него большие надежды. Но деловые люди танцуют не так как все. Этот, например, вальсируя, размышлял в то же время: «Премилое семейство эти Симезы… тра-ла-ла… ла, ла, ла… но как они не торопи меня… ла-ла-ла, ла-ла-ла, я ни на что не решусь, пока ворота Парижа не будут отперты… тра-ла-ла… и пока я не наведу справок… ла-ла-ла». Так думал «1-й танцующий стряпчий», и действительно, как только сняли с Парижа блокаду, он справился о семействе, и свадьба не состоялась.
С тех пор бедняжки упустили из рук ещё многих. Но это нисколько не возмутило весёлости оригинального семейства. Напротив, они, кажется, стали ещё веселее. В прошлую зиму, они три раза переменили квартиру; раз их имущество продали, но это не помешало им дать два костюмированных бала…








