Текст книги "Жены артистов"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Трастеверинка
Пьеса только что кончилась. Между тем как толпа, под влиянием различных впечатлений, устремилась к выходу и волновалась, освещаемая огнями главного театрального подъезда, несколько друзей поэта, в числе которых находился и я, дожидались его на подъезде артистов, чтобы поздравить. Произведение его, впрочем, не имело блестящего успеха. Слишком сильное для робкого и опошлившегося воображения теперешней публики, оно выходило из сценических рамок, из этих границ условного и дозволенного. Педантская критика говорила: «Это не сценично!», а бульварные зубоскалы, мстя за волнение, вызванное в них этими великолепными стихами, повторяли: «Это не сделает сборов». Мы же, напротив, гордились нашим другом, который, смело заставляя звучать свои прекрасные золотые рифмы, весь этот рой своего поэтического улья, кружившийся около убийственного, поддельного солнца и люстры, изображал нам своих действующих лиц в натуральную величину, не заботясь об оптике современного театра, о мутных лорнетах и плохих глазах.
Посреди машинистов, пожарных, фигурантов в кашне, поэт приближался к нам, высокий, сгорбленный, зябко приподнявший воротник своего пальто на жиденькую бороду, и с длинными, начинавшими седеть волосами. Он казался грустен. Аплодисменты клакёров и литературной братии, раздававшиеся в одном углу залы, предсказывали ему очень небольшое число представлений, редких и избранных зрителей, афишу, сорванную прежде, чем имя его сделается известным. Человека, двадцать лет работавшего, достигшего полной зрелости лет и таланта, это упорное нежелание толпы понять его способно утомить, привести в отчаяние. Невольно скажешь себе, наконец: «Может быть, они правы». И боишься, и не знаешь, что делать… Наши приветствия, наши восторженные рукоплескания несколько ободрили его, по-видимому. «В самом деле? Вы находите, что это так хорошо? Правда, что я сделал всё, что мог?..» И его горячие, лихорадочные руки беспокойно цеплялись за наши; глаза его, полные слёз, искали искреннего, успокаивающего взгляда. Это была тревожная, молящая тоска больного, который спрашивает врача: «Ведь я не умру? Неправда ли?» Нет, поэт, ты не умрёшь! Оперетки, выдерживающие сотни представлений, привлекающие тысячи зрителей, давно будут позабыты, исчезнут вместе с их последней афишей, а твоё произведение останется вечно юным и полным жизни…
Между тем, как мы утешали, успокаивали его на опустевшем тротуаре, посреди нас вдруг раздался сильный контральтовый голос, с тривиальным итальянским акцентом.
– Эй! Артист! Довольно пуэжии. Пойдём есть эстуфато [1]1
тушенное мясо – итал.
[Закрыть].
И в то же самое время, толстая госпожа, в капюшоне и красной клетчатой шали, продела свою руку под руку нашего друга, с таким деспотическим, грубым движением, что ему стало страшно неловко…
– Моя жена, – сказал он и потом, обратясь к ней, прибавил с нерешительной улыбкой, – а что если бы мы увели их к себе, чтобы показать им, как ты готовишь своё эстуфато?
Итальянка, самолюбие которой было задето, довольно любезно пригласила нас, и мы впятером или вшестером отправились с ними на Монмартрские высоты, где они жили, пробовать душеную говядину.
Признаюсь, меня очень интересовал домашний быт нашего поэта. Со времени своей женитьбы, он жил очень уединённо, почти всегда в деревне; но то, что я знал о его жизни, подстрекало моё любопытство.
Пятнадцать лет тому назад, в пылу романтических мечтаний, он встретил в окрестностях Рима красивую девушку, в которую сильно влюбился. Мария-Ассунта жила вместе со своим отцом и целой гурьбой сестёр и братьев, в одном из этих маленьких домиков Трастевере, омываемых Тибром, у стен которых всегда качается рыбачья лодка. Однажды, он увидал эту прелестную итальянку, босиком стоящую на песке, в своей красной юбке, с плотно облегающими тело складками; засучив до самых плеч рукава из сурового холста, она вынимала из струившегося невода угрей. Блестящая чешуя в наполненном водою неводе, золотая река, пунцовая юбка, эти прекрасные глаза, глубокие, задумчивые, казавшиеся ещё темнее посреди окружавшего их солнечного блеска, поразили поэта, – может быть, несколько вульгарно, как виньетка на нотах романса в окне музыкального магазина. Сердце девушки случайно оказалось незанятым; она никого ещё не любила, кроме жирного, рыжего кота, также большего охотника до угрей, и который щетинился, когда кто-нибудь подходил к его хозяйке.
Нашему влюблённому вскоре удалось приручить весь этот мир, и людей и животных, и, обвенчавшись у св. Марии Трастеверинской, он увёз во Францию прекрасную Ассунту с её cato [2]2
кот – итал.
[Закрыть].
Povero! [3]3
бедняга! – итал.
[Закрыть] Ему не мешало бы также увезти с собой луч итальянского солнца и клочок голубого неба, и эксцентричный костюм, и тростники Тибра, и большие, вращающиеся невода Ponte Rotto [4]4
Понте Ротто – мост в Риме – итал.
[Закрыть], словом, всю рамку, вместе с картиной. Его не постигло бы то горькое разочарование, которое он испытал, когда, поселившись на высотах Монмартра, в маленькой квартирке четвёртого этажа, он увидел свою прекрасную трастеверинку в кринолине, в платье с воланами и в парижской шляпке, которая, вечно съезжая с её толстых, тяжёлых кос, принимала самые своеобразные положения. При холодном, безжалостном свете парижского неба, несчастный вскоре заметил, что жена его была страшно глупа. Ни одной мысли не светилось в этих бархатных, чёрных глазах, тонувших в бесконечном созерцании. Они животно блестели спокойствием хорошего пищеварения, отражением счастливого дня, и только. Вместе с тем, эта госпожа была груба, привыкла ворочать всем домом и от малейшего сопротивления приходила в ярость.
Кто бы подумал, смотря на чистейшую античную форму этого прекрасного ротика, когда он молчал, что он вдруг открывался для того, чтоб извергнуть шумный поток ругательств? Без всякого уважения к мужу и себе самой, она искала с ним ссоры, делала ему ужасные сцены ревности на улице и в театре. И вдобавок ко всему этому, никакого артистического чутья, никакого понятия о профессии своего мужа, о языке и обычаях страны его. Её выучили немножко по-французски, но это послужило только к тому, что она забыла итальянский язык и составила себе какой-то средний жаргон, в высшей степени комический. Одним словом, эта любовная история, начавшаяся как поэма Ламартина, кончилась, как роман Шанфлёри. После долгих стараний цивилизовать свою дикарку, поэт, наконец, убедился, что надо отказаться от этого. Слишком честный для того, чтоб её покинуть, может быть, всё ещё влюблённый в неё, он решился уединиться, никого не видать и много работать. Немногие близкие, которых он допустил к себе, вскоре заметили, что они стесняют его, и перестали ходить. Так провёл он пятнадцать лет, живя взаперти с семьёй своей, словно в какой-нибудь хижине прокажённых.
Раздумывая об этом грустном существовании, я смотрел на странную чету, шагавшую передо мной. Он был длинный, тщедушный, несколько сгорбленный; она квадратная, толстая, то и дело спускавшая с плеч своих шаль, которая ей мешала, и шедшая независимой мужской поступью. Она была довольно весела, громко разговаривала и по временам оборачивалась назад, чтобы посмотреть, следуем ли мы за ними. Тех из нас, с кем она была знакома, она фамильярно окликала по именам, сопровождая слова свои широкими жестами, словно делала знаки рыбачьей лодке на Тибре. Когда мы подошли к их квартире, дворник, недовольный тем, что целая ватага явилась в такой неурочный час, не хотел нас впустить. Тогда между итальянкой и ним разыгралась на лестнице бурная сцена. Оконфуженные, несчастные, стояли мы все на ступенях винтообразной лестницы, полуосвещённой умирающим газом, не зная – подыматься ли выше или спускаться вниз.
«Пойдёмте скорей!» – шепнул нам поэт, подымаясь, и мы молча последовали за ним, между тем как итальянка, опёршись на перила, дрожавшие под тяжестью её особы, всё ещё продолжала изливать гнев свой в потоке ругательств, где римские проклятия перемешивались с бульварной бранью. Какое возвращение для этого поэта, только что взволновавшего весь артистический Париж, и в лихорадочном взоре которого горел ещё отблеск первого представления! Какой унизительный призыв к действительности! Только у камина, пылавшего в его маленькой гостиной, опомнились мы от леденящего холода, навеянного на нас этим глупым приключением, и, вероятно, вскоре совсем бы позабыли о нём, если бы не мощный голос и не громкий хохот синьоры, рассказывавшей на кухне своей служанке, «как она славно отделала этого choulato [5]5
мужлан – итал.
[Закрыть]!» Когда стол был накрыт, и подали ужин, она села между нами, без шали, без шляпы и без вуали, так что я мог хорошо рассмотреть её. Она уже не была красива. Широкое лицо, толстый подбородок, жёсткие, начинавшие седеть волосы и в особенности вульгарное выражение рта представляли странную противоположность с вечной и пошлой мечтательностью глаз. Опёршись локтями на стол, фамильярная и отяжелевшая, она вмешивалась в разговор, ни на минуту не упуская из виду своей тарелки. Прямо над её головой выделялся из мрака большой портрет с подписью знаменитого художника, гордо смотревший посреди меланхолического старья, наполнявшего комнату. Это была Мария-Ассунта в двадцать лет. Ярко-пурпуровый костюм, молочная белизна сплоённой манишки, множество поддельных драгоценных камней, в блестящей золотой оправе – прекрасно оттеняли смуглое лицо, бархатную тень густых волос, низко растущих на лбу и соединяющихся чуть заметным пушком с прямой, изящной линией бровей. Как мог этот избыток жизни и красоты дойти до такой вульгарности? И между тем как трастеверинка разговаривала, я с любопытством допрашивал на полотне её прекрасный, глубокий и кроткий взгляд.
Тепло привело её в хорошее настроение духа. Чтоб оживить поэта, у которого от его неуспеха, с примесью славы, вдвойне сжималось сердце, она хлопала его по спине, хохотала с набитым ртом и говорила своим ужасным жаргоном, что не стоило из-за такого вздора бросаться головою вниз с companile del dome, т. е. с колокольни. «Неправда ли, cato?» – прибавляла она, обращаясь к старому коту, разбитому параличом и мурлыкавшему у камина. Потом вдруг, посреди интересного спора, она кричала своему мужу, глупым и грубым как штуцерный выстрел голосом:
– Эй! Артист! La lampo qui filo! [6]6
Лампа затухает! – итал.
[Закрыть]
Несчастный быстро умолкал и бросался поправлять лампу. Покорный, внимательный, он всячески старался избежать сцены, которой боялся и которой всё-таки не избег.
Возвращаясь из театра, мы зашли в Maison d'or и взяли там бутылку хорошего вина, которым предполагалось вспрыснуть эстуфато. Всю дорогу Мария-Ассунта благоговейно несла эту бутылку под своей шалью и, по приходу домой, поставив её на стол, нежно посматривала на неё, потому что римлянки любят хорошие вина. Опасаясь рассеянности своего мужа и его длинных рук, она уже два или три раза говорила ему: «Смотри, не разбей la boteglia [7]7
бутылка – итал.
[Закрыть]».
Наконец, уходя на кухню готовить знаменитое эстуфато, она опять крикнула:
– Пожалуйста, береги la boteglia.
К несчастью, как только жена его вышла, поэт, воспользовавшись её отсутствием, заговорил об искусстве, о театре, об успехе, и так свободно, с таким жаром и увлечением, что… трах!.. При одном жесте, более выразительном, нежели другие, драгоценная бутылка полетела со стола и разбилась вдребезги посреди комнаты. Никогда я не видал такого испуга… Он внезапно остановился и побледнел… В ту же минуту в соседней комнате послышался контральто Марии-Ассунты, и сама она появилась в дверях, с пылающим взором, с гневно оттопыренной губой, вся красная от жара кухонной печи.
– La boteglia! – воскликнула она грозно.
Тогда поэт, робко нагнувшись к моему уху, шепнул мне:
– Скажи, что это ты…
Бедняк до такой степени трусил, что я чувствовал, как под столом дрожали его длинные ноги…
Певец и певица
Как им было не полюбить друг друга? Оба красивые и знаменитые, певшие в одних и тех же операх, жившие каждый вечер, в продолжение пяти актов, одной и той же искусственной и страстной жизнью. Огнем нельзя играть безнаказанно. Нельзя говорить друг другу, по двадцати раз в месяц, под вздохи флейты и дрожащие звуки скрипок: «Люблю тебя!» и не поддаться наконец волнению собственного голоса. Мало-помалу страсть пришла к ним. Волны гармонии, случайности ритма, великолепные костюмы и декорации, всё способствовало тому… Она пришла к ним через окно, открытое настежь Эльзой и Лоэнгрином – в светлую, полную нежащих звуков ночь… «Приди дышать упоительным благоуханием!»
Она прокралась между белыми колоннами на балкон Капулетти, где бледный свет занимающейся зари застаёт Ромео и Джульетту: «Нет! Это не утро, это не жаворонок».
Она овладела сердцами Маргариты и Фауста, в тот час, когда лучи месяца, перейдя от садовой скамейки к переплетающимся листьям плюща и роз, достигли ставней маленькой комнаты: «Оставь меня, оставь созерцать красу твою!»
Вскоре весь Париж узнал о любви их и заинтересовался ею. Они сделались героями сезона. Все съезжались любоваться этими двумя прекрасными звёздами, тяготевшими друг к другу в музыкальном небе оперы. Наконец, однажды вечером, после восторженных вызовов, когда занавес только что опустился, отделив гремевший аплодисментами зал от усыпанной букетами сцены, где белое платье Джульетты скользило между облетевшими камелиями, певцы в порыве неудержимого влечения – как будто любовь их, несколько искусственная, ожидала только полного триумфа, для того, чтобы высказаться – обнялись и обменялись клятвами, освящёнными долго не умолкавшими «браво» расходящейся публики. Две звезды соединились.
После свадьбы, они некоторое время не появлялись на сцене. Потом, когда отпуск их кончился, они опять вышли вместе, в одной и той же пьесе. Публика была неожиданно поражена в этот вечер. До сих пор, между двумя звёздами первенствовал мужчина. Он был старше и опытнее; хорошо зная вкусы и слабости публики, он подчинял партер и ложи своему голосу. Она казалась подле него ученицей, с огромными задатками, обещавшими в будущем гениальную артистку. Её молодой голос был угловат, так же, как плечи, несколько узкие и худые. Когда же, по возвращении, она появилась в одной из своих прежних ролей, и когда вырывавшиеся из груди её звуки, полные, роскошные, чистые как вода ручья, огласили зал – восторг и удивление публики были так велики, что весь интерес вечера сосредоточился исключительно на ней.
Это был для молодой женщины один из тех счастливых дней, когда атмосфера, окружающая вас, становится лёгкой, прозрачной, дрожащей, для того, чтобы доносить до вас все лучи, все ласки успеха. Что же касается мужа, то ему почти забыли аплодировать, и, как всегда около яркого света бывает глубокая тень, певец очутился, подобно какому-нибудь статисту, в самом тёмном углу сцены.
Этой страстью, внезапно проявившейся в игре артистки, в её очаровательном нежном голосе – она была обязана ему; он зажёг пламень, горевший в этих глубоких глазах. Казалось, что эта мысль должна бы заставить его гордиться; но тщеславие актёра превозмогло. После спектакля, он потребовал к себе главу клакёров и сильно распёк его. Они не обратили должного внимания на выходы певца, не хлопали ему при уходе со сцены и даже забыли вызвать по окончании третьего акта. Он хотел жаловаться директору.
Увы! Что он ни говорил, и как ни лезли из кожи клакёры, но предпочтение публики, завоёванное женой его, осталось за ней окончательно.
На её счастье, ей доставались благодарные роли, как нельзя более соответствовавшие её таланту и красоте, и она появлялась в них со спокойствием светской женщины, входящей на бал в наряде, который идёт ей, и заранее уверенной в овациях. При каждом новом успехе её, муж становился всё более и более грустным, раздражительным, нервным. Эта слава, безвозвратно переходящая от него к ней, делала на него впечатление воровства. Долго скрывал он от всех и преимущественно от жены эти страдания, в которых стыдно сознаться. Но однажды вечером, когда она подымалась по лестнице в свою ложу, обременённая букетами, которые обеими руками несла в своём платье, и когда, упоённая успехом, она сказала своему мужу взволнованным от аплодисментов голосом: «Какая славная была у нас нынче публика!» – он ответил ей: «Ты находишь?», и в тоне его было столько горечи и иронии, что молодая женщина тотчас же поняла всю правду.
Муж ревновал её, но не ревностью любовника, желающего, чтобы жена его была красива для него одного, а ревностью артиста – холодной, жестокой, неумолимой. Порой, когда она, окончив арию, останавливалась и оглушительные «браво» неслись к ней со всех сторон, – он принимал безучастный, рассеянный вид, и взгляд его, казалось, говорил зрителям: «Когда вы кончите аплодировать, я начну петь».
О! Эти аплодисменты, этот шум падающего града, эхо которого так приятно звучит за кулисами, в коридорах, – когда раз узнаешь его, обойтись без него становится невозможно. Великие актёры не умирают ни от болезней, ни от старости. Они перестают существовать, когда им больше не аплодируют. Певец пришёл в совершенное отчаяние от равнодушие публики. Он похудел, сделался зол, сварлив. Как ни пытался он хладнокровнее отнестись к своим неудачам, взглянуть им прямо в лицо, сколько ни повторял себе, перед тем, как выйти на сцену: «Ведь это, однако ж, жена моя, и я люблю её», но в искусственной театральной атмосфере правдивое чувство тотчас же исчезало. Он ещё любил женщину, но ненавидел певицу. Она замечала это и следила за его печальной манией как за болезнью. Сначала, она хотела несколько уменьшить свой успех, сдерживать себя, пользоваться не всеми своими голосовыми средствами, но как только подходила в рампе, решимость её, точно так же, как и решимость её мужа, тотчас же исчезала. Талант певицы, помимо воли её, брал верх над её желаниями. Тогда она стала унижаться; умалялась перед ним, спрашивала его советов, хотела знать, как он её находит в такой-то роли, поняла ли она её…
Понятно, что тот никогда не был доволен, и в те вечера, когда она имела наибольший успех, говорил ей с видом добродушия, – тем фальшиво-товарищеским тоном, который в таком ходу между актёрами: «Надо следить за собой, дружок мой, дело неладно, ты не идёшь вперёд»… Или: «берегись… ты чересчур расточаешь свои средства… Чересчур утомляешься… Тебе не худо взять отпуск». Иногда он хотел помешать ей петь, прибегая даже к глупым предлогам. Она была не в голосе, у неё был насморк. Случалось, что он придирался к ней как какой-нибудь бездарный актёр: «Ты слишком скоро начала финал дуэта… Ты убила у меня эффект… Это сделано нарочно».
Несчастный не замечал, что он сам стесняет её игру, слишком торопится подавать реплики для того, чтобы помешать ей вызвать аплодисмент, и, желая снова овладеть публикой, всячески выставляется вперёд. Она не жаловалась, она слишком любила его. Притом же, успех делает нас снисходительными. Как ни старалась она остаться в тени, стушеваться, – но восторг публики выдвигал её каждый вечер на первый план.
За кулисами скоро заметили эту странную ревность, и товарищи стали подшучивать над певцом. Они рассыпались перед ним в похвалах таланту жены его или указывали ему на какую-нибудь газетную статью, где целых четыре столбца были посвящены этой звезде, между тем как об угасающей славе мужа говорилось лишь в нескольких строках. Прочитав, однажды, подобную статью, он с газетой в руке бросился в ложу жены своей и, побледневши от злости, сказал ей: «Вероятно, этот критик был вашим любовником?» Он дошёл уже до таких выходок! Эта женщина, приводившая всех в восторг, возбуждавшая зависть, – чьё имя, выставленное на афишах в красной строке, читалось на всех углах Парижа и эксплуатировалось спекулянтами, помещавшими его на раззолоченных ярлычках кондитерских и косметических магазинов, – вела самое печальное, унизительное существование. Она не смела заглянуть в газеты, боясь прочесть там похвалу себе; плакала над цветами, которые ей бросали, и оставляла их в углу своей ложи, – чтоб до?ма они не напоминали ей об её торжестве. Она хотела покинуть театр, но муж воспротивился этому. «Скажут, что это я принудил тебя»…
И страшная пытка продолжалась для обоих.
Однажды, на первом представлении новой оперы, перед самым выходом певицы на сцену, кто-то сказал ей: «Берегитесь… против вас заговор»… Она рассмеялась. Заговор, против неё? Но за что же? Против неё, которая пользовалась всеобщими симпатиями и стояла в стороне от всяких интриг. И однако ж, это была правда. Посредине пьесы, в большом дуэте, который она пела с мужем, в ту минуту, когда она взяла самую высокую ноту, за которою должны были следовать ровные и чистые как круглые жемчужины ожерелья, взрыв свистков остановил её. Публика была удивлена и поражена не менее её самой. Казалось, у всех замерло дыхание, заключённое в груди, как те звуки, что не успели вырваться у певицы… Вдруг, безумная, страшная мысль мелькнула в уме её. Муж один стоял перед ней на сцене. Она пристально посмотрела на него и прочла в глазах его злую улыбку. Бедная женщина поняла. Рыдания душили её. Она могла только залиться слезами и, не видя перед собой ничего, убежать за кулисы…
Это муж подговорил освистать её…