Текст книги "Бессмертный"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
– Да, милый мой, она скончалась, занимаясь подсчетами, взвешивая мои шансы на это проклятое кресло... Боже мой! Хотя бы только ради нее я добьюсь этого кресла, попаду в Академию наперекор им, в память дорогой покойницы.
Он внезапно остановился, затем изменившимся, упавшим голосом добавил:
– Впрочем, я не знаю, для чего я тебе это говорю... Но, с тех пор как они вбили мне это в голову, я уже ни о чем другом не могу думать... Сестра моя умерла, а я почти ее не оплакивал... Надо было делать визиты, "вымаливать кресло в Академии", как кто-то выразился. Я сохну... я гибну... Это настоящее безумие...
Резкость слов, взволнованный тон, придававший им еще большую едкость, все это было так не похоже на Фрейде, обычно такого кроткого, любезного, жизнерадостного. Растерянный взгляд, страдальческая морщина на лбу, горячие ладони изобличали страсть, манию. Однако встреча с Ведрином, казалось, подействовала на него благотворно, он стал расспрашивать приятеля с неподдельной сердечностью:
– Что поделываешь?.. Как поживаешь?.. Как жена, дети?
Художник отвечал со своей обычной спокойной улыбкой. Слава богу, все семейство чувствует себя прекрасно. Малютку собираются отнять от груди. Мальчишка все так же красив и с прежним нетерпением ждет столетия старика Рею. А сам он работает. Две картины выставил в Салоне в этом году. Их там неплохо поместили, и проданы они были довольно выгодно. Зато один из кредиторов, столь же неосторожный, сколь и свирепый, сцапал за долги паладина, и паладин, перекочевывая с места на место, загромоздив сперва нижний этаж великолепного дома на Римской, переехав потом на конюшню в Батиньоль, теперь попал в коровник в Левалуа, куда они всей семьей время от времени ходят навещать его.
– Вот она, слава! – добавил, смеясь, Ведрин, но тут пристав вызвал свидетеля Астье-Рею.
Силуэт непременного секретаря на мгновение обрисовался в пыльной полосе света, падавшего из окна судейской залы. Астье держался прямо и спокойно, только спина его, за которой он не следил, и широкие вздрагивающие плечи выдавали его глубокое волнение.
– Бедный Крокодил! – прошептал скульптор. – Он проходит через тяжкие испытания... Эта история с автографами, женитьба сына...
– Поль Астье женился?
– Три дня тому назад, на герцогине... Нечто вроде морганатического брака. Присутствовали мамаша молодого человека, четыре свидетеля, а больше никого не было. Без меня, разумеется, не обошлось: какой-то рок заставляет меня быть участником всех событий в семье Астье.
Ведрин рассказал, как он был потрясен, увидев в зале мэрии герцогиню Падовани, бледную как смерть, отчаявшуюся, в ореоле седых волос, своих чудесных волос, которые она уже не считала нужным красить. Рядом с ней его сиятельство Поль Астье, улыбающийся, холодный и все такой же красивый... Все молча смотрят друг на друга, не знают, что сказать. Наконец один из чиновников мэрии, взглянув на старых дам, счел своим долгом заметить, расшаркиваясь с любезной улыбкой: "Мы ждем невесту..." "Невеста здесь", ответила герцогиня, приближаясь с высоко поднятой головой.
– Из мэрии, где дежурный помощник мэра был настолько тактичен, что воздержался от какой-либо речи, мы поехали в монастырь на улице Вожирар. Аристократическая церковь, вся вызолоченная, убранная цветами, залитая светом ярко горящих люстр, – и ни одной души. Только новобрачные и свидетели, разместившиеся в одном ряду стульев, слушали, как его высокопреосвященство папский нунций Адриани бормотал под нос длиннейшую проповедь, читая ее по книге с раскрашенными картинками. И до чего было забавно, когда этот светского вида прелат, с длинным носом и тонкими губами, в лиловой, обтягивающей его худые плечи пелерине, говорил о "чести супруга", о "юных прелестях супруги", искоса бросая ехидный и злобный взгляд на жалкую чету, преклонившую колена на бархатной скамейке! Потом выход из церкви, холодное прощание под сводами монастырька и вздох облегчения, вырвавшийся у герцогини: "Слава богу! Кончилось!" вырвавшийся с такой безнадежностью, словно она измерила глубину пропасти и бросается в нее с открытыми глазами, только чтобы сдержать данное ею слово.
– Да, немало я видел на своем веку мрачного и прискорбного, – продолжал Ведрин, – но ничто меня так не потрясло, как свадьба Поля Астье.
– Ну и негодяй же наш молодой друг! – сквозь зубы процедил Фрейде.
– Да, это один из наших красивых struggle for lifer'ов.
Скульптор повторил это слово и сделал на нем ударение; struggle for lifer'ов – так он называл новую породу мелких хищников, для которых "борьба за существование", это замечательное открытие Дарвина, служит лишь научным обоснованием всякого рода подлостей.
– Как бы то ни было, а теперь он богат... Его желание исполнилось. На этот раз нос не свел его с прямого пути! – заметил Фрейде.
– Подождем – увидим... Герцогиня не из покладистых, а у него, когда он был в мэрии, взгляд предвещал недоброе!.. И если старая жена будет ему в тягость, мы еще, быть может, увидим на скамье подсудимых сына и внука Бессмертных.
– Свидетель Ведрин! – во весь голос крикнул пристав.
Взрыв хохота шумливой толпы, теснившейся в зале, донесся из раскрывшихся дверей.
– Ну и весело у них там! – заметил полицейский, стоявший в коридоре на карауле.
В комнате свидетелей, мало-помалу опустевшей во время беседы двух друзей, остались теперь только Фрейде и привратница Счетной палаты, совсем растерявшаяся от предстоящего вызова в залу суда и все время машинально теребившая завязки своего чепца. Что касается кандидата, то он, напротив, ждал этого единственного случая публично воскурить фимиам Французской академии и ее непременному секретарю в кратком слове, которое будет напечатано в газетах и явится как бы вступлением к его речи при приеме в Академию. Оставшись один – старуху уже вызвали, – кандидат ходил большими шагами по комнате и останавливался у окна, округляя периоды, плавно вытягивая руки в черных перчатках. А напротив суда, в мрачном и ветхом, с обвалившейся штукатуркой домишке, от которого так и несло ютившимся там отвратительным, постыдным ремеслом, его жесты истолковали совсем по-иному... Голая жирная рука отдернула розовую занавеску и ответила едва уловимым двусмысленным приглашением... "Ох уж этот Париж!.." Лицо будущего академика залила краска стыда. Он поспешил отойти от окна и укрылся в коридоре.
– Теперь говорит прокурор, – прошептал полицейский, меж тем как в душной до одурения зале гремел притворно негодующий голос:
– Вы злоупотребили невинной страстью старика...
– Как же это?.. А меня?.. – невольно воскликнул Фрейде.
– Про вас они, должно быть, забыли...
"Вот так всегда!.." – с грустью подумал бедняга.
Громовым хохотом встретила собравшаяся публика разбор подложной коллекции Мениль-Каз: письма королей, пап, императриц, маршала Тюрена, Бюффона, Монтеня, Ла Боэси, Клемансы Изор (*48), и при каждом новом имени из этого фантастического списка, свидетельствовавшего о чудовищной наивности официального историка, о глупейшем положении всей Французской академии, одураченной гномом, веселье все росло. Фрейде не в состоянии был выносить глумливый хохот толпы, насмехавшейся над его покровителем и учителем Астье-Рею, тем более что этот смех задевал и его самого, наносил тяжкий удар его кандидатуре. Он выбежал из коридора, спустился вниз, долго бродил по дворам, по тротуару у ограды и наконец смешался с толпой, выходившей из суда. Здесь уже суетились выездные лакеи и слышался стук экипажей. В догорающем свете чудесного июньского дня открывающиеся розовые, белые, лиловые и зеленые зонтики казались гигантскими цветами всевозможных оттенков. Взрывы хохота слышались отовсюду, как при выходе из театра после забавной пьесы... Ну и влип же этот горбун – пять лет тюрьмы и возмещение убытков! А его адвокат! Всех уморил!.. Маргарита Оже наливалась своим знаменитым смехом из второго действия "Мюзидоры": "Ах, дети мои!.. Ах, дети мои!.." А Данжу, провожая до кареты г-жу Анселен, заявил громко и цинично:
– Это плевок в лицо Академии... Прямо в лицо... И до чего ловко пущенный!..
Леонар Астье уходил один, не поворачивая головы. Он слышал все разговоры, хотя люди предостерегали друг друга:
– Тише, он здесь!
Он понимал, что теряет уважение окружающих, – весь Париж знал, как его осмеяли, и потешался над ним.
– Обопритесь на мою руку, дорогой учитель.
Повинуясь порыву своего доброго сердца, Фрейде догнал старика.
– О друг мой! Как мне дорого ваше участие! – сказал Астье глухим растроганным голосом.
Некоторое время они шли молча. Деревья на набережной бросали тени, и тени эти играли на камнях мостовой. Уличный шум и всплески воды весело звучали в воздухе. Это был один из таких дней, когда казалось, что для человеческих страданий не остается места.
– Куда мы идем? – спросил Фрейде.
– Куда хотите... только не ко мне, – ответил старик, охваченный детским страхом при мысли о сцене, которую ему закатит жена.
Они пообедали вдвоем в Пуэн-дю-Жур после продолжительной прогулки по берегу реки. Сочувственные слова ученика и прелесть летнего вечера благотворно повлияли на Астье-Рею. Он возвращался домой поздно ночью, успокоенный, оправившийся после пятичасовой пытки на скамье восьмой камеры, после пяти часов, в течение которых ему, связанному по рукам и ногам, пришлось сносить оскорбительный смех толпы и едкое, словно серная кислота, красноречие адвоката.
– Смейтесь, смейтесь, обезьяны бесхвостые!.. Потомство нас рассудит...
Так утешал он себя, проходя по длинным дворам дворца Мазарини, где все уже спало. Огни были потушены, пролеты лестниц зияли справа и слева большими черными прямоугольниками. Поднявшись ощупью, он бесшумно пробрался в свой кабинет, не зажигая света, как вор. Со времени женитьбы Поля и своего разрыва с сыном он спал здесь на каком-то импровизированном ложе, чтобы избежать этих непрекращающихся ночных разговоров, которые всегда кончаются победой женщины, даже если она перестала быть женщиной; у нее более крепкие нервы, поэтому мужчина в конце концов готов уступить, все обещать, лишь бы его оставили в покое, дали уснуть!
Спать!.. Никогда еще он не чувствовал такой потребности в сне, как по окончании этого бесконечного, утомительного, полного волнений дня. Он вошел в свой кабинет, как в тихую обитель, в надежде успокоиться и уснуть, но вдруг различил у окна чью-то фигуру.
– Ну что ж! Теперь вы довольны...
Его жена! Она ждала его, подстерегала, ее змеиное шипение, послышавшееся во мраке кабинета, приковало его к месту.
– Ну вот, вы добились этого процесса... Вы хотели, чтобы вас подняли на смех, и достигли своей цели: вы стали всеобщим посмешищем, вам показаться нигде нельзя... Стоило кричать, что ваш сын позорит имя Астье! Это имя по вашей милости стало теперь синонимом невежества и тупоумия, его нельзя произнести без смеха... И чего ради, скажите на милость?.. Чтобы спасти ваши труды... Дурак вы, дурак! Кому известны ваши труды? Кого может интересовать, подложны ваши материалы или нет... Вы же отлично знаете, что вас не читают...
Слова у нее так и сыпались, так и сыпались, ее визгливый голос доходил до самых высоких нот. А для него это было продолжением только что пережитых терзаний, и, как тогда, в суде, он и теперь выслушивал оскорбления молча, без угрожающих жестов, словно находясь перед лицом недосягаемого, непререкаемого авторитета. Но как жесток был этот невидимый рот, как он кусал, как ранил, выискивая самые чувствительные места, впиваясь зубами в его достоинство человека и писателя!.. Нечего сказать, его книги!.. Да неужели он воображает, что благодаря им он попал в Академию? Ей одной он обязан своим зеленым мундиром! Какие только интриги, какие хитрости она не пускала в ход, чтобы преодолевать препятствия одно за другим!.. Она пожертвовала своей молодостью, она выслушивала объяснения в любви и принимала ухаживания чересчур предприимчивых шамкающих старичков, возбуждавших в ней отвращение...
– Ничего не поделаешь, милый мой, пришлось на это пойти... Ведь чтобы попасть в Академию, нужен талант, а у вас его нет... Или знатное имя, блестящее положение... Всего этого вы были лишены... Тогда за это взялась я!..
Боясь, как бы он не усомнился в ее словах, как бы не подумал, что они вызваны раздражением выведенной из себя женщины, оскорбленной в своем супружеском достоинстве, в слепой любви к сыну, она ставила все точки над "i", указывала все подробности его избрания, напомнила мужу его знаменитую остроту об ее вуалетках, пахнувших табаком, тогда как он никогда не курил...
– Эта острота прославила вас больше, чем все ваши книги...
У него вырвался тяжкий, глубокий стон, глухой стон человека, у которого распорот живот и который обеими руками пытается удержать свои внутренности. А визгливый голос продолжал, как ни в чем не бывало:
– Ну и уложите, боже мой, раз навсегда ваш сундук, чтобы духу вашего здесь не было!.. Поль, к счастью, богат... Он будет высылать вам на кусок хлеба. Надеюсь, вы сами понимаете, что теперь не найдется ни одного издателя, ни одного журнала, который согласился бы печатать ваши благоглупости, и только мнимое бесчестье Поля позволит вам не умереть с голода.
– Нет, это уж слишком! – пробормотал несчастный старик, уходя, убегая от этой бичующей его ярости.
Хватаясь за стены, пробираясь по коридорам, по лестницам, по гулким, пустым дворам, он повторял, чуть не плача; "Это уж слишком... Это уж слишком..."
Куда он идет?
Прямо, все прямо, как во сне. Он пересекает площадь, останавливается на середине моста. Ночная прохлада бодрит его. Он садится на скамейку, снимает шляпу и засучивает рукава, чтобы легче было рукам. Мало-помалу мерный плеск воды успокаивает его, он приходит в себя, но лишь для того, чтобы все припомнить, и от этого душевная боль еще усиливается. Что это за женщина! Что это за чудовище! Он прожил с ней тридцать пять лет и так и не узнал ее до конца! Дрожь отвращения пробегает по его телу при воспоминании о тех гнусностях, которые он только что услышал. Она ничего не пощадила, ничего не оставила в нем живого, даже его гордости, которая его поддерживала, веры в свои труды, благоговения перед Академией. При мысли об Академии он невольно оборачивается. В конце безлюдного моста, простирающегося, подобно широкой аллее, до подножия исторического здания, дворец Мазарини казался неясной громадой, выделяясь в сумраке ночи своим портиком и куполом, как на переплетах изданий Дидо, приковавших его внимание в дни молодости... О, этот собор, эта каменная глыба – обманчивая цель, причина всех его несчастий!.. Здесь он нашел себе спутницу жизни, на которой женился без любви, без радости, только за обещание кресла в Академии. И он получил это столь желанное кресло! Теперь он знает, какими средствами... Какая мерзость!..
Шаги и смех раздаются на мосту: это возвращаются в Латинский квартал студенты со своими возлюбленными. Старик, боясь, что его узнают, встает и облокачивается на перила. Шумная ватага, проходя мимо, нечаянно задевает его, а он с горечью думает, что никогда не веселился, никогда не проводил так вечера, беззаботно распевая под звездным небом. Гонимый честолюбием, он тянулся к куполу этого храма – и что получил взамен? Ничего. Ни-че-го!.. Уже давно, в день избрания, после речей и обмена любезностями, у него появилось ощущение пустоты и обманутой надежды. Возвращаясь в фиакре домой, он говорил себе: "Неужели? Значит, я туда попал?.. И это все?" С тех пор, постоянно обманывая себя, повторяя вместе со всеми коллегами, что это хорошо, чудесно, что лучше и быть не может, он в конце концов уверовал в Академию... Но завеса спала, он прозрел, и теперь ему хотелось во всю силу легких крикнуть французской молодежи:
– Не верьте!.. Вас обманывают!.. Академия – это только приманка, мираж! Идите своим путем, творите вне ее. Главное – не жертвуйте ей ничем, потому что она не в силах дать вам то, чего у вас нет, – ни таланта, ни славы, ни чувства удовлетворения... Академия не опора, не пристанище. Это пустой внутри кумир, религия, не дающая утешения! Тяжкие житейские невзгоды настигают вас там так же, как и всюду... Люди кончали с собой под этим куполом, сходили с ума! Тот, кто взывал к ней из глубины своей скорбной души, простирал руки, утратив веру в любовь или устав проклинать, обнимал только тень и пустоту... пустоту.
Старый педагог произносил это вслух, с непокрытой головой, впившись обеими руками в парапет, как когда-то в классе впивался в край кафедры. Внизу струится река, она чернеет во мраке между двумя рядами фонарей, которые беспрерывно мигают живым, но безмолвным светом, тревожным, как все, что движется, пристально смотрит и не подает голоса. С берега доносится голос пьяного – он проходит мимо моста и, фальшивя, орет во всю глотку: "Как поутру _прошнется_ Купидон..." Должно быть, подгулявший овернец возвращается на свою баржу с углем. Старый академик вспоминает полотера Тейседра и его стаканчик холодного вина. Ему ясно представляется, как тот утирает рукавом губы: "Ничего нет лучше на _швете_, чем _штаканчик_ холодненького винца!.." Даже такой скромной, безыскусственной радости он не знал и думает сейчас о ней с завистью. Одинокий, беспомощный, лишенный отрады поплакать у кого-нибудь на плече, он понимает, что эта мерзавка права и что нужно раз навсегда уложить сундук.
Под утро полицейские нашли на скамейке Моста искусств широкополую шляпу – одну из тех шляп, которые сохраняют на себе отпечаток личности владельца. В ней лежали массивные золотые часы и визитная карточка, на которой значилось: "Леонар Астье-Рею, непременный секретарь Французской академии", а поперек шла строчка карандашом: "Я умираю по доброй воле..." О да, по доброй воле!.. Когда утром, после долгих поисков, лодочники вытащили его из широких петель металлической сетки, окружавшей женские купальни неподалеку от моста, еще яснее, чем эти несколько слов, написанных крупным, твердым почерком, говорили о бесповоротном решении умереть выражение его лица, его стиснутые зубы, его упрямо выдающаяся вперед челюсть. Тело академика отнесли сначала на спасательную станцию, куда явился правитель канцелярии Французской академии, чтобы опознать его. Не первого непременного секретаря вытаскивали из Сены: то же случилось и во время Пишераля-отца и почти при таких же обстоятельствах. Поэтому и Пишераль-сын не был очень взволнован, а скорее с любопытством смотрел, как на широком берегу реки блестит, точно академический жетон, голый череп одетого в сюртук утопленника.
Куранты дворца Мазарини пробили час, когда служители спасательной станции тяжелым шагом вошли с носилками под арку, оставляя на дороге зловещие мокрые следы. У лестницы Б они остановились, чтобы перевести дух. Над двором, залитым солнцем, сиял большой квадрат голубого неба. Они приподняли холст, накрывавший носилки, и лицо Леонара Астье-Рею в последний раз предстало глазам его коллег из комиссии по составлению словаря, прервавших заседание в знак траура. Они стояли вокруг, обнажив головы, не столь опечаленные, сколь потрясенные и негодующие. Останавливались и рабочие, мелкие служащие, подмастерья, пересекавшие в этот час проходные дворы Академии, соединяющие улицу Мазарини с набережной. Среди них оказался и кандидат Фрейде, – утирая глаза, оплакивая своего учителя, своего дорогого учителя, он не без стыда должен был признаться себе, что думает сейчас о вновь освободившемся кресле в Академии.
В это самое время старик Рею выходил на свою обычную прогулку после завтрака. Он ничего не знал; он как будто удивился, с последних ступенек лестницы увидев толпу, и подошел посмотреть, хотя растерявшиеся академики пытались преградить ему дорогу. Понял ли он? Узнал ли? Лицо его осталось неподвижным, глаза ничего не выражали, как и глаза Минервы во дворе под бронзовой каской. Потом, насмотревшись на покойника, пока опускали полосатый холст на его жалкое лицо, он удалился, прямой и гордый, сопровождаемый своей огромной тенью, – настоящий Бессмертный! – покачивая головой и как бы говоря:
"И это я тоже видел!"
ПРИМЕЧАНИЯ
29 января 1635 года кардинал Ришелье узаконил уже существовавшее объединение писателей и эрудитов, дав ему название "Французская академия"; перед новым ученым обществом была поставлена задача "усовершенствовать французский язык", создав его словарь, грамматику, а также риторику и поэтику. В 1795 году Конвент создал Французский институт, куда наряду с Французской академией вошли Академия надписей, Академия моральных и политических наук, Академия изящных искусств и Академия наук (естественных и точных). Но "святая святых" была по-прежнему Французская академия; считалось, что сорок ее кресел могут занимать лишь величайшие писатели и ученые страны, по достоинству носящие официальный титул академика "Бессмертный".
И все же, по существу, в эпоху Доде Академия была учреждением мертвым. В год ее двухсотпятидесятилетия, в 1885 году, когда умер академик Виктор Гюго, в академических креслах из сколько-нибудь значительных писателей и мыслителей сидели только Дюма-сын, Ипполит Тэн и Ренан, а из ученых великий Луи Пастер. Имена остальных бессмертных давно уже канули в Лету. Живые силы французской литературы и искусства не вливались в дряхлые вены Академии: Роден, Эдмон Гонкур, Флобер пренебрегали ею, Мопассан отверг предложение выставить свою кандидатуру, Золя проваливали несколько раз при баллотировке.
Доде разделял пренебрежительное отношение друзей к Академии. После того как 15 ноября 1876 года его роман "Фромон и Рислер" получил академическую премию, стали поговаривать о возможности избрания писателя. Г-жа Доде ничего не имела против, но Доде отмалчивался и так и не выставил своей кандидатуры.
Отношение Доде к Академии определилось уже давно. Он выразил его и в новелле "Признания академического мундира", и в очерке, опубликованном в "Журналь офисьель", где рассказывал об унижениях, ценой которых Альфред де Виньи домогался академического кресла, и в заключение писал: "Но в наши дни вряд ли кто-нибудь даст за это такую цену". В 1883 году, после выхода "Евангелистки", многие академики снова предложили Доде выставить свою кандидатуру, но писатель насторожился. Одна, казалось бы, незначительная деталь задела его самолюбие. Встретившись с ним на одном литературном обеде, знаменитый водевилист, "бессмертный" Эжен Лабиш, больше всех уговаривавший Доде занять академическое кресло, вдруг начал бегать от писателя. "Это было нелепо: я ковылял за ним, а он от меня удирал. Мы были похожи на клоунов!" – рассказывал позже Доде. Оказывается, автор "Соломенной шляпки" испугался, что Доде станет просить поддержать его кандидатуру.
Вскоре шансы Доде начали обсуждать и газеты. Литератор Альбер Дельпи, добивавшийся академического "мундира с пальмами", напечатал 22 мая в газете "Пари" статью под заглавием "Диалог портретов". В ней портреты Шатобриана, Ламартина и других знаменитостей обсуждали, достоин ли Доде войти в Академию. Эта желчная стряпня окончательно рассердила обычно добродушного писателя. Теперь уже и главная сторонница Академии, г-жа Доде, советовала мужу не выставлять своей кандидатуры. Но этим Доде не удовольствовался.
"По поводу статьи, появившейся 22 мая в газете "Пари" и подписанной Альбер Пти, г-н Альфонс Доде, сочтя себя оскорбленным, обратился к своим друзьям, г.г. Полю Арену и Морису Гуве, с просьбой, чтобы те от его имени потребовали у г-на Дельпи удовлетворения с оружием в руках.
Г-н Дельпи назвал своими свидетелями г.г. Шарля Лорана и Гастона Жоливе. Эти господа от имени г-на Дельпи согласились на требуемое удовлетворение.
Встреча состоялась вчера в Везине.
В качестве орудия были выбраны шпаги.
При первом же выпаде г-н Дельпи получил удар шпагой, которая прошла через его предплечье; свидетели и врачи после совещания объявили, что продолжать поединок невозможно.
Париж, 26 мая 1883 г.
От имени г-на Доде – Гуве, Поль Арен.
От имени г-на Дельпи – Ш.Лоран, Гастон Жоливе".
Таков протокол этой дуэли – единственного следствия всех соблазнов, какими манила Доде Академия. Однако в следующем году драматург Дусе, историк Буассье и критик Брюнетьер опять стали предлагать Доде выставить свою кандидатуру. Но как раз в это время Академия совершила очередную бестактность, официально отказавшись прислать своих представителей на открытие статуи Жорж Санд в Люксембургском саду – под тем предлогом, что писательница не принадлежала к числу Бессмертных. Доде высоко чтил замечательную романистку и, возмущенный действиями Академии, напечатал в "Фигаро" письмо:
"Я не выставлял, не выставляю и никогда не выставлю своей кандидатуры в Академию.
Альфонс Доде.
Париж, 31 октября 1884 г.".
Среди всех этих перипетий Доде приходит в голову замысел романа, в котором отразилось бы его отношение к Академии, и даже возникает название будущей книги – "Бессмертный".
Эдмон Гонкур записывает в дневнике 18 января 1884 года: "Вчера, в четверг, Доде рассказывал про роман, который он хочет написать об Академии и который предполагает назвать "Бессмертный". Вот его замысел. Дурак, посредственность, его блестящая карьера академика от начала до конца будет сделана, – причем он об этом и не подозревает, – его умницей женой. Между ними вспыхнет ссора, во время которой она откроет ему женскую правду о нем, – историю возвеличения ничтожества, после чего – вероятно, по примеру своего коллеги Оже [посредственного критика, покончившего с собой из-за издевательств прессы над его избранием в Академию по прямому приказу короля Карла X] – он бросится с Моста искусств в Сену". Таким образом, первоначально Доде хотел лишь развить сюжет рассказа "Признания академического мундира". Однако основные идеи романа ясны были писателю с самого начала. В черновой тетради, относящейся к роману, он делает такую заметку: "В академическом романе прежде всего дать почувствовать ничтожность всего этого. Полную ничтожность. А ведь это стоило стольких усилий, низостей, мешало говорить, думать, писать. И все, едва они туда попадут, испытывают то же чувство пустоты, но скрывают его от самих себя, строят из себя счастливцев, твердят повсюду: "Даже представить себе нельзя, как это прекрасно" – и подыскивают, вербуют новых приспешников. Комедия, которую они ломают для окружающих. Это и еще идолопоклонство женщин, которые создали их, ползанье на брюхе перед куском дерева, из которого они своими руками вырезали бога".
Однако, обдумывая замысел, Доде подвергал его изменениям. Уже 9 апреля того же года Гонкур записывает: "Он стал говорить о замысле своего романа, план которого он, к моему большому сожалению, переделал; роман называется теперь уже не "Бессмертный", он превратился в "трехэтажную махину" и получил наименование "Развод в великосветском обществе".
Однако ни в 1884 году, ни в последующие годы Доде, отвлеченный работой над "Сафо" и "Тартареном на Альпах", не приступил к осуществлению своего замысла. Затем его отвлек план создать книгу о "новой породе мелких хищников, которые воспользовались законом Дарвина... для оправдания всевозможных низостей... Я работал над этим уже несколько месяцев, но тут во Франции вышел перевод замечательного романа Достоевского "Преступление и наказание", и оказалось, что это именно та книга, которую я собирался написать, да еще принадлежащая перу гения..." (Предисловие к драме "Борьба за существование"). Но работа над ненаписанной вещью подарила Доде образ циничного "борца за существование" Поля Астье – "сплав нескольких молодых искателей удачи, которых я знавал", по словам автора. Так тема Академии сплелась с темой алчности и цинизма, разъедающих общество. Доде отлично понимал значение этой второй темы. Позднее он заметил в интервью, данном по поводу шума, поднятого критиками вокруг "Бессмертного": "В книге не хотят видеть ничего, кроме Академии. Почти совсем упускают из виду остальное, все, что касается "общества", "света" и его верхов".
В основу своей фабулы Доде, как и позднее, в "Порт-Тарасконе", положил подлинные события. Известный геометр, член Академии наук Мишель Шаль много занимался историей математики; его страстью к историческим исследованиям воспользовался мошенник Врен-Люка, который продал ученому по частям "коллекцию" поддельных автографов многих знаменитостей XVI-XVII веков, выманив у него общим счетом двести тысяч франков. Шаль воспользовался "новыми документами" с лжепатриотической целью: он вознамерился приписать Паскалю многие открытия, сделанные Ньютоном. Фальсификация была разоблачена, судебный процесс, который возбудил Шаль, наделал много шуму. В интервью Доде говорил: "История с автографами восходит к нашумевшему делу, происшедшему с Мишелем Шалем в 1868 году, и воспроизводит его до такой степени точно, что даже упомянутое в "Бессмертном" подложное письмо Ротру – это то самое письмо, которое Мишель Шаль пожертвовал Академии и оригинал которого до сих пор находится в ее архивах".
Весной 1888 года роман был напечатан в газете "Иллюстрасьон", а летом вышел отдельной книгой с посвящением Филиппу Жилю, сотруднику газеты "Фигаро" и драматургу. Критика встретила "Бессмертного" в штыки: в нем пытались усмотреть "роман с ключом", то есть памфлет на определенных лиц, скрывающихся под именами персонажей. Доде категорически это отрицал. Безусловно, герои книги имеют своих прототипов. Так, например, Люсьен Доде пишет, что история герцогини Падовани и князя д'Атиса воспроизводит историю некоей весьма высокопоставленной дамы времен империи; прототипом старика Рею был восьмидесятитрехлетний художник Ленуар, который на курорте Нери много рассказывал Доде об императрице Жозефине, о великом трагическом актере Тальма, о своем учителе Давиде и после каждого рассказа прибавлял: "Я сам это видел". Однако никаких карикатур на определенных лиц в романе нет, и Доде говорил в интервью чистую правду: "Я ни за кем не иду на буксире. Я люблю литературу ради нее самой".
Лишь немногие критики отдали должное роману, но среди них были такие, как Анатоль Франс, который в своей статье в газете "Тан" назвал книгу Доде "остроумной и трагической, живой, энергичной, изысканной, очаровательной, полной силы и изящества".
По-русски роман выходит почти одновременно с французским изданием. В 1888 году его печатают два журнала: "Русская мысль" (NN 5-7) и "Северный вестник" (NN 6-8), а журнал "Русский вестник" публикует его в трех выпусках своих приложений (кн. VI-VIII, под названием "Один из бессмертных"). В том же году появляются пять книжных изданий: напечатанный в журнале перевод М.Н.Ремезова выпускает отдельным томом редакция журнала "Русская мысль", в серии "Книги недели" роман выходит под названием "Ученый муж", в издательстве товарищества "Общественная польза" – под названием "Один из бессмертных" и, наконец, под названием "Бессмертный" в издательствах С.Добродеева и В.В.Комарова. В дальнейшем роман входил в оба предреволюционных Собрания сочинений А.Доде и многократно переиздавался. В настоящем томе БВЛ текст печатается по Собранию сочинений А.Доде под редакцией Н.М.Любимова, т.7, М., изд-во "Правда", 1965.