Текст книги "Статьи"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
ГОНКУРЫ И ЭМИЛЬ ЗОЛЯ
Драматургия Эдмона и Жюля де Гонкур только что вышла в однотомнике формата обычных изданий Шарпантье. Туда включена «Анриетта Марешаль», оригинальная, блестящая драма, как бы утвердившая в современном репертуаре жанр пьес с быстро развивающимся действием вроде «Жюли»[23]23
«Жюли»– драма Октава Фейе (1869).
[Закрыть] и «Пыток женщины» – пьес, летящих к развязке, словно поезд на полной скорости, а также «Отечество в опасности» – наиболее правдивое и точное воплощение исторических событий, когда-либо предназначавшееся для сцены. Правда, театр его отверг.
Этим двум превосходным драмам предшествовали другие опыты драматургического сотрудничества обоих братьев, список которых Эдмон де Гонкур дает нам в очень интимном по духу и живом, как страница из мемуаров, предисловии; оно останется в истории театра нашего времени.
В самом начале их карьеры, когда братья, простые любители искусства, но искусства во всех его областях, с увлечением проявляли себя как акварелисты и офортисты в тесных антресолях на улице Сен-Жорж, первым их драматургическим опытом был водевиль, который они написали на прокладке, предохранявшей рисунки от загрязнения, кисточкой, обмакнутой в тушь. Какое на» звание дать этой возникшей в мастерской художников фантазии, не соблюдающей никаких правил и написанной ради забавы? Ее и назвали «Без названия», а так как ни одного знакомого в газетном и театральном мире у братьев не было, то они на всякий случай отправились за советом к Сенвилю,[24]24
Сенвиль (ум. в 1854 г.) – знаменитый актер театра Пале-Рояль.
[Закрыть] согласившемуся выслушать произведение неизвестных ему молодых людей. «Не очень – то приятно было читать Сенвилю. На подмостках у этого актера лицо было круглое и веселое, но у себя дома, слушая пьесу, он словно надевал маску хмурой непроницаемости, которая мало-помалу приобретала сходство со злобным выражением лица жирных мандаринов, чьи изображения в момент, когда они велят предать кого-нибудь пытке, видишь на сосудах, вылепленных в небесной империи». Комик, найдя, что в этой вещице не хватает куплетов, предложил нашим молодым людям принести ему что-нибудь другое. Через два месяца театр Пале-Рояль вернул им с обычными проявлениями сожаления водевиль в трех действиях «Абу-Гассан». Третьей их попыткой, на этот раз почти удавшейся, было новогоднее обозрение для Французской комедии – разговор у камина между мужчиной и женщиной в последний час старого года. Рассказывая об этом в присущей им увлекательной манере, выразительной и образной, с точностью, в которой чувствуется свежесть памяти, чувствуется, что запись была сделана в тот же вечер, Эдмон де Гонкур проводит нас через все сложные, волнующие перипетии, пережитые рукописью: сперва ее отнесли к г-же Аллан,[25]25
Г-жа Аллан, Луиза (1809–1856) – актриса Французской комедии.
[Закрыть] которая в это время занималась туалетом и сидела, заставленная трехстворчатым трюмо, словно зеркальными ширмами; затем – к Жанену,[26]26
Жанен, Жюль (1804–1874) – знаменитый театральный критик.
[Закрыть] который им не открыл, так как это был день, когда ему полагалось написать очередной фельетон; потом – к Лире,[27]27
Лире, Огюст (1810–1870) – журналист; некоторое время был директором театра Одеон.
[Закрыть] которому тоже лучше было бы не впускать их, ибо у наших писателей беспощадно острая, чувственная наблюдательность, дающая им возможность и через четверть века вспомнить «комнату литератора, живущего по-бальзаковски, где пахло скверными чернилами и теплым духом еще не убранной постели». Затем Брендо[28]28
Брендо. Луи-Поль-Эдуард (1814–1882) – актер, выступавший во Французской комедии и в бульварных театрах.
[Закрыть] в белом халате, надетом на голое тело, носился по всей комнате за румянами и заячьей лапкой, пока авторы читали ему в антракте свою «Новогоднюю ночь». Бесконечно долгое ожидание на лестнице театра, на красной бархатной скамье, когда вместо сердца в груди пустота, во рту сухо, а напряженный слух старается уловить, что говорится за дверью величественного зала, где собрался репертуарный комитет, решающий их судьбу, наконец, хлопанье дверьми и раздраженный голос г-жи Аллан, кричащей членам Товарищества: «Это свинство с вашей стороны!..»
Мы все через это прошли, но только Гонкур способен выразить эти переживания с такой живой и образной наглядностью. В его памяти смутно возникают и другие драматургические опыты, от которых не осталось ничего, кроме письма с отказом директора какого-нибудь театра. Впрочем, он припоминает, что, в то время как он и его брат вместе работали над своей превосходной книгой «Французское общество эпохи Директории», они написали для Французского театра пьесу в одном действии под заглавием «Щеголи и щеголихи», которая пошла в оригинальной и живописной постановке, служившей рамкой для трогательной истории о разводе. Затем последовали «Литераторы» – пятиактная пьеса, предложенная театру Водевиль и отвергнутая директором как опасная, ибо в ней содержались нападки на некоторые газетные листки. Они утешились, превратив свою пьесу в роман; они были вполне удовлетворены той радостью, которую дает неторопливая работа над большим произведением, тем, что им не нужно растрачивать свое дарование и драгоценное время на беготню по актерам, по директорам, на ожидания, на лихорадочные блуждания, на все, к чему сводится театральная жизнь, и они не работали для театра до 1865 года, до постановки «Анриетты Марешаль».
По поводу этой последней пьесы Эдмон де Гонкур заявляет, что он совершенно не согласен с Эмилем Золя и его драматургическими теориями. С точки зрения Гонкура, театр, условный и лживый по самой природе своей, где все получает освещение снизу, неспособен к психологическому развитию образов, неспособен изображать подлинно реальную жизнь, давать столь же глубокую и тонкую картину нравов, как заслуженно славящийся этим современный роман. Гонкур доходит до отрицания возможности какого бы то ни было омоложения и оживления сценического искусства. Вот красноречивый, но печальный диагноз, которым завершается его предисловие: «Да не припишут мне чувство досады и раздражения, низменное и недоброжелательное чувство человека, не желающего допустить, чтобы кто-то преуспел там, где его постигла неудача. Но когда я слежу за тем, что происходит в театре, он представляется мне безнадежно больным. Принимая во внимание эволюцию литературных жанров, которую приносит с собой время и в которой, по-видимому, на первое место выдвигается роман, безразлично – реалистический или спиритуалистический; принимая во внимание, что вскоре французской сцене будет недоставать незаменимого Гюго, чье возвышенное воображение и великолепный язык парят над низменной прозой; принимая во внимание, что современный европейский театр не пользуется почти никаким влиянием; что актеры превращаются в какие-то подержанные машины на фоне обновления всех литературных жанров; что новое поколение драматургов по своим способностям значительно уступает предыдущему; что пьесы настоящих писателей с трудом попадают на сцену из-за беспрестанно ставящихся им рогаток; что просвещенная публика, заполнявшая зал Французской комедии, сменилась завсегдатаями Оперы; что актрисы теперь по большей части манекены от Ворта; принимая во внимание бесконечно многое другое, надо признать, что театральное искусство, великое французское театральное искусство прошлого, искусство Корнеля. Расина, Мольера, Бомарше, обречено на то, чтобы превратиться самое позднее через какие-нибудь пятьдесят лет в грубое развлечение, не имеющее ничего общего со стилем, мастерством, мыслью, в нечто достойное занять место между номерами дрессированных собачек и говорящих марионеток».
Выводы Эмиля Золя менее безнадежны. По его мнению, только жизненная правда, наблюдения над жизнью могут спасти театр, вытащить его из болота банальностей и условностей, в котором он погряз. Это убеждение возникло у автора «Ругон-Маккаров» не со вчерашнего дня. Прочтите его литературно-критическую работу «Что мне ненавистно», написанную им пятнадцать лет назад и недавно переизданную, – там на нескольких страницах вы найдете суммарное изложение системы, которую писатель уже давно отстаивает и развивает с редкой силой убежденности.
Но прежде всего да не смутит вас название книги. Уже в то время Эмиль Золя был так талантлив, что он не мог стать ненавистником. Ненавистью он называет благородные приступы гнева, юношеские порывы негодования, заставившие его очертя голову броситься в атаку на рутину и условность. Многие страницы этой книги таковы, что по-настоящему ее следовало бы назвать: «Мои нервы». Впервые критик развивает свою теорию сценического реализма по поводу «Пыток женщины» и размолвки между Александром Дюма и Эмилем де Жирарденом.[29]29
Пьеса Жирардена «Пытки женщины», обладавшая целым рядом драматургических просчетов, была с согласия автора доработана Дюма-сыном. Однако переделка оказалась столь радикальной, что Жирарден обиделся, увидев в ней искажение своих идей. Чтобы донести их до зрителя, он в том же 1865 году поставил в Водевиле пьесу «Две сестры», не имевшую успеха у публики.
[Закрыть] В противоположность большинству, он стал в этом споре на сторону Жирардена, представлявшего, по его мнению, правду и логику, схватившиеся с ремесленничеством и рутиной.
С одной стороны – новатор, мыслитель, не привыкший к подмосткам и пытающийся вывести на них грубую, беспощадную правду, подлинную жизненную драму со всеми возможностями ее развития, с другой – известный писатель, пресыщенный и своим искусством и своими успехами, не желающий сходить с установленного узкого пути и заявляющий, что правда на сцене невозможна. Эмиль Золя решительно высказывается за новатора: «Речь идет о том, во что же превратится наш театр, можно ли применить на сцене стремление к анализу, к изучению психологии – стремление, присущее новому поколению романистов. Театральный практик, человек, знающий публику, г-н Дюма-сын утверждает, что подобные попытки безрассудны, что любая правдивая драма, не подчиняющаяся условностям, будет безжалостно освистана. Напротив, теоретик, случайный драматург, чуждый искусству применяющейся к случаю лжи, г-н де Жирарден полагает, что правда покорит толпу, так крепко схватит ее за горло, что свистки потонут в море искренних слез». Такого же мнения придерживается и критик. Бесполезно напоминать ему о требованиях ремесла, о том, что принято называть театральным опытом: «Этот пресловутый опыт состоит в умении лгать, в умении показывать публике нравящуюся ей фальшивку. Конечно, здесь требуется особое искусство: требуются бесчисленные намеки, хитрости, смягчения. В конце концов научаешься изображать симпатичных персонажей, создавать пользующиеся успехом ситуации, вставлять эффектные словечки. Как только ты все это изучил, ты сразу впадаешь в условность и банальность. Ты становишься рабом публики, не позволяющей тебе говорить все, что ты знаешь, и заставляющей тебя оставаться посредственностью».
Даже после оглушительного провала «Двух сестер» он не меняет своих взглядов и, невзирая на мнение публики и критики, громко заявляет о своей симпатии к этому дебютанту, которому так надоели банальные, заношенные выдумки, что ему захотелось вывести на сцену живые человеческие чувства, захотелось поставить драму, порожденную фатальными обстоятельствами жизни общества, а не пошлой комбинацией интриг. К черту театральный опыт! Со всеми своими неудачными, растянутыми и плохо скроенными сценами» с ее точно вырубленными топором действиями, пьеса «Две сестры» представляется ему неизмеримо более значительной, чем вся текущая драматургическая продукция, потому что она ближе к жизни и к ее правде. Тезис этот, как известно, Эмиль Золя защищает в своих еженедельных фельетонах. И даже не разделяя его взглядов, нельзя не испытывать уважения к их постоянству, глубине и жизнеспособности.
СМЕРТЬ ГЮСТАВА ФЛОБЕРА
Я еще слишком взволнован, чтобы достойно почтить память Гюстава Флобера, чтобы говорить о том, что собой представлял этот непревзойденный мастер, этот классик современности, величайший из великих, которого внезапно лишилась французская литература. Как можно спокойно анализировать творчество человека, когда он только вчера был среди нас, этого замечательного человека, вложившего в книги весь свой горький опыт, все свое разочарование в жизни, но оставшегося по натуре нежным, непосредственным, склонным к мечтательности, когда этот друг еще словно говорит с нами, глядя на нас большими ласковыми глазами, и мы еще словно ощущаем тепло его рук, обнимавших нас при расставании там, в Круассе, расставании, которое так взволновало нас, словно в нем уже трепетало предчувствие рокового завтра?
Пусть нервы у нас немного успокоятся, а главное – пусть скорей пронесется этот поток писанины, которым пресса, так долго проявлявшая рассеянность или безразличие, затопляет теперь его великое имя. Говорить о Гюставе Флобере никогда не поздно. Память о нем не боится того скорого забвения, о котором говорит Мюссе. Человека нет, но его творчество остается, обреченное на то, чтобы испытывать то приливы внимания, то периоды забвения, то ярко озаряться, то отступать в тень, в зависимости от прихотей и потребностей времени, но бессмертное, как сам французский язык – лучезарный сын древней латыни. Наступит день, когда мы сможем изучать страницу за страницей книги писателя, славного своим терпеливым стремлением к совершенству, писателя, чьи последние произведения не были поняты публикой, потому что литературная критика существует сейчас лишь на положении рекламы, потому что она привлекает внимание к книгам, не пытаясь их объяснить, наконец, потому что критика – служанка, потому что она подделывается под вкусы публики, вместо того чтобы ими руководить.