412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Маленький человек (История одного ребенка) » Текст книги (страница 7)
Маленький человек (История одного ребенка)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:25

Текст книги "Маленький человек (История одного ребенка)"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

XIV. ДЯДЯ БАПТИСТ

Странный тип представлял собою этот дядя Баптист, брат моей матери! Ни добрый, ни злой, он рано женился на худощавой, громадного роста и необыкновенно скупой женщине, которой ужасно боялся. Этот старый ребенок имел только одну страсть – раскрашивание картинок. В течение сорока лет он жил, окруженный кистями и красками, и проводил все свое время в раскрашивании картинок иллюстрированных изданий, которые загромождали его дом: «Illustration», «Charivari», «Magasin pittoresque» и даже географические карты, – все было ярко раскрашено. А когда тетка не давала ему денег на покупку журналов, он раскрашивал книги. У меня в руках была испанская грамматика, которую он раскрасил от первого до последнего листа; все прилагательные были синие, существительные – розовые и т. д.

И с этим-то маниаком и его хищной половиной г-жа Эйсет жила уже около полугода! Несчастная женщина проводила целые дни в комнате брата, стараясь быть ему полезной. Она вытирала кисти, наливала воду в чашечки… Тяжелее всего было то, что со времени нашего разорения дядя Баптист с полным презрением относился к Эйсету, и с утра до вечера бедная мать должна была выслушивать его изречения: "Эйсет человек не серьезный! Говорю тебе, Эйсет человек не серьезный!" Ах, старый идиот! Нужно было видеть, с каким апломбом он произносил это, раскрашивая свою испанскую грамматику. С тех пор я часто встречал людей, занимавшихся раскрашиванием испанской грамматики и находивших, что другие люди недостаточно серьезны.

Все эти подробности о дяде Баптисте и о печальной жизни, которую вела г-жа Эйсет в его доме, я узнал только позднее. Но и тогда я понял, что она далеко не счастлива. Когда я вошел в комнату, семья только что уселась за стол обедать. Г-жа Эйсет вскочила с места, увидав меня, и горячо обняла Маленького Человека. Но она точно стеснялась чего-то, говорила робким, дрожащим голосом, опустив глаза в тарелку. Жалко было смотреть на нее в ее поношенном черном платье.

Дядя и тетя очень холодно встретили меня. Тетя спросила меня с растерянным видом, обедал ли я. Я поспешил ответить, что обедал… Она свободно вздохнула… Она боялась за свой обед. И какой обед! Горох и треска!

Дядя Баптист спросил, наступили ли каникулы в коллеже?… Я ответил, что оставил коллеж и еду в Париж к Жаку, который нашел мне хорошее место в Париже. Я должен был прибегнуть к этой лжи, чтобы успокоить бедную мать относительно моей будущности и казаться более серьезным в глазах дяди Баптиста.

Услышав, что Маленький Человек получил хорошее место, тетка вытаращила на меня глаза.

– Даниель, – сказала она, – надо будет выписать мать в Париж… Бедная женщина скучает тут, вдали от детей, а к тому же, понимаешь, это обуза для нас! Твой дядя не может вечно быть дойной коровой семьи.

– Дело в том, – сказал дядя Баптист, – что я действительно дойная корова.

Это выражение очень понравилось ему, и он несколько раз с серьезным выражением повторял его.

Обед длился долго, как вообще у старых людей. Г-жа Эйсет ела мало и все время смотрела на меня и говорила со мной украдкой; тетка, казалось, следила за ней.

– Посмотри на сестру, – обратилась она к своему мужу. – Радость свидания с Даниелем лишила ее аппетита. Вчера она брала два раза хлеб, сегодня только раз.

Ах, дорогая г-жа Эйсет! Как охотно унес бы я вас в этот вечер, вырвал бы вас из общества этой безжалостной дойной коровы и его супруги! Но, увы! Я сам был без почвы, денег у меня едва хватило на дорогу, и я знал, что комната Жака будет тесна для троих. Если бы я мог поговорить с вами наедине, обнять вас без свидетелей! Но, нет!.. Нас ни на минуту не оставляли одних… Тотчас после обеда дядя уселся за испанскую грамматику, тетя стала чистить свое серебро, и оба из своего угла следили за нами… Так наступил час отъезда, и мы ничего не успели сказать друг другу.

Маленький Человек с тяжелым сердцем ушел от дяди Баптиста. Проходя по большой тенистой аллее, которая вела к железной дороге, он несколько раз торжественно произнес обет вести себя, как подобает настоящему мужчине, и думать только об одном – о восстановлении домашнего очага.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. МОИ КАЛОШИ

Если я проживу столько же лет, сколько дядя Баптист, который теперь, вероятно, так же стар, как старый баобаб Центральной Африки, я никогда не забуду своего первого путешествия в Париж, в вагоне третьего класса.

Это было в последних числах февраля; было еще очень холодно. Серое небо, ветер, дождь, облысевшие холмы, затопленные луга, длинные ряды засохших виноградников… А внутри вагона – пьяные матросы, громко распевавшие песни, крестьяне, спавшие с открытым ртом, точно мертвые рыбы, маленькие старушки со своими узлами, дети, блохи, кормилицы: все атрибуты вагона для бедных – запах табачного дыма, водки, сосисок с чесноком, затхлой соломы… Мне кажется, что я еще там.

Войдя в вагон, я уселся в углу, у окна, чтобы видеть небо, но, проехав две мили, должен был уступить это место какому-то больничному служителю, который потребовал этого, чтобы сидеть против своей жены. И Маленький Человек, слишком робкий, чтобы протестовать, должен был проехать двести миль, сидя между этим отвратительным толстяком, от которого несло льняным семенем, и огромного роста шампенуазкой, которая храпела все время на его плече.

Путешествие длилось два дня. Я высидел эти два дня на одном месте, точно в тисках, не смея пошевелиться, стиснув зубы. Так как у меня не было с собой ни денег, ни припасов, то я не ел ничего всю дорогу. Два дня без пищи – это невесело! У меня оставалось еще два франка, но я приберегал их на тот случай, если по приезде в Париж не застану Жака на вокзале, и у меня, несмотря на голод, хватило мужества не истратить их. Хуже всего было то, что вокруг меня в вагоне много ели. У ног моих стояла огромная корзина, из которой сосед мой, больничный служитель, поминутно вынимал всевозможные копчения, которые он истреблял со своей супругой. Близость этой корзины делала меня очень несчастным, в особенности на второй день этого путешествия. Но я страдал не от одного голода. Я уехал из Сарланда без сапог, в тонких резиновых калошах, которые я носил в коллеже, когда обходил свой дортуар. Прекрасная вещь – резина, но зимою, в третьем классе… Боже! как мне было холодно! Я готов был заплакать. Ночью, когда все спали, я брал ноги в руки и по целым часам держал их в руках, стараясь отогреть их… Ах, если бы г-жа Эйсет видела меня!..

И однако, несмотря на голод, вызывавший судороги в желудке, несмотря на жестокий холод, доводивший его до слез, Маленький Человек был очень счастлив и ни за что на свете не уступил бы своего места, или, вернее полуместа, которое он занимал между шампенуазкой и больничным служителем. Ведь за всеми этими страданиями виднелся Париж и в нем Жак!

В ночь второго дня, около трех часов утра, я внезапно был разбужен необыкновенным шумом. Поезд остановился, и весь вагон был в волнении.

Я услышал, как больничный служитель сказал жене:

– Наконец-то приехали!

– Куда? – спросил я, протирая глаза.

– В Париж, чорт возьми!

Я бросился к дверям. Никаких строений; чистое поле, несколько газовых рожков и местами – большие кучи древесного угля, а вдали – яркий красный свет и глухой шум, напоминавший шум морских волн. Какой-то человек с маленьким фонарем в руке подходил ко всем вагонам, выкрикивая: "Париж! Париж! Позвольте билеты". Я бессознательно откинулся назад, охваченный ужасом. Это был Париж!

О, громадный, жестокий город! Маленький Человек не без основания чувствовал страх пред тобою!

Пять минут спустя мы подъехали к вокзалу. Жак ждал меня тут уже более часа. Я издали увидел его длинную, сутуловатую фигуру, его длинные, как телеграфные столбы, руки, которыми он делал мне знаки из-за решетки. Одним прыжком я очутился рядом с ним.

– Жак, милый Жак!

– Даниель, дитя мое!

И наши души точно слились в горячем объятии рук. К несчастью, вокзалы наших дорог не приспособлены для этих объятий. Есть залы для багажа, но нет специальных зал для душевных излияний, для встречи душ. Нас толкали, давили…

– Проходите! проходите! – кричали багажные.

– Уйдем поскорее, – сказал мне Жак вполголоса. – Я завтра пошлю за твоим багажом.

И рука об руку, счастливые, легкие, как наши карманы, мы пошли по направлению к Латинскому кварталу.

Я часто впоследствии старался воспроизвести впечатление, произведенное на меня Парижем в эту первую ночь, но вещи, как и люди, имеют, когда мы видим их в первый раз, совершенно своеобразную физиономию, которой мы потом не находим в них. Я не могу воспроизвести Париж, каким я видел его в ночь моего приезда. Это какой-то своеобразный город в тумане, город, через который я проезжал когда-то давно, очень давно, еще в раннем детстве, и в который не возвращался с тех пор.

Помню деревянный мост на темной реке, широкую, пустынную набережную и громадный сад вдоль этой набережной. Мы с минуту постояли у этого сада. За решеткой, которой он был обнесен, смутно обрисовывались домики, лужайки, пруды, деревья, покрытые инеем.

– Это Ботанический сад, – сказал мне Жак. – В нем очень много белых медведей, львов, змей, гиппопотамов…

Из сада доносился запах диких зверей, и по временам раздавался пронзительный крик или глухой рев.

Прижавшись к Жаку, я смотрел сквозь решетку и, смешивая в одном чувстве страха неведомый Париж и таинственный сад, я представлял себе, что попал в большую, темную пещеру, полную диких зверей, готовых броситься на меня. К счастью, я был не один. Жак мог защитить меня… Жак, милый Жак! О, если бы ты всегда был со мною!

Мы шли долго, очень долго по темным, бесконечным улицам. Наконец, Жак остановился у какой-то церкви.

– Вот мы и в Сен-Жермен де-Пре, – сказал он. – Наша комната там наверху.

– ?… На колокольне?

– Да, на колокольне… Это очень удобно, всегда знаешь часы.

Жак преувеличивал немного. Он жил в доме, рядом с церковью, в маленькой мансарде, в пятом или шестом этаже; окно его комнатки выходило на Сен-Жерменскую колокольню и находилось на одном уровне с циферблатом часов на колокольне.

Войдя в комнату, я радостно воскликнул:

– Огонь в камине! Какое счастье!

И я тотчас подбежал к камину и стал греть свои окоченевшие от холода ноги, рискуя расплавить резину. Только в этот момент Жак заметил мою странную обувь. Она очень рассмешила его.

– Милый мой, – сказал он, – есть много знаменитых людей, которые пришли в Париж в деревянных башмаках и хвастают этим. Ты будешь хвастать тем, что приехал в Париж в резиновой обуви, это гораздо оригинальнее. А пока надень эти туфли и приступим к пирогу.

Говоря это, добрый Жак придвинул к пылающему камину столик, который стоял уже накрытый в углу.

II. «ОТ СЕН-НИЗЬЕРСКОГО АББАТА»

Боже, как хорошо было в эту ночь в комнате Жака! Как весело отражался огонь камина на нашей скатерти! Как пахло фиалками старое вино в запечатанной бутылке! А пирог! Как вкусна была его поджаристая корочка! Теперь не делают таких пирогов. И вина такого ты никогда не будешь пить, бедный Эйсет!

Сидя против меня, по другую сторону стола, Жак постоянно подливал мне вина, и каждый раз, когда я поднимал глаза, я встречал его нежный, чисто материнский взгляд, устремленный на меня. Я был так счастлив! Меня точно охватила лихорадка, и я говорил, говорил без умолка.

– Да ешь же, – настаивал Жак, накладывая мне на тарелку.

Но я продолжал говорить и почти не ел. Тогда, чтобы заставить меня замолчать, Жак сам начал говорить, рассказывать все, что он делал в течение этого года.

– Когда ты уехал, – сказал он (он всегда говорил о самых грустных вещах со своей доброй, милой улыбкой), – когда ты уехал, у нас стало еще мрачнее. Отец совсем перестал работать. Он проводил все свое время в магазине, браня революционеров и называя меня ослом, но это нисколько не улучшало положения. Каждый день протестовались векселя, через каждые два дня являлись к нам судебные пристава. При каждом звонке мы вздрагивали… Ах, ты уехал во-время!

"После месяца такого ужасного существования отец мой уехал в Бретань по поручению Общества Виноторговцев, а мать к дяде Баптисту. Я провожал их обоих, и, можешь себе представить, сколько слез я пролил… После их отъезда вся наша обстановка была продана с молотка – на моих глазах, у дверей нашего дома! О, если бы ты знал, как ужасно присутствовать при разорении домашнего очага! Трудно сказать, насколько эти неодушевленные предметы нашей обстановки связаны с нашей душевной жизнью… Уверяю тебя, когда уносили бельевой шкаф – ты знаешь, тот, на котором были нарисованы розовые амуры и скрипки, – мне хотелось побежать за носильщиком и крикнуть: "Оставьте его!" Ты ведь понимаешь это чувство, не правда ли?

"Из всей нашей обстановки я оставил себе только стул, матрац и половую щетку; щетка эта очень пригодилась впоследствии, как ты увидишь. Я перенес все это богатство в одну из комнат нашей квартиры на Фонарной улице, так как за нее было уплачено за два месяца вперед, и, таким образом, очутился один в этом большом, холодном, пустом доме. Боже, как тоскливо было там! Каждый вечер, возвращаясь из конторы, я с новым ужасом смотрел на голые стены помещения; я переходил из комнаты в комнату, хлопал дверьми, чтобы нарушить мертвую тишину. Иногда мне казалось, что меня зовут в магазин, и я кричал: "Сейчас, сейчас!" Когда я входил в комнату матери, мне все казалось, что увижу ее в кресле, у окна, с вязаньем в руках…

"К довершению несчастья, в доме опять появились тараканы. Эти ужасные твари, которых мы с таким трудом выжили по приезде в Лион, узнали, вероятно, о вашем отъезде и произвели новое нашествие, более ужасное, чем первое… Вначале я пытался сопротивляться им. Я проводил вечера в кухне, со свечой в одной руке и с щеткой в другой, отбиваясь, как лев, но не переставая плакать. К сожалению, я был один и должен был разбрасываться… не то, что во времена Ану; впрочем, и тараканы явились теперь в несравненно большем числе. Я даже уверен в том, что все лионские тараканы – а их немало в этом большом, сыром городе, – все они, говорю я, сплотились, чтобы завладеть нашим домом. Кухня была совершенно покрыта ими, и я, в конце концов, вынужден был уступить ее им. Иногда я со страхом смотрел на них в замочную скважину. Их было, вероятно, много. много тысяч… Но ты, может быть, думаешь, что они ограничились кухней? Как бы не так! Ты не знаешь, как назойливы эти пришельцы севера! Они стремятся завладеть всем. Из кухни они, несмотря на двери и замки, перешли в столовую, которая служила мне спальней. Я перенес кровать в магазин, а оттуда в зал. Ты смеешься? Желал бы я видеть тебя на моем месте!

"Таким образом, выживая меня из комнаты в комнату, проклятые тараканы довели меня, наконец, до нашей прежней комнатки в конце коридора. Там они оставили меня в покое несколько дней. Но, проснувшись в одно прекрасное утро, я увидел сотни тараканов, которые взбирались молча по моей щетке, в то время, как другой отряд направлялся к моей кровати… Не имея более оружия для борьбы с ними, я вынужден был бежать. Я предоставил им матрац, стул и щетку и бежал из этого ужасного дома на Фонарной улице, чтобы никогда более не возвращаться в него.

"Я оставался еще несколько месяцев в Лионе, несколько долгих, мрачных месяцев, в течение которых я не переставал плакать. В конторе все служащие называли меня святой Магдалиной. Я не ходил никуда. У меня не было ни одного близкого человека. Единственным развлечением были твои письма… Ах, Даниель, как прекрасно ты умеешь выразить все! Я же так привык вечно писать под диктовку, что уподобился швейной машине и ничего не могу выразить самостоятельно. Эйсет был прав, говоря: "Жак, ты осел!" И, в сущности, совсем не дурно быть ослом; ослы славные, терпеливые, сильные, трудолюбивые животные с добрым сердцем и здоровыми ребрами… Но возвратимся к рассказу.

"Ты во всех своих письмах говорил о восстановлении очага, и благодаря твоему красноречию я, подобно тебе, проникся этой великой идеей. К несчастью, то, что я зарабатывал в Лионе, едва хватало на удовлетворение первых потребностей жизни. Тогда мне пришла в голову мысль переехать в Париж. Мне казалось, что там мне легче будет добиться чего-нибудь, найти необходимые условия для поддержания домашнего очага. Итак, я решился уехать в Париж. Но я не хотел очутиться совершенно беспомощным на улицах Парижа. Другое дело – ты, Даниель; провидение само заботится о таких хорошеньких мальчиках. Но на что мог рассчитывать я, плаксивый верзила!

"В виду этого я взял несколько рекомендательных писем у нашего друга, сен-низьерского аббата. Этот человек пользуется большим почетом в Сен-Жерменском предместьи. Он дал мне два письма: одно – к какому-то графу, другое – к герцогу. Как видишь, я очень предусмотрителен. Затем я отправился к портному, который согласился отпустить мне в кредит великолепный черный фрак со всеми принадлежностями – жилеткой, брюками и прочим. Я положил рекомендательные письма в карман фрака, завернул фрак в салфетку и с тремя золотыми в кармане – считая 35 франков на дорогу и 25 франков на первые расходы – пустился в путь.

"По приезде в Париж я на следующий же день в семь часов утра был уже на улице – в черном фраке и желтых перчатках. Прими к сведению, маленький мой Даниель, что это было ужасно смешно; в семь часов утра все черные фраки еще спят или должны спать. Я не знал этого и с гордостью расхаживая в новом фраке по большим улицам Парижа, постукивая новыми каблуками. Я думал, что если выйду раньше, то буду иметь больше шансов встретить госпожу Фортуну. Но я глубоко заблуждался – госпожа Фортуна не встает так рано в Париже.

"Итак, я шествовал по Сен-Жерменскому предместью с рекомендательными письмами в кармане.

"Прежде всего я отправился к графу, на Лилльскую улицу, потом к герцогу, на улицу Сен-Гильом. И здесь, и там я застал прислугу, которая мыла дворы и чистила медные дощечки у звонков. Когда я заявил этим болванам, что пришел повидаться с их господами от имени сен-низьерского аббата, они расхохотались, продолжая выливать ведра с грязной водой, которая потекла по моим ногам… Что делать, мой милый! Я сам виноват в этом; только мозольные операторы являются в приличные дома в эти часы. Запомни это.

"Я уверен в том; что ты на моем месте не решился бы вернуться в эти дома и опять испытать на себе насмешливые взгляды прислуги. Между тем я вернулся в тот же день после полудня, и хорошо, что у меня хватило смелости на это. Оба были дома, и оба приняли меня. Но они далеко не походили друг на друга и не одинаково отнеслись ко мне. Граф с Лилльской улицы принял меня очень холодно. Его длинная, худощавая фигура и серьезное, почти торжественное выражение лица очень смутили меня, и я едва пробормотал несколько слов. Он, со своей стороны, не вступая со мной в разговор, взглянул на письмо аббата, положил его в карман, попросил оставить ему мой адрес и отпустил меня со словами:

"– Я подумаю о вас. Вам незачем приходить сюда. Я напишу вам, как только подвернется что-нибудь подходящее.

"Чорт побери этих господ! Я вышел от него совершенно замороженный. К счастью, прием в улице Сен-Гильом обогрел меня. Герцог оказался самым веселым, самым приятным, самым предупредительным человеком на свете. И как он любил его, этого дорогого сен-низьерского аббата! Все, являвшиеся от его имени, могли быть уверены в хорошем приеме в улице Сен-Гильом… Ах, какой прекрасный человек! Мы сразу стали друзьями. Он предложил мне щепотку табаку и простился со мною, хлопая меня дружески по щеке и провожая ласковыми словами:

"– Я берусь устроить вас в самом непродолжительном времени. А пока навещайте меня, заходите, когда вам вздумается.

"Я ушел, очарованный им.

"Два дня я не заходил к нему, не желая беспокоить его. На третий день я опять отправился в его отель, на улицу Сен-Гильом. Громадного роста швейцар в голубой ливрее, обшитой золотом, спросил мое имя. Я ответил:

"– Скажите, что я от сен-низьерского аббата.

"Через минуту он вернулся.

"– Герцог очень занят. Он просит извинить его и притти в другой раз.

"Конечно, я от души извинил его, бедного герцога.

"На другой день я пришел опять и опять не мог видеть герцога; в следующие дни – та же неудача. То герцог был в ванне, то в церкви, то принимал гостей… Гостей! Разве я не был гостем?

"Наконец, я стал до того смешон с этим вечным "от сен-низьерского аббата", что не решался более произносить это имя. Но громадный швейцар в голубой ливрее никогда не отпускал меня, не крикнув вслед:

"– Вы, кажется, от сен-низьерского аббата?

"И это заставляло хохотать других попугаев в голубой ливрее, находившихся тут. Стая бездельников! Как мне хотелось отделать их, и не от имени сен-низьерского аббата, а от своего собственного имени!

"Я был уже около десяти дней в Париже, когда однажды, возвращаясь домой после одного из неудачных посещений отеля на улице Сен-Гильом, – я поклялся, что буду ходить туда, пока не вытолкают, – я нашел у привратника маленькое письмецо – угадай, от кого! – письмецо от графа с Лилльской улицы! Он писал мне, что другу его, маркизу де Гаквилю, нужен домашний секретарь, и что я должен немедленно отправиться туда… Можешь себе представить, как я был счастлив! И какой прекрасный урок для меня! Этот сухой, холодный человек, на которого я так мало рассчитывал, позаботился обо мне, в то время, как герцог, так радушно принявший меня, заставлял меня в течение восьми дней обивать пороги своего отеля, подвергая меня и сен-низьерского аббата насмешкам попугаев в голубой ливрее… Такова жизнь, друг мой, и в Париже скоро познаешь ее…

"Не теряя ни минуты, я побежал к маркизу де Гаквилью. Меня встретил маленький худощавый человек, нервный, живой и веселый, как пчела. Ты увидишь, какой интересный тип. Аристократическое лицо – бледное, с тонкими чертами, волосы гладкие и всего только один глаз – другой был выколот шпагой много лет тому назад. Но оставшийся глаз был такой блестящий, живой, выразительный и проницательный, что нельзя было назвать маркиза одноглазым; у него оба глаза сливались в одном, – вот и все.

"Когда я предстал перед этим странным маленьким стариком, я произнес несколько общепринятых, банальных слов, но он сразу оборвал меня:

"– Без фраз, – сказал он, – я их терпеть не могу. К делу! Вот видите ли, я начал писать свои мемуары, начал, к сожалению, очень поздно, и так как я становлюсь стар, то мне нельзя терять времени. Я рассчитал, что если буду употреблять все свое время на окончание этого труда, то он потребует еще три года. Мне семьдесят лет; ноги уже плохи, но голова еще свежа. Я могу надеяться прожить еще три года и благополучно окончить эти мемуары. Но мне нельзя терять ни одной минуты, и этого бывший секретарь мой не хотел понять. Этот дурак – впрочем, он очень талантливый молодой человек, и я очень ценил его – вздумал вдруг влюбиться и жениться… Это, собственно, не важно, но представьте себе, что в одно прекрасное утро этот шут является ко мне и просит дать ему два дня отпуска для своей свадьбы! Два дня отпуска! Ни одной минуты!

"– Но, господин маркиз…

"– Никаких "но"… Если вы хотите уйти на два дня, уходите совсем.

"– Я ухожу, господин маркиз.

"– Счастливого пути!

"– И подлец ушел… Я рассчитываю теперь на вас, мой друг. Условия мои следующие: секретарь должен являться ко мне ежедневно в восемь часов утра, захватив свой завтрак с собою. Я диктую до двенадцати часов дня. В двенадцать часов секретарь может завтракать, я же никогда не завтракаю. После завтрака секретаря, который должен быть непродолжителен, мы опять принимаемся за работу. Если я выезжаю, секретарь сопровождает меня с бумагой и карандашом.

Я не перестаю диктовать, диктую в карете, на прогулке, в гостях – везде. Вечером секретарь обедает со мной. После обеда мы перечитываем то, что я диктовал в течение дня. Я ложусь спать в восемь часов вечера, и секретарь свободен до утра. Я плачу сто франков в месяц и обед. Это не особенно много, но через три года, когда мемуары будут готовы, секретарь получит царский подарок, клянусь именем Гаквилей! Я требую только, чтобы секретарь был аккуратен, чтобы он не вздумал жениться и чтобы он умел быстро писать под диктовку. Умеете ли вы писать под диктовку?

"– О, да, господин маркиз, – ответил я, с трудом сдерживая улыбку.

"И действительно, сколько комизма в моей судьбе, заставлявшей меня вечно писать под диктовку!..

"– Ну, так садитесь сюда, – сказал маркиз. – Вот бумага и чернила, мы сейчас же приступим к работе. Я дошел до XXIV главы: "Мои столкновения с Вилелем", Пишите!..

"И он принялся диктовать своим тоненьким голосом, голосом кузнечика, бегая по комнате.

"Таким образом, дружок мой, я попал к этому чудаку. Он, собственно, прекраснейший человек, и мы пока очень довольны друг другом. Вчера вечером, узнав, что ты приезжаешь, он заставил меня взять с собою эту бутылку старого вина. Нам каждый день подают к обеду такое вино, из чего ты можешь заключить, что обед у маркиза не плохой. Утром я беру с собою завтрак, и ты, вероятно, расхохотался бы, если бы мог видеть, с какою важностью я ем свою порцию итальянского сыра в два су на дорогой фарфоровой тарелке и на салфетке с гербом маркиза. Маркиз, собственно, не из скупости не предлагает мне завтрака, он просто не хочет затруднять своего старого повара, Пилуа… В сущности, жизнь, которую я теперь веду, довольна приятна. Мемуары маркиза очень поучительны, я узнаю разные подробности о Деказе и Вилеле, которые могут мне пригодиться со временем. С восьми часов вечера я свободен. Я отправляюсь читать в кабинет для чтения или захожу к нашему другу Пьероту… Ты помнишь Пьерота? Пьерота из Севенн, молочного брата матери? Но это уже не прежний Пьерот. У него прекрасный магазин фаянсовой посуды в Сомонском пассаже, и, так как он очень любил г-жу Эйсет, я нашел в его доме самый сердечный прием. В зимние вечера это было спасением для меня… Но теперь, когда ты со мной, мне нечего бояться длинных зимних вечеров… Ах, Даниель, как я счастлив! Как хорошо нам будет вместе!.."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю