355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алейхем Шолом- » Тевье-молочник » Текст книги (страница 7)
Тевье-молочник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:21

Текст книги "Тевье-молочник"


Автор книги: Алейхем Шолом-



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

– А кто тебя просит разговаривать? – отвечает она.

И тоже права. Словом, проходит день, приезжаю домой.

– Был Арончик?

– Нет, не был.

Еще день проходит.

– Был парень?

– Нет, не был...

Зайти под каким-нибудь предлогом к вдове мне неудобно: подумает, что Тевье набивается в родственники... Кроме того, я чувствовал, что для нее все это, "аки роза среди терниев", нужно ей это, как пятое колесо телеге. Хотя я не понимаю почему? Потому что у меня нет миллиона? Так ведь зато у меня теперь свойственница – миллионщица! А у нее свойственник – кто? Нищий, бедняк, Тевье-молочник? Кому же зазнаваться – мне или ей? Скажу вам по чистой совести, я стал желать этого брака, и не столько ради самого брака, сколько ради того, чтобы почувствовать себя победителем. "Черта бы их батьке с матерью, егупецким богачам, пускай знают, кто такой Тевье! До сих пор только и слыхать было, что Бродский да Бродский, будто остальные и не люди!"

Размышляю я так однажды по пути из Бойберика домой. Приезжаю, а навстречу мне старуха с радостной вестью: посыльный только-что был из Бойберика от вдовы, чтоб я обязательно сейчас же приехал туда, хотя бы среди ночи. "Все равно, запрягай и поезжай, ты там очень нужен!"

– Чего это им, – говорю, – так приспичило? Что это они так торопятся?

Взглянул я на Шпринцу. Молчит, но глаза ее говорят, – ох и говорят! Никто, как я, так не понимал ее сердца... Я все время боялся, – мало ли что, – а вдруг вся эта история кончится ничем! И наговаривал я на этого Арончика, как мог, – уж он, мол, такой и эдакий. Но я видел, что это как горохом об стенку, – Шпринца тает, как свеча.

Запряг я снова лошаденку и пустился обратно уже к вечеру в Бойберик. А по пути все думаю: "Чего это они меня так опешно вызывают? Насчет зарученья? Или помолвки? Так ведь молодец, кажется, мог бы приехать ко мне? Ведь я все-таки отец невесты". Но тут же рассмеялся: где же это видано на белом свете, чтобы богач к бедняку первым шел? Конец света, что ли, настал? Времена мессии наступили? Как вот эти, нынешние молодчики, меня уговорить хотят, -наступит, мол, скоро время: богач с бедняком сравняются, мое – твое, твое -мое? Все трын-трава! Мир как будто вовсе не так глуп, – а вот не перевелись же еще такие дураки! Эх-хе-хе!"

С такими вот мыслями добрался я до Бойберика и прямо на дачу, к вдове. Привязал лошаденку – где вдова? Нет никакой вдовы! Где парень? Нет никакого парня! Кто же меня звал?

– Я вас звал! – отвечает мне круглый, плотный человечек с выщипанной бородкой и толстой золотой цепочкой на брюшке.

– Кто же вы такой будете? – спрашиваю я.

– Я, – говорит он, – брат вдовы, Арончику дядей прихожусь. Меня депешей вызвали из Екатеринослава, я только-что приехал...

– В таком случае, – говорю, – с приездом вас!

Присаживаюсь, а он, увидев, что я сел, говорит:

– Садитесь!

– Спасибо, – говорю, – я уже сижу. Как же вы поживаете? Как там у вас насчет коснетуции?

На это он мне ничего не ответил, развалился в качалке, руки в карманы, выпятил вперед свое брюшко с цепочкой и обращается ко мне:

– Вас, кажется, зовут Тевье?

– Да, – говорю, – когда меня вызывают к свиткам торы, то провозглашают: "Прийди, реб Тевье, сын Шнеера-Залмана..."

– Послушайте, – начал он, – реб Тевье, что я вам скажу: к чему нам долгие разговоры? Давайте прямо приступим к делу.

– Ну что ж, – отвечаю. – Еще Соломон-мудрый говорил: "Всему свое время". Если нужно говорить о деле, давайте – о деле. Я человек деловой...

– Это, – говорит он, – видать, что вы человек деловой... Вот я и хочу поговорить с вами по-купечески... Хочу, чтобы вы мне сказали, только откровенно, во что нам обойдется эта история? Но только откровенно!

– Если говорить откровенно, – отвечаю, – то я не знаю, о чем вы говорите?

– Реб Тевье, – обращается он ко мне снова, не вынимая рук из карманов. -Я спрашиваю, во что нам обойдется вся эта музыка?

– Это, – отвечаю я, – зависит от того, какую свадьбу вы затеваете. Если вы имеете в виду устроить шикарную свадьбу, как вам пристало, то я не в состоянии.

Уставился он на меня и говорит:

– Не то вы прикидываетесь простачком, не то вы и в самом деле... Хотя по вас не видать, чтобы вы были простачком. Сумели же вы заманить моего племянника в болото... Пригласили будто бы на праздничные блинчики, подставили там красивую девушку, – дочь она вам или не дочь, – в такие тонкости я не вдаюсь... А она ему полюбилась, то есть понравилась... А о том, что он ей понравился, и толковать нечего, – это само собой... Я ничего не говорю, очень может быть, что она честная девушка и принимает, бедняжка, все это всерьез... Я в такие тонкости не вдаюсь... Но вы не должны забывать, – говорит он, – кто вы такой и кто такие мы. Ведь вы же разумный человек, как же вы можете допустить, чтобы молочник Тевье, который доставляет нам сыр и масло, стал нашим родственником? А то, что они друг другу дали слово, – ну что ж, они его друг другу и вернут. Большой беды тут нет. Если нужно сколько-нибудь заплатить за то, что она его освободят от слова, – пожалуйста! Мы ничего против не имеем. Девица, – говорит он, – конечно, не парень, – дочь она вам или не дочь – в такие подробности а не вдаюсь...

"Господи боже ты мой! – думаю я. – Чего от меня хочет этот человек?"

А тот не перестает говорить, так и барабанит у меня над головой. Пусть я не думаю, говорит он, что мне удастся устроить скандал, растрезвонить повсюду, что его племянник сватался к дочери Тевье-молочника. Чтоб я себе выбил из головы, будто сестра его такой человек, из которого можно выкачивать деньги... Добром, говорит, получить у нее несколько рублей – это еще куда ни шло: вроде как пожертвование... Все мы, говорит, люди, надо иной раз оказать помощь человеку...

Вы хотите знать, что я ему ответил? Ничего я, – горе мне, – ему не ответил. Как это говорится: "Прильпе язык мой к гортани моей", – отнялась у меня речь. Поднялся я, повернулся к дверям и – нет меня! Как от пожара удрал, как из тюрьмы!

У меня гудело в голове, мелькало в глазах, в ушах звенели слова: "Откровенно говоря...", "Дочь она вам или не дочь...", "Вдова для выкачивания...", "Вроде как пожертвование..."

Подошел я к своей лошаденке, ткнулся лицом в тележку и – не будете смеяться надо мной? – расплакался. И плакал, и плакал... А когда вдоволь наплакался и, усевшись, выместил на своей несчастной кляче все, что накопилось на душе, – обратился я, как Иов[17], к господу богу с вопросом: «Что ты такого увидел, господи, в старом Тевье? За что ты его ни на минуту не оставляешь в покое? На мне, что ли, свет клином сошелся?»

Приезжаю домой, застаю всю свою команду веселой – не сглазить бы! Ужинают. Шпринцы нет.

– Где Шпринца? – спрашиваю.

А они мне:

– Что слышно? Зачем тебя звали?

– Где Шпринца? – спрашиваю я снова.

А они опять:

– Что слышно?

– Ничего, – говорю, – особенного не слышно. Тихо, слава богу. О погромах не слыхать...

В эту минуту входит Шпринца. Заглянула мне в глаза и села за стол как ни в чем не бывало, будто не о ней речь. По лицу ее ничего не узнаешь, только притихла уж очень, сверх всякой меры. И не нравится мне ее задумчивость и какое-то слепое послушание. Скажешь ей: сиди – сидит; скажешь: ешь – ест; скажешь: пойди – пойдет. Окликнешь ее – бросается... Смотрю я на нее и щемит у меня сердце, и гнев внутри разгорается – на кого, сам не знаю... Ах ты господи боже ты наш! За что караешь меня, за чьи грехи?

Короче, вы хотите знать, чем это кончилось? Такого конца я и злейшему врагу не пожелаю, и нельзя этого никому пожелать, потому что горе детей родителям худшее проклятье и кара божья.

Кто знает, быть может, меня кто-нибудь и проклял? Вы не верите в такие вещи? Ну, а что же это, по-вашему? Скажите – послушаем... Но о чем тут рассуждать? Расскажу вам конец.

Однажды к вечеру еду домой. Сами понимаете, каково у меня на душе: подумайте, какая обида, какой позор! А дитя свое как жаль! А вдова? – спросите вы. А сын ее? Где там вдова! Какой там сын! Уехали и даже не попрощались. Стыдно признаться, – даже за сыр и масло не рассчитались со мной... Но об этом что говорить! Забыли, наверное... Я говорю о том, что даже не попрощались, так и уехали. Что перенесла Шпринца, об этом ни одна душа не знала, кроме меня, потому что я отец, а отцовское сердце чует... Думаете, она хоть словом обмолвилась? Жаловалась? Плакала? Э, не знаете вы в таком случае дочерей Тевье! Тихо, вся ушла в себя, таяла, угасала, как свеча. Изредка лишь вздох прорвется, да такой, что клок сердца вырывает!

Словом, еду я так, углубился в печальные размышления, задаю вопросы господу богу и сам на них отвечаю. И уже не столько бог меня трогает – с ним я уже кое-как поладил, – сколько люди: почему люди такие злые? Разве не могут они добро творить? Зачем им нужно портить жизнь и другим и себе, когда они могли бы жить и хорошо и счастливо? Неужто бог создал человека для того чтобы он мучился на земле? Зачем это ему нужно было?

С такими думами приезжаю к себе на хутор и вижу издали, возле гребли, скопище людей – крестьяне, крестьянки, девушки, парни и малые ребята. Что могло случиться? Пожара нет. Наверное, утопленник. Кто-нибудь купался возле гребли и утонул. Никто не знает, где смерть подстережет, как мы говорим в молитве...

И вдруг вижу, бежит моя Голда, шаль по ветру развевается, руки простерты... А впереди мои дети – Тайбл и Бейлка – голосят, рыдают, надрываются:

– Дочь! Сестра! Шпринца!

. . . . . .

О чем я хотел спросить вас? Да! Вы когда-нибудь видели утопленника? Никогда? Когда человек умирает, он почти всегда лежит с закрытыми глазами... У утопленников глаза открыты... Не знаете, почему это так?

Извините меня, я отнял у вас много времени. Да и сам я занят: надо идти к лошаденке, развезти свой товар. Жизнь требует своего! Нужно и о заработке подумать, а о том, что было, забыть. Потому что все, что землей прикрыто, должно быть забыто, а покуда жив человек, душу не выплюнешь. Никакие увертки не помогут, хочешь не хочешь, а приходится возвращаться к старой истине: покуда душа в теле, поезжай дальше, Тевье!

Будьте здоровы, а ежели вспомните обо мне, не поминайте лихом.

 1907

ТЕВЬЕ ЕДЕТ В ПАЛЕСТИНУ

(Рассказано самим Тевье в железнодорожном вагоне)

Батюшки, кого я вижу! Как поживаете, реб Шолом-Алейхем? Вот так встреча! Даже не снилось! Ну, здравствуйте! Мир вам! А я, понимаете, все думал да гадал: что за притча такая? Что это его столько времени не видать ни в Бойберике, ни в Егупце? Мало ли что случается: а вдруг, думаю, приказал долго жить и перебрался туда, где редьки с салом не едят? Но, с другой стороны, думаю: неужто он такую глупость сделает? Ведь он как-никак человек умный! Ну, слава тебе господи, что привелось свидеться в добром здоровье, как это там сказано: «Гора с горой» – человек с человеком... Глядите вы на меня как-то так, будто не узнаете. Да ведь это же ваш старый приятель Тевье. «Не гляди на сосуд»[18], – вы не смотрите, что человек в новом кафтане. Это все тот же злополучный Тевье, что и был, ничуть не изменился, разве что, когда приоденешься по-субботнему, то и выглядишь приличнее, вроде как богатый, потому что в дороге, на людях нельзя иначе, тем более, когда едешь в такую даль, в Палестину, – шутка ли. Небось удивляетесь, откуда у такого маленького человечка, как Тевье, который всю жизнь торговал маслом да сыром, эдакие замашки? Ведь это только какой-нибудь Бродский мог бы себе позволить на старости лет такое путешествие! «Сплошь загадка», пане Шолом-Алейхем, все ясно как на ладони, поверьте мне! Вы только будьте добры, отодвиньте немножко ваш чемоданчик, я сяду рядом с вами и расскажу вам историю. Вот послушайте, что господь может устроить.

Должен вам прежде всего сообщить, что я, не про вас будь сказано, остался вдовцом. Умерла моя Голда, царство ей небесное. Женщина была она простая, без затей, но великая праведница. Пусть уж она там за детей своих заступницей будет, достаточно она из-за них натерпелась, а может быть, из-за них она и со свету ушла, перенести не могла, что разбрелись они в разные стороны – "кто в лес, кто по дрова". "Что это, прости господи, за жизнь, – говорила она, когда ни дитяти, ни теляти? Корова и та скучает, когда от нее теленка отлучают..."

Так, бывало, говорит она, Голда то есть, и плачет горючими слезами. И вижу я, что женщина тает день ото дня как свеча, и сердце у меня от жалости сжимается, и говорю я ей, душу изливаю:

– Эх, Голда-сердце, сказано у нас: "Либо как детей, либо как рабов"[19], что с детьми, что без детей... Есть у нас великий бог, милосердый и всемогущий. А все же, – говорю, – столько бы мне счастья, сколько раз случается: выкинет господь-вседержитель такую штуку, врагам бы моим, такую долю!..

Но ведь она, Голда, не тем будь помянута, всего только женщина... Вот она и отвечает мне:

– Грешишь ты, Тевье! Нельзя грешить...

– Вот тебе и раз! Разве я плохое что-нибудь сказал? Что же я, по-твоему, против бога, что ли, восстаю? Ведь если господь бог создал свой мир так расчудесно, что и дети – не дети, и родители – трын-трава, стало быть он знает, что делает...

Но она не понимает, что я говорю, и отвечает ни к селу ни к городу:

– Умираю я, Тевье, кто тебе ужин готовить будет?

Говорит она мне это и смотрит на меня такими глазами, что камень и тот был бы тронут. Но Тевье – не женщина, отвечаю ей словцом, изречением и еще изречением:

– Голда, – говорю я, – ты столько лет была мне верна, неужели ты на старости лет в дураках меня оставишь?

Глянул на нее – кончается человек!

– Что с тобой, – говорю, – Голда?

– Ничего! – отвечает она едва слышно.

Эге! Вижу, что шутки плохи, запряг я лошадку, поехал в город и привез доктора, самого лучшего доктора. Приезжаю домой, – где там! Лежит моя Голда на полу со свечой в изголовье и выглядит, покрытая черным, как кучка земли. Стою я и думаю: "Вот он и весь человек! Эх ты, владыко небесный! Что ж это ты творишь с твоим Тевье? Что я теперь делать стану на старости лет, горе мое горькое!" И как сноп повалился наземь. Но – кричи не кричи! Знаете, что я вам скажу? Когда видишь перед собой смерть, поневоле вольнодумцем становишься, начинаешь размышлять, "что мы и что наша жизнь", – что такое наш мир с его планетами, что вертятся, с поездами, которые бешено несутся, со всем этим шумом и треском, и что такое даже сам Бродский с его миллионами? Суета сует, чепуха и ерунда!

Словом, нанял я человека – по Голде "кадеш"[20] читать – и уплатил ему за год вперед. Что же мне оставалось делать, когда господь бог наказал меня, не дал мне мужчин – одни женщины, дочери да дочери, будь они неладны! Не знаю, все ли так мытарятся со своими дочерьми, или я один такой злосчастный, что не везет мне с ними? То есть против них самих я ничего не имею, а счастье – ведь оно от бога. Того, что они мне желают, пошли мне, господи, хоть половину! Наоборот, они чересчур уже преданы, а все, что чересчур, – вредно. Вот возьмите мою младшую дочь, ее Бейлкой звать. Если бы вы знали, что это за человек! Вы меня не первый день знаете, – год, да год, да еще денек, – и знаете, что я не из тех отцов, которые любят расхваливать зазря своих детей. Но раз зашел разговор о Бейлке, то я вам должен сказать в двух словах: с тех пор как господь бог Бейлками промышляет, он такой еще не создавал. О красоте и говорить нечего! Дочери Тевье, сами знаете, по всему свету славятся как первые красавицы. Но она, Бейлка то есть, всех их за пояс заткнет, что и говорить, – всем красавицам красавица! Вот о ней можно сказать словами притчи «Обманчива красота», – не в красоте дело, а в характере. Золото, чистое золото, говорю я вам! Я для нее всегда был первым человеком в доме, но с тех пор как моя Голда, да будет ей земля пухом, померла, отец для нее – зеница ока! Пылинке упасть на меня не дает. Уж я говорил про себя: господь бог, как сказано в молитве, «предпосылает гневу своему милосердие» – посылает исцеление еще до болячки. Трудно только угадать, что хуже – исцеление или болячка... Поди будь пророком и узнай, что Бейлка ради меня продаст себя за деньги и отошлет отца своего на старости лет в Палестину! Положим, это только так говорится – отошлет. Поверьте, она повинна в этом так же, как и вы. Виноват кругом он, ее избранник, – проклинать его не хочу, пусть на него казарма свалится! А может быть, если хорошенько вдуматься да покопаться поглубже, то виноват в этом больше всех я сам, потому что ведь у нас в талмуде так и сказано: «Человек повинен...» Но мне ли вам рассказывать, что в талмуде говорится!

Короче, не буду вас долго задерживать. Прошел год и еще год, Бейлка моя выросла, стала, не сглазить бы, девицей на выданье. А Тевье знай свое: возит в тележке сыр и масло – летом в Бойберик, зимой в Егупец, чтоб их затопило, как содом! Видеть не могу этот город и не столько город, сколько его жителей, и не всех жителей, а одного человека – Эфраима-свата, пропади он пропадом! Вот послушайте, что может натворить сват.

"И бысть день", – приезжаю я однажды в середине сентября в Егупец с товаром. Гляжу, – "и прииде Аман"[21] – идет Эфраим-сват! Я вам о нем как-то рассказывал. Человечек он хоть и въедливый, но чуть его завидишь, поневоле остановишься, – такая уж сила у этого человека...

– Слышь ты, умница моя, – говорю я своей кляче, – а ну-ка постой тут малость, я тебе пожевать дам.

И останавливаю Эфраима, здороваюсь с ним и завожу разговор издалека:

– Что слыхать насчет заработков?

– Скверно! – отвечает он со вздохом.

– А в чем дело?

– Делать, – говорит, – нечего!

– Совсем?

– Совсем!

– Что за причина? – спрашиваю.

– Причина, – говорит он, – в том, что браки нынче дома не заключаются.

– Где же, – спрашиваю, – они нынче заключаются?

– Где-то там, за границей...

– А как же быть, – говорю, – такому человеку, как я, у которого и дедушкина бабушка там не бывала?

– Для вас, – отвечает он и протягивает мне табакерку, – для вас, реб Тевье, у меня имеется товарец здесь, на месте...

– А именно?

– Вдова, – отвечает он, – без детей, полтораста рублей приданого, служила кухаркой в лучших домах...

Гляжу я на него и спрашиваю:

– Реб Эфраим, вы кому это сватаете?

– Кому же, – говорит, – как не вам?

– Тьфу, пропасть! Сдурели вы, что ли? – отвечаю я, угощаю лошаденку кнутом и хочу ехать дальше.

Тогда Эфраим говорит:

– Извините меня, реб Тевье, если я вас обидел. Скажите, а кого же вы имели в виду?

– Кого же, – говорю, – иметь мне в виду, как не мою младшую?

Тут он даже подпрыгнул и хлопнул себя по лбу:

– Погодите-ка! Вот хорошо, что напомнили мне, реб Тевье, дай вам бог долгие годы!

– Аминь! – отвечаю. – Желаю и вам до пришествия мессии дожить. Но с чего это на вас такая радость напала?

– Хорошо! – восклицает он. – Замечательно! Лучше некуда!

– Да в чем же дело?

– У меня, – говорит, – для вашей младшенькой есть на примете нечто исключительное, счастье, главный выигрыш, богач, денежный мешок, миллионщик, Бродский. Сам он подрядчик и звать его Педоцур!

– Педоцур? – говорю я, – знакомое имя, из Пятикнижия...

– Да что там Пятикнижие? Причем тут Пятикнижие? Он подрядчик, этот Педоцур, он дома строит, мосты, побывал во время войны в Японии, привез кучу денег, разъезжает на огненных конях, в каретах с лакеями у дверей, с собственной банькой у себя в доме, с мебелью из Парижа, с брильянтовым перстнем на пальце, совсем еще не старый, холостой, настоящий холостяк, прима! И ищет он красивую девушку, кто бы она ни была, раздетую, разутую, лишь бы красавица!..

– Тпр-ру! – говорю я. – Если вы так скакать будете без передышки, то мы с вами, реб Эфраим, заедем невесть куда. Если не ошибаюсь, вы уже как-то сватали того же самого жениха моей старшей дочери Годл.

Услыхав это, мой сват как схватится за бока да как захохочет! Я думал, с ним удар случится...

– Эге! – говорит. – Вспомнили тоже, как моя бабка впервые рожала... Тот до войны еще обанкротился и в Америку удрал!

– Царство ему небесное! – отвечаю. – Может быть, и этот туда же удерет?

Тут мой сват прямо из себя вышел:

– Да что вы говорите, реб Тевье! Тот был пустельга, шарлатан, мот, а этот – подрядчик со времени войны, ведет большие дела, имеет свою контору, служащих и... и... и...

Словом, так разгорячился мой Эфраим, что даже стащил меня с телеги, ухватил за лацканы да так меня стал трясти, что подошел городовой и хотел нас обоих отправить в часть. К счастью, я вспомнил, что в писании сказано: "С чужого бери", – с полицией надо уметь ладить...

Короче, что тут долго рассказывать? Этот Педоцур стал-таки женихом моей младшей дочери Бейлки, и "недолго тянулись дни", то есть я хочу сказать, что прошло все-таки довольно много времени, пока мы их обвенчали. Почему прошло много времени? Потому что она, Бейлка то есть, не хотела за него выходить, как человек помирать не хочет. Чем больше этот Педоцур приставал к ней с подарками, с золотыми часиками да с брильянтовыми колечками, тем противнее он ей становился. Мне, знаете ли, пальца в рот не клади. Я отлично видел это по ее лицу, видел и слезы, которые она тайком проливала. Подумал я однажды и говорю ей эдак между прочим:

– Слушай-ка, Бейлка, боюсь, что твой Педоцур мил и люб тебе так же, как и мне...

А она вся зарделась и отвечает:

– Кто тебе сказал?

– А чего ты плачешь ночи напролет?

– Разве я плачу?

– Нет, – говорю, – не плачешь, а всхлипываешь. Думаешь, если уткнулась головой в подушку, то спрятала от меня слезы? Думаешь, отец твой мальчик или мозги у него высохли и он не понимает, что ты это ради старика отца делаешь? Ты отцу покойную старость обеспечить хочешь, чтобы ему было, где голову приклонить, чтобы ему, упаси бог, побираться не пришлось? Если ты так думаешь, то ты, – говорю, – очень глупа, голубушка! Есть у нас великий бог, а Тевье не приживальщик, чтобы жить на чужих хлебах из милости. А деньги – чепуха, как в писании сказано. Возьми, к примеру, твою сестру Годл. Как она бедствует! А посмотри-ка, что она пишет бог весть из каких далеких краев и как она счастлива там, где-то на краю света, со своим беднягой Перчиком!..

А ну-ка, будьте умником, отгадайте, что ответила на это Бейлка?

– С Годл, – говорит она, – ты меня не равняй. Годл выросла в такое время, когда мир ходуном ходил, чуть было не перевернулся. Тогда думали обо всем мире, а о себе забывали. А сейчас, когда мир спокойно на месте стоит, каждый думает о себе, а о мире забыли...

Так отвечает мне Бейлка, и подите разгадайте, что она под этим разумеет.

– Ну? Что вы скажете о дочерях Тевье? Видели бы вы ее под венцом -принцесса! Я глядел на нее, любовался и думал: "Вот это Бейлка, дочь Тевье? Где она научилась так стоять, так ходить, так держать голову, так одеваться, чтобы все на ней было как вылитое?" Однако долго любоваться мне не дали, потому что в тот же день, после венца, часов около шести вечера молодожены поднялись и курьерским поездом умчались, – шут их знает куда, в какую-то "Наталию"[22] на воды, как принято у богачей, а вернулись уже зимой и тут же прислали за мной, чтобы я во что бы то ни стало немедленно приехал в Егупец. Я подумал: это неспроста. В чем дело? Если бы им просто хотелось, чтобы я приехал, они бы так и наказали: приезжай, мол, и дело с концом. К чему же еще «во что бы то ни стало» и «немедленно»? Значит, здесь что-то кроется! Спрашивается, что же это может быть? И полезли в голову всякие мысли и предположения – и хорошие и дурные. Может быть, молодожены уже успели рассориться, как две кошки, и дело идет к разводу? Но тут же я возражаю себе: «Ты глуп, Тевье! Почему ты должен все истолковывать к худшему? Откуда ты знаешь, для чего тебя зовут? Может быть, они соскучились и хотят тебя видеть? А может быть, Бейлке вообще захотелось, чтобы отец был возле нее? А вдруг этот Педоцур решил принять тебя на службу, взять к себе в дело и сделать своим управляющим? Так или иначе, – ехать надо». И вот сажусь – «и направился в Харран» – и еду в Егупец. В дороге разыгралась у меня фантазия, и представляется мне, что я оставил деревню, продал корову, конягу с тележкой, со всем барахлом и переехал на жительство в город. Сделался у моего Педоцура сначала доверенным лицом, потом кассиром, а дальше стал управлять всеми его подрядами и, наконец, вошел в дело полноправным компаньоном, – все у нас пополам, и я, как и он, разъезжаю на паре огненных коней – один буланый, другой гнедой, – и сам себе удивляюсь: «Что сие и к чему сие?» – куда мне, такому маленькому человеку, вести такие крупные дела? На что мне весь этот тарарам, весь этот базар и вечная суета? К чему мне, как скажете вы, «восседать с вельможами», толкаться среди миллионщиков? Оставьте меня, мне хочется покойной старости, хочется иной раз в священную книгу заглянуть, главу из псалмов прочитать, – ведь надо же и о душе когда-нибудь подумать, не так ли? Как царь Соломон говорит: человек -что скотина: забывает, что сколько бы он ни жил, а смерти не миновать...

С такими вот мыслями и думами приехал я, с божьей помощью, в Егупец прямо к Педоцуру. Хвастать перед вами, рассказывать "о величии его и богатствах его" – то есть о его квартире и обстановке, – я просто не в состоянии. Я никогда в жизни не удостоивался чести быть в доме у Бродского, но насколько я могу себе представить, лучше и краше, чем у Педоцура, быть не может! Судите, что это за палаты царские, хотя бы по тому, что сторож, который стоит у дверей, верзила с серебряными пуговицами, ни за что меня пускать не хотел, хоть ты ему кол на голове теши! В чем дело? Двери стеклянные, я вижу, как он стоит, этот верзила, пропади он пропадом, и чистит платье. Я ему киваю, руками размахиваю, знаками показываю, чтобы он пустил меня, потому что жена хозяина мне родной дочерью приходится... Но он, дурья голова, знаков не понимает, и тоже руками показывает, чтобы я убрался ко всем чертям! Вот ведь горе какое! К родной дочери рука требуется! "Горе тебе и седой твоей голове, Тевье, до чего ты дожил!" – думаю я и гляжу сквозь стеклянную дверь. Вижу, вертится там какая-то девица. "Наверное, горничная", – думаю, потому что глаза у нее вороватые. У всех горничных такие глаза. Я, знаете, вхож в богатые дома и со всеми горничными знаком. Кивнул я ей. "Отвори, мол, кошечка!" Та отворила двери и спрашивает, представьте себе, по-еврейски:

– Кого вам?

– Здесь, – говорю, – живет Педоцур?

– А вам кого? – спрашивает она громче.

А я ей еще громче:

– Тебя спрашивают, отвечай толком! Здесь живет Педоцур?

– Здесь.

– Ну, коли так, – говорю, – значит, мы с тобой свои люди. Поди же скажи мадам Педоцур, что к ней гocть приехал, отец ее, Тевье, в гости к ней пожаловал и вот уже сколько времени на улице стоит, как нищий у дверей, потому что он, видишь ли, не удостоился чести снискать любовь и благоволение вон того идола с серебряными пуговицами, провались он сквозь землю за один твой ноготок!

Услыхав такие речи, девушка – видать, хорошая шельма! – расхохоталась, захлопнула у меня перед самым носом двери, побежала наверх, потом сбежала вниз, впустила и привела меня в такой дворец, какой и отцам отцов моих не снился. Шелк и бархат, золото и хрусталь, идете и шагов своих не слышите, потому что ступаете грешными своими ногами по дорогим коврам, мягким, как снег. А часов, часов! На стенах часы, на столах часы, бесконечное количество часов. "Господи благодетель, много ли у тебя таких на свете? К чему человеку столько часов?" – думаю я и, заложив руки за спину, иду дальше. Смотрю, несколько Тевье сразу двигаются мне навстречу со всех сторон, один сюда, другой туда, один ко мне, другой от меня... Тьфу ты, пропасть! Со всех сторон зеркала!.. Только такой гусь, как этот подрядчик, может позволить себе столько часов и столько зеркал!.. И приходит мне на память Педоцур, толстенький, кругленький, с лысиной во всю голову, говорит громко и смеется мелко, дробненьким смешком... И вспоминаю, как приехал он ко мне в деревню в первый раз – на горячих конях – и расположился у меня, как у себя дома. Познакомился с моей Бейлкой и тут же отозвал меня в сторону и сообщил по секрету на ушко, да так, что слышно было по ту сторону Егупца, что дочь моя ему понравилась, что он желает – раз-два-три и – под венец! Ну, то, что дочь моя ему по нраву пришлась, понять нетрудно, но это "раз-два-три", – "аки меч двуострый", точно тупым ножом меня по сердцу полоснуло! Что значит "раз-два-три и – под венец"? А где же я? А Бейлка где? Ох, и хотелось мне закатить ему парочку изречений, чтоб он меня попомнил! Но, с другой стороны, подумал я: "К чему тебе, Тевье, вмешиваться? Многого ты добился у старших дочерей своих, когда пытался им советы давать? Наговорил с три короба, всю свою ученость выложил, а кто в дураках остался? Тевье!"

Короче говоря, оставим, как в ваших книжках пишут, царевича и примемся за царевну. Исполнил я стало быть их просьбу и приехал в Егупец. "Здравствуйте! Здравствуйте! Как поживаете? Как дела? Садитесь!" – "Спасибо, можно и постоять!" – ну, и все прочие церемонии, как водится.

Соваться вперед с вопросом: "Что отличает сей день от прочих", – то есть, что, мол, означает этот вызов, зачем понадобился, – неудобно. Тевье – не женщина, он и потерпеть может. Между тем входит какая-то личность в больших белых перчатках и объявляет, что обед подан. Поднимаемся втроем и входим в комнату из сплошного дуба: стол дубовый, стулья дубовые, стены из дуба, потолок из дуба, и все это точеное, разукрашенное, размалеванное... А на столе – царская роскошь! Чай, и кофе, и шоколад, и печенье, и коньяк, и соленья наилучшие, всякие блюда, фрукты и овощи, стыдно признаться, но боюсь, что моя Бейлка у своего отца ничего этого и в глаза не видала. Наливают мне рюмочку и еще рюмочку, а я пью, смотрю на нее, на Бейлку, и думаю: "Дождалась дочь Тевье, как сказано: "Подъемлющий нищего из праха", – коли поможет господь бедняку, так его и узнать нельзя. Казалось бы, Бейлка, а все же не Бейлка!" И вспоминаю я прежнюю Бейлку и сравниваю с той, что сейчас, и больно и обидно мне становится, как если бы я оплошал, дурака свалял, заключил бы невыгодную сделку, взял бы, к примеру, свою лошаденку-работягу и выменял бы на жеребенка, про которого и не знаешь, что из него выйдет – конь или дубина.

"Эх, Бейлка, Бейлка, думаю, что с тобой стало! Помнишь, как, бывало, по вечерам ты сидишь при коптящей лампочке, шьешь и песню напеваешь, оглянуться не успею, ты двух коровок выдоишь, а то, засучив рукава, приготовишь мне простой молочный борщ, или галушки с фасолью, или пампушки с сыром, или ушки с маком и скажешь: "Отец, поди руки мой!" Ведь это лучше всякой песни было!" А сейчас сидит она со своим Педоцуром за столом, как королева, два человека к столу подают, тарелками брякают... А Бейлка? Хоть бы слово вымолвила! Зато он, Педоцур то есть, за двоих уплетает, рта не закрывает! В жизни не видал человека, который бы так любил болтать и балабонить бог знает о чем, рассыпаясь при этом своим дробненьким смешком. У нас это называется: сам сострил, сам и смеется... Кроме нас троих, сидит за столом еще какой-то тип с румянцем во всю щеку. Не знаю, кто он такой, но едок он, видать, не из последних, потому что все время, покуда Педоцур говорил и смеялся, тот уписывал за обе щеки, как в писании сказано: "Трое, что ели..." – ел за троих... Тот ел, а Педоцур трещал и все такую ерунду, что слушать тошно: подряд, губернское правление, удельное ведомство, казначейство, Япония... Из всего этого меня интересовала одна только Япония, потому что с Японией у меня кое-какие счеты были. Во время войны, – знаете, конечно, – лошади в большом почете были, их днем с огнем искали... Наскочили стало быть и на меня и взяли моего конягу в работу: смерили его аршином, прогнали его несколько раз взад-вперед и выдали ему белый билет. Вот и говорю им: "Я наперед знал, что напрасны ваши труды, как в писании сказано: "Знает праведник душу скотины своей", – не Тевьиной кляче на войну ходить..." Однако, извините меня, пане Шолом-Алейхем, я путаю одно с другим, так и с пути сбиться недолго. Давайте-ка лучше, как вы говорите, – "вернемся к делу" – обратимся к нашей истории.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю