355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ален Зульцер » Идеальный официант » Текст книги (страница 6)
Идеальный официант
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:02

Текст книги "Идеальный официант"


Автор книги: Ален Зульцер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

7

Пятнадцатое октября 1935 года – и Эрнест помнил это так же отчетливо, как их первую встречу у пристани на берегу Бриенцерзее, – они расстались на перроне в Базеле, пожали друг другу руки и разошлись, растворились в толпах людей, спешащих откуда-то и куда-то. И хотя оба были уверены и клялись друг другу, что прощаются не навсегда, это прощание обернулось как бы случайно концом их взаимной любви, и, когда они через полгода снова встретились, она уже не возродилась, как мечтал о том Эрнест, но превратилась в безответную. Лучшие времена ушли безвозвратно.

Все, что последовало через полгода, когда они, как и было условлено, вновь встретились на вокзале в Базеле, на том же самом перроне, и вновь пожали друг другу руки, вызвало у Эрнеста оторопь: когда после долгих месяцев разлуки они увиделись, Якоб был холоден и замкнут. Эрнест пытался убедить себя, что виновата, наверное, человеческая природа: любой после долгой разлуки сначала ощущает некоторое отчуждение, но от него не могло ускользнуть, что в поведении Якоба появилась легкая отстраненность.

В то время как Эрнест еще какое-то время уверял себя, что прежняя необыкновенная жизнь вернется, что все былое можно повторить, вновь вызвать из небытия, Якоб для него просто изменился, он стал на полгода старше, на полгода взрослее, он повидался с родными, познакомился с новыми людьми, о которых ничего не рассказывал и которые на него явно повлияли. Иначе было невозможно объяснить превращение Якоба в замкнутого человека, происшедшее за полгода.

Но пока еще на дворе осень, еще ничего не случилось, и Якоб тогда еще тоже верил в радостную встречу, в постоянство счастья. Они пожали друг другу руки на глазах незнакомых людей, в присутствии которых они, соблюдая приличия, придерживались правил поведения, принятых между мужчинами, и, расставаясь осенью 1935 года, ограничились рукопожатием. Они избегали любых более откровенных прикосновений, не обнялись, например, по-братски, что было бы допустимо для родственников. Если бы они поцеловали друг друга в щеку, их, возможно, сочли бы за братьев, но они не решились сделать это на глазах у людей, ведь самый невинный жест мог их выдать.

Сезон в Гисбахе подходил к концу. Зимой солнце почти не показывалось над отелем, и до весны он закрывался. В то время как господин директор Вагнер и его жена, а также управляющий винным погребом, местный человек из Бриенца, мужественно оставались зимовать в отеле, в негостеприимных и непригодных для посетителей условиях, приводя в порядок запущенные в летние месяцы бухгалтерские дела, следя, чтобы не замерз водопровод, и охраняя здание от грабителей, бо́льшую часть персонала отпустили до середины марта. Хотя в Туне и Интерлакене, а также в Люцерне гостиниц было пруд пруди и там явно можно было найти работу, служащие в основном разъехались кто куда, сезонники либо возвращались в родные края, к своим семьям, где проводили зиму, как состоятельные буржуа, окруженные бедными родственниками и друзьями, либо искали себе работу в заграничных отелях класса люкс, где в основном им доставалась подсобная, плохо оплачиваемая работа, зато в качестве вознаграждения они получали отменные рекомендации. Оторвавшись на некоторое время от однообразия сельской жизни, эти счастливчики наслаждались вольной городской жизнью, но иногда уже через несколько дней в их памяти вдруг всплывал Гисбах, и они с тихой грустью вспоминали озеро, лес и водопад, так что весной все с удовольствием устремлялись в эти края, которые с легким сердцем покидали осенью. Все, но только не Эрнест, который на этот раз без всякой радости расставался с Гисбахом и со своей комнатой.

Как и в прежние годы, Эрнест отправился в Париж. Ему не удалось убедить Якоба продолжить их совместную жизнь в какой-нибудь мансарде в «Лютеции», «Мериссе» или другом отеле, где Эрнест мог с легкостью найти работу для Якоба, если бы Якоб только захотел, но он не пожелал, ему захотелось вернуться домой, в Германию. Он внимательно выслушал Эрнеста, но не согласился. Он хотел показать дома, чему научился в Гисбахе. Теперь, когда у всех есть работа, он сможет неплохо зарабатывать. Он устроится в кёльнском отеле «Собор» или еще где-нибудь, он был уверен в этом; так оно, впрочем, и вышло: он устроился на весьма ответственную должность в отель «Савой» и пять месяцев там проработал.

Итак, Якоб на полгода уехал в Германию, где, как он утверждал, его с нетерпением ждали родные и друзья. Хотя его переписка с матерью за все время, пока он жил в Гисбахе, ограничилась двумя открытками, которые он молча предъявил Эрнесту, Якоб упорно твердил, как важно для него вернуться в Кёльн, повидать свою мать, родственников и друзей – друзей, о которых он раньше никогда не вспоминал и которые ему никогда не писали. Он говорил, что хочет увидеть своими глазами, как сейчас живется в Германии, после всего, что слышал от постояльцев отеля и что читал в газетах про улучшение условий жизни при новой власти. Понахватавшись об этом обрывочных сведений, Якоб отчего-то вдруг заинтересовался переменами в Германии: он говорил о Гитлере, о Геббельсе, о предстоящей Олимпиаде, и у Эрнеста не было причин сомневаться в его искренности.

И вместе с тем Эрнесту казалось, что Якоб, говоря об этом, маскируется, он словно пытается солгать, сам не зная, что он хочет скрыть. Это впечатление могло быть отражением его собственной, возможно совершенно необоснованной, подспудной тревоги, вызванной болью разлуки с Якобом, но могло быть и правильным наблюдением.

Эрнест уже тогда почувствовал в Якобе что-то чужое. Это чужое появилось оттого, что Якоб хотел отстраниться от него, разве не так, разве не это беспокоило Эрнеста?

Эрнест, который ничего не знал о своих родителях, которому было совершенно безразлично, живы они или умерли, и который не очень понимал ностальгию Якоба, отпустил его домой, вместо того чтобы удержать, он распрощался с ним на перроне, он не мог удерживать его, ведь, если бы он попытался, не исключено, что Якоб вырвался бы из его объятий силой, и это было бы гораздо больнее, чем любое другое расставание. Якоба было не удержать, и Эрнесту пришлось его отпустить.

«В конце марта, – (это были последние прощальные слова Якоба на перроне), – в конце марта или в начале апреля мы снова увидимся. На будущий год». Якоб все сказал сам, Эрнесту не пришлось ничего говорить, и, судя по тону Якоба, не приходилось сомневаться в том, что он говорит это искренне, что он верит в свое возвращение и действительно собирался потом восстановить оборванную нить. Да, он был искренен, и, возможно, все случится именно так, как они загадывали в последние дни и ночи перед его отъездом, все вновь и вновь уверяя друг друга, что ничто не переменится, когда они встретятся снова, а временная разлука – лишь незначительное препятствие на их будущем жизненном пути, с которого невозможно сбиться, поскольку он так же неминуем, как самое будущее. Эрнест знал, что ему не приходится рассчитывать на письма от Якоба, разве что на новогоднюю открытку.

Уже через неделю после Нового года он понял, что не дождется и новогодней открытки. И загвоздка была не в почте – она была в самом Якобе, причиной были многочисленные дела, которые его отвлекали: его друзья и семья, наверное и работа, а может быть, новогодние праздники, которые в Германии отмечают с куда большим размахом, чем во Франции.

Эрнест к тому времени отправил Якобу уже много открыток и писем, после чего ему только оставалось надеяться, авось мать Якоба не распечатала, но Якоб не ответил ему ни разу. Эрнесту поневоле пришлось, набравшись терпения, простить Якобу его молчание, но это удавалось ему далеко не всегда; большую часть дня, во время работы и особенно – в часы отдыха, он неотступно думал только о Якобе и в конечном счете порой приходил к мысли, что Якоб ему изменил, ведь он сам тоже поддался мимолетному искушению и влюбился – правда, ненадолго, всего на несколько дней – в молодого парнишку, лифтера из «Лютеции», но все так и осталось на уровне плотских забав, уже после первых двух свиданий его опять одолела тоска по Якобу.

А после четвертого раза он порвал с пареньком навсегда.

Эти зимние месяцы в Париже ему ничем особенным не запомнились, кроме того парнишки, все остальное стерлось из памяти, а если и возможно говорить о воспоминаниях, сохранившихся в общих чертах, то они скорее сохранились в виде легкого привкуса во рту, чем в виде образов, которые хочется потрогать рукой. Там, где он хотел жить, – рядом с Якобом – для него сейчас не было места, и он еще тогда, в Париже, начал вести тот одинокий образ жизни, который установил для себя позже; все, включая умопомрачительное приключение, оказалось репетицией будущего, только он тогда об этом еще не подозревал.

В особенно мрачные дни он начинал опасаться, что никогда больше не увидит Якоба; тем грандиознее была его радость и тем полнее было избавление от тревог, когда 26 апреля 1936 года он встретил его в Базеле, на том же самом вокзале и на том же перроне, видевшем шесть месяцев назад их последнее рукопожатие при прощании, с той разницей, что теперь вокруг них сновало гораздо больше народу, сейчас люди были не так закутаны, потому что погода стояла теплая, был настоящий весенний день. И на этот раз ему было еще труднее удержаться, чтобы не броситься Якобу на шею. Он еле справился с собой, чтобы не прижаться губами к тому месту, где кожа наиболее чувствительна, он чуть было не поцеловал его в шею.

За прошедшие шесть месяцев неукоснительно вращающаяся часовая стрелка вокзальных часов обернулась по кругу более четырех тысяч раз, но Эрнесту в то мгновение казалось, что все эти дни уложились в один-единственный большой оборот. Он стоял на том же самом месте, что полгода назад, и, казалось, никуда отсюда не уходил, только прохожие сменили одежду, и все. Все, что произошло за это время, не имело никакого значения, как будто ничего не было, стрелки часов стояли на месте, он – тоже, как и Якоб. Но попытка убедить себя, что ничего не переменилось, была лишь недолговечной иллюзией, очень скоро он понял, что переменилось почти все.

Зима в Париже, состоявшая из непрекращающихся разочарований, отупляющей работы и одного мимолетного приключения, стерлась из памяти полностью в тот момент, когда он пожал и отпустил руку Якоба. Тут оставалась прежняя теплота, как будто они и не расставались. Но когда он заглянул Якобу в глаза, его охватило чувство убийственной безнадежности. В зеленых глазах Якоба читалось знакомство с какими-то новыми впечатлениями, которыми Якоб не собирался делиться.

Но вместе с тем он стал еще привлекательнее: молодой человек с крепким рукопожатием взрослого мужчины, который вежливо и свысока улыбался Эрнесту. Хотя Эрнест ничего не знал и это неведение сжимало ему горло, но в тот момент в его душу закралось предчувствие, что этот непривычный, обновленный Якоб его бросит – возможно, даже ради какой-нибудь женщины, – пускай не сегодня, не завтра, но это непременно произойдет. Эрнест почувствовал себя маленьким и ничтожным, перед этим высоким молодым красавцем он был никто; угнаться за ним и удержать его ему никогда не удастся; какой бы заботой и любовью он его ни окружил, Якоб все равно окажется на шаг впереди. Эрнест вечно будет его догонять.

Если бы он тогда сразу повернулся спиной и ушел, жизнь его сложилась бы совершенно иначе. Сам того не подозревая, он выбрал вместо кратких мучений долгие.

8

Иногда он ловил себя на том, что тоскует по тому, настоящему Якобу, в то время как нынешний Якоб во плоти лежал рядом. Ощущая тепло его тела, он думал о прежнем Якобе, который покинул его тогда, на перроне в Базеле, и затем у себя дома в Кёльне, вдали от Эрнеста растворился в воздухе. В тело Якоба, которое он знал лучше, чем свое собственное, казалось, вселился после возвращения из Германии какой-то другой человек. Хотя голос Якоба оставался прежним, изменилась его манера говорить и описывать словами то, что он видел и слышал.

Якоб стал вести себя теперь несколько развязнее, чем это подобает официанту, даже такому красивому и всеми обожаемому. Это беспокоило Эрнеста, потому что он начал опасаться за будущее Якоба и за его репутацию, он попытался поговорить об этом с Якобом, несколько раз он предупреждал его: «Якоб, думай, что говоришь», или: «Якоб, не распускай язык, они этого не любят», но безрезультатно, Якоб только улыбался, потирал указательным пальцем правый глаз, как будто туда соринка попала, или клал руку Эрнесту на живот и говорил только: «Да ладно тебе». Эрнест предупреждал его, что в один прекрасный день он наживет себе неприятности с господином директором Вагнером или с одним из гостей, но Якоб не обращал на это внимания: он был в себе уверен. Хотя он очень изменился, неприятностей у него не возникало. Перемены, отмеченные Эрнестом, не повредили его популярности, а, напротив, только способствовали ее росту.

Эрнесту пришлось смириться с тем, что теперь в знакомом теле живет только этот новый Якоб и это тело всегда было податливо, и днем и ночью. Цепляясь, как утопающий за соломинку, он продолжал надеяться, что истинный Якоб однажды вернется в это тело, которое он так хорошо знал, вернется, словно из дальнего путешествия. В руках Эрнеста было только тело, остальное же было не в его власти. То, что в теле скрывалось, ускользало от него. Рядом с ним лежал чужак, а он исходил тоской по исчезнувшему знакомцу, которого заслонил чужак. И если тот, утраченный Якоб был дан ему навек, то этот новый Якоб – только временно, пока не придет срок. Он любил прежнего, но прежний исчез.

Эрнест не сомневался, что Якоб рано или поздно его покинет, он знал свою судьбу, он знал, что не будет за него бороться, судьба не подвластна его воле, как она решит, так и будет, невзирая на сопротивление.

Перемены, происшедшие с Якобом, принесли свои преимущества. Каждую ночь Якоб доставлял ему теперь еще большее удовольствие, и, как Эрнест подозревал, это было каким-то образом связано с его поездкой в Германию. За кёльнскую зиму Якоб познал что-то такое, о чем они не говорили, он стал ненасытнее, и поскольку, кроме Эрнеста, рядом не было никого, кто помог бы ему справиться с неутомимым вожделением, то именно к Эрнесту он обращался за помощью, чтобы в конце концов спокойно заснуть. Если бы Якоб не побуждал его ежедневно к этой безоглядной, бурной игре, Эрнест, вероятно, сошел бы с ума, свихнулся бы от любви к истинному Якобу, которого он утратил, но, быть может, все это были мысли, посетившие его позже, когда у него появилось море времени для раздумий, когда все кончилось и он понял, что вожделенная весточка из Америки никогда не придет, а поначалу было совсем не до этого, в Гисбахе тогда на первом месте была другая задача – справиться с невиданным наплывом гостей. Иногда их было так много, что приходилось ежедневно отказывать в заявках, можно было подумать, что весь свет стекался в гранд-отель Гисбаха, прежде чем разбиться на бесчисленные ручейки. Разумеется, предпочтение оказывали постоянным посетителям.

По большей части это были гости из Германии, прежде всего – еврейские семьи, которым удалось вывезти за границу свое состояние или хотя бы его часть и которые теперь хотели пожить в гранд-отеле в ожидании визы в Англию или в Америку, или вида на жительство в Швейцарии, или в надежде на коренное изменение политической обстановки в Германии, хотя, как известно, это были напрасные надежды, а вот надежда на аффидевит, а также весьма шаткая надежда на вид на жительство в Швейцарии еще сохранялись, хотя нельзя сказать, чтобы гости так уж стремились остаться в Швейцарии, так как здесь они чувствовали себя ненамного спокойнее, чем в любой другой европейской стране. Немецкие нацисты развернули борьбу со всевозможными врагами, об этом и Якоб рассказывал, но особенно жестоким гонениям подверглись там евреи, против них в сентябре были приняты особые законы. Но были и другие гости, которые, безусловно, собирались вернуться в Германию, и, поскольку у них не было никаких причин покидать страну, постепенно сложились большие и маленькие группы людей, искавших или, наоборот, избегавших общения между собой, и месье Фламэну приходилось пускать в ход всю свою изобретательность, чтобы стратегически правильно разместить гостей в большом обеденном зале, но еще большей ловкости требовало размещение их в малом зале для завтрака, стулья там стояли теснее; сидя здесь, некоторые гости опасались, что другие их подслушают, хотя те, кого они так опасались, были по большей части безобидными супружескими парами. Но видимость могла быть обманчива. Ведь все они были немцами. Настоящая опасность – здесь все придерживались единого мнения – исходила от тех, что помоложе. Месье Фламэн знал, что ему надлежало предпринять, и не без удовольствия трудился над предотвращением неприятных ситуаций.

Так что и у Эрнеста, и у Якоба, как у многих других служащих отеля, работы было выше головы. Задумываться над своими проблемами им было некогда. Среди гостей, прежде всего среди тех, кто помоложе, распространялась своеобразная эйфория, эдакая смесь легкомыслия и страха, ощущения подавленности и того, что это жизнь на чемоданах; люди были рады, что сумели удрать, хотя никто не знал, куда их еще занесет, ведь все были так или иначе убеждены, что новая война неизбежна. Некоторые гости, впервые познакомившиеся в Гисбахе, частенько до утренней зари засиживались в баре, и Якоб рассказывал Эрнесту, откуда они прибыли и о чем говорили. Он первым вызвался работать в баре в ночную смену. По его словам, он хотел посмотреть на интернациональную публику.

В июне 1936 года Юлиус Клингер, в сопровождении жены и обоих детей, прибыл в Гисбах, и его приезд вызвал гораздо больше шума, чем приезд кого-либо другого из заграничных гостей, и не только потому, что он был знаменит. За исключением Эрнеста и кое-кого еще из иностранных официантов, имя Юлиуса Клингера знал в Гисбахе, казалось, всяк и каждый, даже Якоб, который ни строчки не читал из его произведений. Якоб уверял, что в Германии его знает каждый ребенок, его романы экранизированы, и даже перечислил названия романов и фильмов, которые ничего не говорили Эрнесту. Названия виденных фильмов он давно забыл, да и содержание по большей части тоже.

После того как слухи о приезде Клингера за несколько дней не раз обошли всех, 19 июня 1936 года в холле отеля собралась группа человек в тридцать, чтобы выразить публично признательность за верность убеждениям, которые он отстаивает, независимо от того, как складываются его жизненные обстоятельства. Хотя Клингер до последнего времени, в том числе в годы Первой мировой войны, воздерживался от политических заявлений, он все же выступил против новых властителей Германии. Они были ему отвратительны. В глазах эмигрантов, которые при его появлении встали и зааплодировали, он представлял наивысшие ценности той страны, которую им пришлось покинуть против своей воли. Он не поддался ни льстивым заигрываниям со стороны господствующего режима, ни попыткам оказать на него давление.

Когда Юлиус Клингер увидел, что его произведения не сжигают на площадях и не подвергают публичному поношению, а просто замалчивают, словно их не существует, он за три недели до отъезда в Гисбах решился заявить о себе сокрушительной силой одной-единственной фразы. Письмо, которое он 20 мая 1936 года отправил Геббельсу, передав его текст для публикации в газету «Нойе цюрхер цайтунг», не содержало ни упреков, ни обвинений, и тем не менее оно вызвало гораздо больший резонанс как внутри страны, так и за рубежом, чем Клингер ожидал, и это несмотря на его краткость, которая сделала его более животрепещущим. Мировая пресса не могла оставить без внимания такое письмо. Оно было опубликовано даже в «Нью-Йорк таймс».

Затянувшееся молчание Клингера привело к тому, что многие из тех, кто раньше его уехал в эмиграцию, начали сомневаться в прославленной моральной чистоте Клингера, но, узнав о письме и уж тем более ознакомившись с его содержанием, они полностью переменили свое мнение в пользу Клингера, благодаря этому внимание было привлечено не только к нему, но и ко всем немецким изгнанникам. Он вовремя сделал то, чего все по праву от него ждали; одной своей сокрушительной фразой: «Придется нам, истинным немцам, вас вразумить; ничего иного нам не остается» – он воззвал к честным людям Германии, к той Германии, которую они олицетворяли, и тем самым подтвердил, что они поступили правильно, можно сказать, подтвердил своим авторитетным свидетельством, что эти люди, которые, как евреи, лишены в Германии всех прав, на самом деле призваны быть за ее пределами в качестве представителей истинной Германии до наступления лучших времен, когда их призовут туда обратно.

Письмо Клингера не содержало угрозы, это было предупреждение – таково было общее мнение. Содержался ли между строк намек на то, что Клингер в ближайшее время может покинуть Германию, о чем в тексте не было сказано ни слова, было неясно, став предметом ожесточенных дискуссий в Гисбахе. Геббельс не придумал ничего лучшего, кроме как облаять Клингера после отъезда, обозвав его опустившимся, объевреившимся снобом, каковым он его-де считал. Он заявил, что его время как писателя давно прошло, буквально: «Вы – человек прошедшего века, такие, как вы, нам не нужны, отправляйтесь искать своего счастья у большевиков!»

Все это Эрнест узнал от Якоба, который неустанно пересказывал ему то, что по ночам слышал в баре, где Клингер, впрочем, никогда не показывался. Супружеская чета Клингеров, которая пила спиртное только за обедом, рано удалялась к себе, как правило сразу после ужина. Впрочем, их дети были более общительны и легко знакомились с другими постояльцами, против чего родители, судя по всему, не возражали, хотя мальчику было самое большее лет семнадцать, правда, выглядел он старше. Говорили, что дочка – художница, хотя никто не видел ее с рисовальным блокнотом в руках, она в основном бездельничала, так же как и ее брат, который был еще школьником, но в сложившихся обстоятельствах учительские обязанности временно взяли на себя его мать и сестра. Говорили также – Якоб рассказал об этом Эрнесту, – что мальчик тоже одарен артистическими способностями, что и неудивительно при таких родителях, он превосходно играет на фортепьяно. Но хотя в большом бальном зале стоял рояль, а в зале для завтрака – пианино, никто не видел его за инструментом. Известно было, что их мать покинула сцену. До рождения дочери, а это произошло в 1916 году, она пела в «Берлинер Линденопер», когда за Дирижерским пультом стоял Рихард Штраус, потом совершенно неожиданно для всех покинула сцену, но есть две граммофонные записи ее пения, на одной стороне пластинки – «Ah, ma petite table!» [3]3
  Вероятно, имеется в виду ария «Adieu, notre petite table» из оперы Жюля Массне «Манон».


[Закрыть]
на другой – «Voi che sapete» [4]4
  Здесь речь идет об ариетте Керубино из моцартовской «Свадьбы Фигаро».


[Закрыть]
. Юлиус Клингер, который всегда отдавал значительное предпочтение немецкому репертуару, прежде всего Рихарду Вагнеру, некоторое время поддерживал тесные контакты с вдовой Вагнера Козимой, поскольку до начала войны [5]5
  Первой мировой.


[Закрыть]
и до громкого успеха своего второго романа «Опорта» довольно долго носился с мыслью написать биографический роман о своем любимом композиторе, но так и не осуществил этот замысел.

Несмотря на письмо к Геббельсу, в Берлине Клингера никто не арестовал. Ему дали выехать из Германии, опасаясь реакции зарубежных стран, не исключено, что власти даже рады были от него избавиться. Никто не подозревал – и Клингер позже посвятит этому несколько строк в своем единственном автобиографическом эссе, – что именно в первые две недели своего пребывания в гранд-отеле Гисбаха, который он в связи с этим упомянул под его настоящим названием, он был уверен, что в Германии произойдет переворот. Он отправился в Гисбах в твердой уверенности, что люди из руководства вермахта в скором времени положат конец безумию, которое творится в Германии, и у него не было причин не доверять тем, кто сообщил ему о якобы ожидающемся в самое ближайшее время путче. Оказалось, однако, что Клингер, как и все остальное человечество, напрасно на это надеялся: переворот не состоялся. Гитлер остался у власти, немцы были довольны, а Клингер так и продолжал жить в Гисбахе и последующие недели посвятил подготовке к эмиграции и работе над очередным произведением. Он не мог сидеть и ждать сложа руки. Все восхищались им не в последнюю очередь из-за объема этого романа: он писал и переписывал каждый день по многу страниц, сам процесс работы, труд сочинительства были необходимы ему как воздух.

Постепенно все начали привыкать к его присутствию. Его появление за столом в ресторане уже не вызывало повышенного внимания, а если и привлекало, то далеко не в той степени, как появление его детей, гардероб которых, казалось, был неисчерпаем на экстравагантные наряды, в то время как в облике Клингера примечательно было разве что дорогое сукно его костюма и английские ботинки, а в его жене – черные локоны и темно-карие глаза. Марианна Клингер, как писал Клингер, «была скроена как южанка», но ее можно было принять и за еврейку. Она была небольшого роста и после рождения Максимилиана немного располнела. Но ее ножки по-прежнему притягивали взгляды мужчин. Определенный интерес к Клингеру сохраняли лишь вновь прибывшие гости, которые то и дело пытались вступать с ним в беседы, что было сложно не только потому, что с посторонними он разговаривал очень тихим голосом. В отличие от своих детей, Клингер по возможности избегал случайных встреч. Если же этого не удавалось избежать, он мог приветливо улыбнуться, пожать руку, поставить автограф на книге, но отказывался расписаться на меню или на почтовой бумаге.

Через две недели после приезда Клингеров к ним присоединилась их берлинская помощница госпожа Мозер, которая позже отправилась вместе с ними в эмиграцию. Эрнест, взяв на подмогу еще двоих официантов, встретил ее у пристани. Помимо большого кофра, наверх в отель надо было доставить еще пять чемоданов. Госпожа Мозер, тихая молодая особа, никогда не пользовавшая косметикой, занимала в отеле маленькую комнатку и обедала с Клингерами за одним столом, что вызывало среди гостей некоторое недоумение. Но поскольку выглядела она не как прислуга, а скорее как бедная родственница, через какое-то время с ее присутствием свыклись даже те из гостей, кто сначала возмущался громче всех, тем более что она позволяла себе заговорить только тогда, когда Клингер или его жена обращались к ней с вопросом, в остальных случаях она молчала, являя собою образец скромности, и держалась так, как будто ее тут нет, в противоположность их детям, которые всегда первыми вставали из-за стола, иногда даже не дожидаясь, пока старшие покончат с десертом. По свидетельству Эрнеста, который обслуживал их стол, Клингер как будто не замечал их невоспитанного поведения, а его жена, хотя и видела это, никогда не вмешивалась. Она не возражала, если Клингер закуривал, не дождавшись, когда она закончит обедать, и не настаивала, если не получала ответа на заданный вопрос. Тем не менее она никогда не выглядела расстроенной и, казалось, никогда не обижалась, она производила впечатление терпеливой, слегка загадочной женщины. И каким бы буржуазным ни был внешний облик этой семьи, в их поведении, в их вольностях и сейчас еще проглядывало нечто богемное, ведь в прошлом они, несомненно, принадлежали к богеме, он как писатель, она как певица, и хотя, с тех пор как поженились, они давно уже отошли от всего, что внешне могло напоминать об их бурном прошлом, они по-прежнему как были, так и остались артистическими натурами, и это в глазах других гостей естественным образом оправдывало кое-какие странности в их поведении, тем более что это действительно были мелочи.

Эрнесту стол Клингеров не особенно нравился, и, когда Якоб, который обслуживал столы в другом конце зала, попросил передать этот стол ему, он охотно согласился. Он с пониманием относился к тому, что Якоб интересуется знаменитым немецким писателем, хотя сам писатель, похоже, не замечал обслуживающего персонала отеля даже тогда, когда ему подносили огонь или подвигали для него стул, на который он усаживался. Между тем Эрнест сделал открытие, которое облегчило ему переход в другой конец зала.

Юлиус Клингер был человеком не только чутким, но и чувствительным до ранимости, человеком, который видел свою задачу исключительно в том, чтобы наблюдать за ходом собственных мыслей и облекать их в нужные слова. У него была профессия, об особенностях которой его читатели мало что знали. Они наверняка были убеждены в том, что успешному писателю слова падают с неба, как успешному спекулянту – его прибыль.

Главная часть жизни Клингера протекала вовсе не в обеденных залах и салонах, а за письменным столом, перед листом бумаги, все остальное интересовало его весьма мало, как средство убить время или, точнее говоря, как подпитка для его работы. Для того чтобы он заинтересовался, требовалось что-то из ряда вон выходящее, на другое он бы и не взглянул и даже не повел ухом. О том, что такое случалось, знало разве что его ближайшее окружение – жена, дочь и, возможно, госпожа Мозер.

Свою истинную, если не сказать – единственную задачу Клингер видел в том, чтобы находить слова для вещей и ситуаций, которые, как ему, разумеется, было известно, уже несчетное множество раз были описаны другими писателями, представителями самых разнообразных культур. Именно эта задача – облечь в новые слова старые и неизменные вещи – занимала все его время – время, проводимое за письменным столом, по сравнению с которым время, потраченное в обеденном зале любого отеля, оказывалось совершенно не важным, хотя и давало ему передышку, но, главное, он и его проводил с пользой, ведя наблюдения за незначительными событиями, которых другие не замечали, или в лучшем случае сидел с отсутствующим видом, хотя это было ложное впечатление. В такие минуты сосредоточенности Клингеру не было равных. Когда он, казалось бы, вслушивался в себя, он на самом деле слушал других, наблюдал за ними и разбирал их по косточкам.

Написанное им должно было выдержать сравнение со словом предшественников, с которыми он тайно или явно соперничал, поэтому время, проводимое за письменным столом, было для Клингера самым важным. Ведь все, ранее написанное другими, можно было описать заново и притом по-другому, ибо новое слово показывает в новом свете то, что все видели, но не разглядели. Разумеется, в пересказывании того, что он считал нужным высказать заново, не было никакой необходимости: земля не перестала бы вертеться оттого, что какие-то вещи останутся недосказанными; но все равно ничто не могло его удержать от этих попыток: это было его предназначением, его ежедневной работой, его поприщем – биться за верные слова, и трудно найти задачу сложнее этой; если ему не удавалось ее выполнить, то, бывало, он выбрасывал эпизод, который уже отчетливо вырисовывался у него перед глазами, из-за того что не нашел для него нужных слов; в ходе этих разрушений, несмотря на то что все в нем противилось этому, отдельные второстепенные персонажи повествования погибали на полпути, приконченные их создателем, иногда такое случалось, зато другие иногда неожиданно раскрывались в ходе этого таинственного процесса и, оживая под влиянием слов, начинали вдруг произносить такие вещи, на какие аналогичные персонажи в реальной жизни, наверное, никогда бы не сподобились.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю