Текст книги "Герберт"
Автор книги: Алексей Зикмунд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Грустно, что все так вышло, – сказала девушка.
– Не стоит расстраиваться, Бербель, я всегда знал, что говорю много лишнего, и тем не менее ничего не могу с собой поделать. Мне безразлично, что подумают обо мне.
– Но ведь ты не один, Герберт, разве тебе не приходится считаться с этим?
Герберт наклонил голову и засопел – он не любил морализаторских разговоров. Однако у него была живая душа, она трепетала, как заяц в силке, и ее еще предстояло воспитывать долгие годы и дни.
Девушка взяла со стола десертный ножик и стала водить им по скатерти. Герберт как завороженный смотрел на этот столовый прибор. Сверкало лезвие, шелестела скатерть, а он никак не мог оторвать взгляд от тоненькой ручки ножа, зажатого между двумя еще более тонкими пальцами девушки. Взгляд его остекленел – с ним такое бывало всегда, лишь только он начинал глядеть в одну точку.
– Что с тобой? – Бербель положила нож и испуганно откинулась на спинку стула.
Он встал, подошел к выключателю и погасил верхний свет. Тени от посуды замысловато наклонились над скатертью. Девушка взяла со стола квадратный графин и долила свой бокал до краев. Она держала бокал двумя руками, медленно потягивая вино, тень размышления отражалась у нее на лице. Бербель подняла глаза, и Герберт увидел, что они у нее изумрудные, а ресницы длинные-длинные, и он представил, что кусочки изумруда закутаны в черный полупрозрачный шелк. Герберт поднялся из-за стола, обошел его и остановился рядом с девушкой. Он стоял рядом с ее стулом, как соляной столп из старинных сказок. Полутьма создавала ощущение завораживающей безвременности. Проемы окон за его спиною были окутаны ночью. Мелкие летние бабочки летали под колпаком торшера. Ощущение вечности пронзило два этих юных существа, уже глядящих на окружающий мир слегка прищуренными глазами.
– Можно, я тебя поцелую? – еле слышно попросил мальчик.
– Можно, – еле слышно ответила девочка.
Герберт нагнулся над ней, но в последний момент поскользнулся на кусочке пищи, и поцелуй не получился. Он поцеловал ее так, как можно поцеловать стену.
– Вот черт, – выругался он; под его ногами лежала раздавленная горошина виновница его первой любовной неудачи.
Взгляд у Бербель был внимательный и совсем не влюбленный, а ему хотелось, чтобы она смотрела на него с восторгом обожания, но в глазах ее не было теплоты и проникновенности. Какая теплота, какая нежность: ей дарят корзины цветов и, может быть, взрослые люди дерутся из-за нее на дуэли, а тебе она приносит безопасную бритву, словно в насмешку над возрастом.
Бербель была доброй девушкой, хотя и несколько ироничной, она была рождена под знаком Льва и унаследовала смелость, свойственную этому знаку. После такого неловкого поцелуя она решила исправить его ошибку: она положила ему на плечи нежные свои руки и со всей смелостью поцеловала его прямо в губы. Герберт почувствовал незнакомый привкус ланолина. Она села и посмотрела на него снизу вверх, и ей показалось, что он вот-вот упадет, тогда она снова встала и прижалась к нему, она почувствовала теплую дрожь, наводящую на мысль о какой-то другой, более грандиозной близости, с которой она еще не знакома. Но тут и Герберт очнулся: он словно стряхнул с себя пыль, налетевшую на него со всего дня рождения. Неожиданно для себя он стал очень смелым – он схватил Бербель и стал ее целовать куда попало: в лоб, в щеки, в нос, в губы – это был целый вихрь поцелуев. Бербель, ошеломленная таким поворотом, смотрела на него широко открытыми глазами, в которых перекатывались маленькие изумруды, формируя голубовато-зеленый фон зрачка.
– Уже поздно, мне пора, – сказала она, отстраняясь от мальчика. Она подошла к креслу и сняла со спинки малиновую сумочку, усыпанную синими точками.
Герберт и Бербель вышли через парадную дверь. Они миновали палисадник и по каменной лесенке спустились в маленький и кривой переулок. Кое-где в домах светились желтым, красным и синим занавешенные окна.
Еще не пришла полночь, и кое-где слышался отрывистый стук каблучков. В конце улицы, на повороте, горел один-единственный фонарь, горел, наклонившись над мостовой, и Герберт загадал, что, когда они спустятся к этому фонарю, то хотя бы постоят рядом. Желто-белый свет так красиво ложился на мостовую. Итак, день рождения миновал, думал он, поддерживая девушку под локоть.
Вдалеке послышались голоса, показались люди – их было человек двадцать: двое катили перед собой тележку, чем-то нагруженную; это были штурмовики, одеты они были в коричневые рубахи с узкими черными галстуками, кожаные или вельветовые штанишки и гольфы; средний их возраст не превышал шестнадцати лет. Впереди процессии шел молодой мужчина лет двадцати пяти, на рукаве у него была повязка со свастикой. Герберт и Бербель отступили на тротуар. Прыщавое лицо предводителя было совсем рядом, луна и звезды освещали его сверху, снизу оно слегка подсвечивалось двумя карманными фонариками, которые несли юные штурмовики. Качающийся свет этих маленьких фар произвольно раздвигал уличную темноту. У предводителя был длинный и острый нос, на кончике которого находились очки в металлической оправе. Он вопросительно посмотрел на двоих прохожих, повернулся лицом к тележке и как крыльями взмахнул тонкими руками в коричневой рубашке. Штурмовики везли тележку, заваленную книгами. Луч, скользнувший по ним, высветил один корешок. На нем крупной готикой было написано: "Томас Манн". А Герберт, еще только создающий мнение о себе, подумал: "Сколько же я еще не знаю, как много предстоит узнать, прежде чем я начну до конца осознавать себя в этом мире". Какие еще Манны и Вейнингеры встретятся у него на пути.
Книги везли для сожжения: костер решили приурочить ко дню рождения какого-то фюрера. Но ни Бербель, ни Герберт еще ничего об этом не знали. Именинник остановил девушку у фонаря и попытался обнять ее, но она вильнула:
– Знаешь, я кое-что хочу сказать тебе.
– Что?
– А ты нагнись.
Герберт нагнулся, и она еле слышно прошептала:
– Я наполовину еврейка.
Бербель выпрямилась, как бы стараясь рассмотреть эффект, произведенный ее же словами. Фраза эта со свистом пронеслась мимо него и растаяла где-то во тьме. И хотя она была сказана еле слышно, тем не менее Герберт ощутил всю ее будто бы материализовавшуюся значимость.
– А какое это имеет значение? – спросил он, немного подумав.
– Разве ты не гражданин своей страны? – В этом ее вопросе был вызов, и она поглядела на него так, как смотрит генерал на провинившегося солдата.
– А что такое гражданин?
– Ну, гражданин – это тот, кто выполняет то, что делают все.
– Да какая разница, гражданин я или не очень! Какое это имеет отношение к тебе и ко мне! Я пригласил тебя к себе, ты подарила мне бритву. Я смотрю на тебя и взрослею, с каждой минутой меня делается все больше и больше. Я уже не думаю, что сказать тебе. Все происходит само собой, и тебе это нравится.
– Не всегда.
– Это почему же?
– Ты очень юн, Герберт, а мне нравятся мужчины постарше, умеющие молчать. Ты же молчать не можешь.
– Я самоутверждаюсь.
– Ладно, будь попроще.
– Да куда уж проще.
– Ты очень милый мальчик, очень милый и очень хороший.
– Не очень это меня утешает. Внутри меня живет повеса и негодяй, просто случай еще не представился.
– Ну, еще представится.
– Ты думаешь?
– Думаю, да.
И тем не менее Герберту было ясно, что она с ним не откровенна. Бербель надулась и нервно тряхнула волосами. Посмотрев на свет, она сощурила глаза так, что они стали похожими на щелки. Герберт тоже сощурил глаза, и они у него тоже сделались похожими на щелки, сквозь эти щелки он и увидел длинные и пристальные дуги света. Эти дуги составили в голове его световой каркас, в который было заключено ее лицо с развевающимися красными волосами. Она что-то говорила ему, губы ее выразительно извивались. Но тут он совсем закрыл глаза, и светящийся каркас исчез.
Следующая улица, до которой они пошли, вся сплошь была залита ярким электричеством, и ему показалось, что они проходят сквозь грандиозный пожар. Окна в квартире Бербель были погашены, но он не стал проситься к ней в гости, так как решил, что они и так провели вместе много времени. Когда он возвращался, ему попалось трое пьяных: они были одеты в черное, и один из них протянул ему черный металлический значок-свастику с белыми прожилками. Когда пьяные ушли, он огляделся по сторонам и бросил значок в клумбу.
Несколько дней Герберт жил как под гипнозом – он стыдился своей влюбленности. Однажды утром его разбудил длинный звонок в парадную дверь, и он резко откинул одеяло, так, что Вейнингер, лежащий сверху, упал на пол. Упавший Вейнингер лишил его последних остатков сна. Он спустился вниз по вздыхающей на каждом шагу лестнице и открыл дверь. Почтальон протянул ему желтую кожаную книжку, в которой он расписался химическим карандашом. Телеграмма была от отца, и звучала она следующим образом: "Герберт, мне очень плохо, приезжай". Тон ее был загадочным, а словарный запас – ничтожным. Телеграмма произвела на Герберта сильное впечатление. Он еще долго топтался перед закрытой дверью, сжимая в руке шершавый четырехугольник. Бабушка стояла в дверях и смотрела на него стеклянными глазами. В отличие от глаз Бербель, к которым Герберт всегда присматривался и которые находились в постоянном движении, у бабушки зрачок всегда оставался неизменен: он не сужался и не расширялся – взгляд ее существовал как бы отдельно от тела.
– Я, видимо, поеду к отцу.
– Поезжай, если сможешь, но ты неважно выглядишь, Герберт.
– Какое это имеет значение, мне надоело находиться здесь.
– А разве я держу тебя?
– Нет, но ты говоришь о моей внешности. Кстати, что во мне тебе не нравится?
– Все, Герберт: твой вид, образ твоих мыслей, небрежность. Ты совсем не замечаешь, что я тоже живая.
– Неправда, я вижу, ты действительно живая, ведь ты разговариваешь и дышишь.
– О Господи! – Бабушка вздохнула и пошла сквозь комнаты.
Уже давно он ловил себя на мысли, что мыслей как таковых у него не осталось, что существование его движется вперед вопреки всякой логике, и только одно обстоятельство радовало его: вызревание в нем самом какой-то безусловной единицы искренности.
– Учти, сейчас сложно с отъездом, – сказала бабушка, высунувшись из дверного проема.
Разрешение на выезд из Германии Герберту выдали довольно легко. Чиновник в отутюженном френче со свастикой вместо галстука и в скрипящих сапогах долго рассматривал его.
– Вы член гитлерюгенда? – спросил он.
– Нет, – ответил Герберт и покраснел, опустив голову на грудь.
– А почему? Почему нет? – Чиновник встал за спинку стула и стал раскачиваться с пятки на мысок, отчего Герберт решил, что его сейчас ударят в затылок или в спину, и втянул голову в плечи, ожидая удара. Скрипящие шаги разминались у него за спиной. Неожиданно нацист заговорил: – Ваш отец лечил мою мать; такие, как он, – гордость Германии.
Герберт еще глубже вжал голову в плечи.
– Видимо, я не вступил в гитлерюгенд потому, что учился в частном пансионе, – еле слышно произнес он и посмотрел снизу вверх на худощавое, морщинистое лицо нациста со щетками черных усов. Желтые глаза того выражали затаенное внимание. Чиновник протянул Герберту листок бумаги, по которому расползлись коричневые водяные знаки-свастики. Герберт прочел свое имя, рядом с ним стояла жирная черная печать.
– Не потеряйте, – предупредил нацист, – второй такой бумажки вы здесь не получите.
На улице Герберт столкнулся с похоронной процессией. Бело-золотой катафалк с черными пушистыми кистями медленно двигался по мостовой. Перед катафалком шли певчие: один из них держал на уровне лица деревянный крест, покрытый серебряной краской; Христос на нем символизировал бесконечное страдание. На Альбертштрассе людей было мало; пожилая и плохо одетая цветочница продавала белые и темные розы. Время от времени она набирала в рот воды из кружки, стоящей рядом с цветами, и опрыскивала их. Капли весело играли на красных и белых лепестках. Герберт был несколько озадачен своим визитом к чиновнику, – я неправильно живу, вероятно, любовь к Бербель в конечном счете просто обязана перерасти в любовь к Фатерлянду.
Несколько дней он провел как во сне. В день отъезда он позвонил ей, и она сказала, что придет провожать его на вокзал. В соломенной шляпке с тесемкой на подбородке она была похожа на маленькую киноактрису. Оба выглядели крайне несовременно.
– Добрый вечер, – сказал он и наклонил голову.
Паровоз уже был пристегнут к составу, над трубой его развевался бледный, как туман, дым. Разнообразные запахи начинающегося путешествия еще не сумели до конца овладеть его душой – они только подбирались к тайникам его сознания. Бербель надвинула на глаза шляпку, и та закрыла от него искрящийся взгляд юной особы. Крадущееся напряжение отъезда динамичной судорогой опутало вокзал. Из-под вагонов на щиколотки поддувало теплым ветерком. Платформа была низкая, и Герберт видел промасленные четырехугольники букс, электрические черные ящики под вагонами и выкрашенные темно-синей краской углубления в блестящих колесах. До отхода поезда оставалось пятнадцать минут. Впереди состава красивый черный, сверкающий медными деталями паровоз легонько и хрипловато посвистывал. Углубления в его огромных колесах были выкрашены в красный цвет. Из окна выглядывало усатое лицо машиниста в австрийской кепочке с козырьком. Паровоз был таким огромным, таким красивым и могучим, что Герберт и Бербель невольно им залюбовались. Машинист, видя, что на его детище обращают такое явное внимание, ухмыльнулся, потянул за кольцо, и из-под колес выскочило облако, – белый пар имел запах подгоревшего асфальта. Когда Бербель и Герберт вышли из плена опутывающих их облаков, они увидели на торце продолговатого паровозного цилиндра расползшийся на четыре стороны света знак. Через мгновение прозвенел звонок: поезд готовился к отправлению, чемодан Герберта был уже поставлен в купе. Ярко горели номера вагонов. Считанные минуты оставались до отхода. Бербель протянула руку, ухватилась за поручень и очутилась на площадке, он поднялся за ней. Пройдя в купе, она потрогала красный шелк обивки, затем взяла стакан и наполнила его водой из графина, который стоял на столике. Отпив глоток, она осмотрелась.
– Уютно, – сказала Бербель и поморщилась – можно подумать, что в стакане было настоящее виски, а не обычная вода. – Ужасно, что ты едешь, а я остаюсь.
– Ничего ужасного в этом нет, я же вернусь назад.
– Конечно, вернешься, но мне бы хотелось поехать с тобой.
– Правда?
– Правда, Герберт, здесь вокруг все до боли известно.
Свисток паровоза заставил его вздрогнуть и посмотреть на часы. До отправления оставались секунды. Бербель замешкалась, тронула его за плечо и заспешила к выходу; только она сошла на перрон, как поезд тронулся. Хорошо, что он не поцеловал меня, думала она, испытывая легкое сожаление оттого, что он все-таки этого не сделал. Бербель стояла на перроне и смотрела на убегающий состав. Паровоз набирал скорость, проводники складывали лесенки подножек. Герберт снова взглянул в окно – она все еще стояла на перроне вокзала, еще поезд не вышел из-под купола, и фонари еще освещали ее соломенную шляпку, заброшенную на затылок, и развевающиеся светло-рыжие волосы. Перрон кончился, началось железнодорожное полотно, состав как бы с трудом нащупывал нужную колею.
Поезд переходил из одних скрещений в другие, тихонько стучали на стыках колеса, и так же тихонько хлюпали буфера – какофония путешествия разворачивала свои сугубо транспортные миры. Механическое существо, управляемое железной рукой машиниста, бежало вперед, на встречу с полосатыми столбиками границы. Купол вокзала был уже еле виден, а Герберту казалось, что перед ним стоит Бербель и смотрит на хвост исчезающего состава. В купе было душно, и Герберт открыл окно; он сел на диванчик и уставился на ромбовидный графин с водой, стоящий на столике. Но сосредоточенность его разрушили голоса, идущие из коридора. Дверь распахнулась, и на пороге показалось существо в светлой рубашке с закатанными рукавами и в широченных штанах с лампасами. Существо имело красную физиономию, очень добродушную и немного обиженную.
– Вы представляете, сел не в тот вагон, – говорило существо, смеясь.
Он заполнил собою все купе, и Герберту пришлось спрятать колени под стол. Человек этот легко забросил багаж на глубокую антресоль, выглянул в окно и, обдуваемый ветром, загудел: "У-у-у". Он явно радовался путешествию. Герберт улыбнулся. Он видел, что это подражание несколько наигранно и, может, предназначается для него одного, однако большой человек был так безобиден, что все параллельные мысли отступали на второй план.
– Ну, давайте знакомиться, – сказал попутчик и протянул Герберту широкую ладонь. – Меня зовут Франц. – В произношении его было что-то непривычное. – Я очень рад, что еду домой. – Он подмигнул и покосился на полуоткрытую дверь. – Вы тоже боитесь? – спросил он полушепотом.
Герберт кивнул, еще не зная, кого ему предстоит бояться, однако веселая тревога, сквозящая в глазах незнакомца, наталкивала на мысль о необязательности разговора сейчас, в эту минуту, в этом купе.
– Вы швейцарец? – любопытствовал сосед.
– Нет, эльзасец, – отвечал Герберт.
Голова попутчика была окутана красным шелком, шелк наползал на переносицу и почти закрывал глаза.
– Все-таки эльзасцем быть лучше, чем немцем. – При этом красный шелк на голове толстяка сверкнул, как красная тряпка корриды. – Кстати, меня зовут Франц, – повторил он и протянул пухлую руку с короткими пальцами. – Я каждый год в течение двадцати последних лет езжу в эту страну. На торговле с Германией я сколотил себе состояние, однако никогда не было так тяжело, как теперь.
– А что же теперь? – поинтересовался Герберт.
– Теперь я ликвидировал филиал.
– А позвольте спросить, что же производил этот ваш филиал?
– Презервативы, разные противозачаточные средства. Германия хочет погружаться в первобытное состояние, она будет калечить судьбы и души своих подданных, ей нужны солдаты для будущих войн и девушки, способные рожать этих солдат, – сказал Франц.
В это мгновение Герберт подумал о Бербель – в его сознании она и была той самой девушкой, которая способна родить солдата. А в словах толстяка чувствовалось раздражение: события явно развивались не в его пользу – свернутое производство тяжелым камнем лежало у него на душе.
– А еще в каких странах у вас филиалы?
– Да в разных. В Дании, например. Во Франции. В Америке у меня ничего нет, потому как у них и так мощнейшее производство всех этих штуковин. У чехов нет никаких филиалов, но они покупают у меня сорок тысяч штук в год.
– Чего сорок тысяч? – Герберт состроил вопрошающее лицо.
– Презервативов, конечно.
– И покупают? – Герберт наклонился над маленьким столиком, внимательно вглядываясь в собеседника.
– Покупают, – ответил Франц.
Герберту нравилось мягкое произношение толстяка и легкое его отношение к такой странной профессии. Как зарождаются дети, Герберт приблизительно представлял.
– Хотите, образчик покажу? – предложил толстяк.
И хотя Герберт замахал руками от неожиданности, тем не менее владелец противозачаточной фирмы уже ринулся к антресолям, на которых покоился его огромный кожаный саквояж.
– Как хорошо, что я не успел сдать его в багаж, – говорил он, снимая саквояж с антресолей.
Проворные толстые пальцы швейцарца скользили по желтым ремням, а Герберт думал о том, что всякая профессия должна иметь аргументы, защищающие ее. Тем временем швейцарец раскладывал на маленьком столике разные сверкающие и отливающие матовым предметы. Горка презервативов в разноцветных упаковках с целомудренным красным крестиком была, пожалуй, самой безобидной из того, что находилось в саквояже швейцарца: какие-то хромированные ящички неправильной изогнутой формы, резиновые трубки, воронки разной величины, самая маленькая из которых не больше наперстка. Наряду с железом и резиной швейцарец выставил на стол множество коробочек с латинскими надписями.
– Здесь все, что нужно для здоровой половой жизни: препараты против воспалений, против разных грибков и даже против самого сифилиса. – Говоря это, он поднял в воздух указательный палец; лицо его отливало мечтательностью. Затем он вытащил из саквояжа два шприца разной величины: один очень маленький – с женский мизинчик, а другой – очень большой, рассчитанный чуть ли не на слона. – Есть у меня средство от импотенции. – Последнее слово он произнес по слогам.
На внешней стороне коробки был нарисован улыбающийся мужчина в ковбойской рубашке и стетсоновской шляпе, лицо его выражало восторг, он смотрел на свое причинное место, которое, хотя на коробке изображено не было, представлялось крайне отчетливо. Нагромоздив гору чудовищных приспособлений, Франц как бы перевел дух.
– И вот последнее, – промолвил он с чувством глубокой удовлетворенности от всего происходящего. Из саквояжа выплыла плоская бутылочка с коньяком, кусок сыра, ножик и два красных яблока. – Угощайтесь, – предложил он и подвинул к Герберту яблоко и маленький консервный ножик. – Я вам сейчас коньяку налью.
В своей жизни Герберт несколько раз пил вино, но коньяк он не пробовал никогда. Толстый попутчик долил оба стакана до самых краев. Коньяк был очень мягким и растекался по гортани щекочущим огненным эликсиром. Герберт вспомнил о своем обещании не пить вина, но ведь – совсем немножко, только чуть-чуть. Герберт выпил полстакана, и ему стало хорошо, он не был пьян, но тревога уходила из его сердца, комната купе виделась сквозь прозрачно-матовую занавесь покоя.
– В Цюрихе у меня есть дочь, – говорил Франц, надкусывая яблоко, – она вдвое старше вас, и у нее уже двое детей. – Франц поправил ворот рубашки.
Они стали смотреть на звезды, сопровождающие состав. Из черного пространства окна на них глядела всегда великая ночь, недопитый коньяк плавно раскачивался в стаканах.
– Вот альфа Центавра, вот Водолей, вот Близнецы, – говорил коммерсант, перечисляя созвездия; некоторых звезд они не видели, так как они находились по другую сторону вагона.
Францу было совершенно безразлично, о чем говорить, главное, чтобы он был заметен, чтобы на него обращали внимание, – он старался изо всех сил. Иногда он называл Герберта на "ты", а иногда и на "вы". Скажем, когда интересы обоих замыкались на звездах, Франц говорил ему "ты", если же он рассуждал о противозачаточных средствах и других препаратах, то обращался к нему на "вы". В последнем случае сказывался нешуточный упор на серьезное отношение к собственному занятию: хорошие мягкие вагоны, четырехзвездочные отели – все это было в его распоряжении.
Франц снова налил коньяку, Герберт выпил его и совершенно потерял контроль над собой. Пелена звуков и запахов окутала его. Герберт почувствовал, как становится стеклянным, как не слушаются его руки, как стакан, ударяясь о графин с водой, издает глухие звуки, и вся комната, словно сделанная из красного стекла с вкрапленным в ее интерьер стеклянным попутчиком, тихонько раскачивается, и кажется, что вместе с ней раскачиваются тысячи стеклянных подвесок, спрятанных где-то внутри вагона. Герберт почти не слушал разошедшегося коммерсанта, так легко перескакивающего с разговора о различных медицинских препаратах на разговор о звездах и семье. Тем не менее какая-то часть сознания, еще не затуманенная алкоголем, оставалась открытой, и брошенные попутчиком слова с язвительной настойчивостью продолжали ввинчиваться в сознание Герберта. И само движение уже не имело возможности оторвать его от сфер заоблачных. Он видел себя в голубом вагоне, легко скользящем под облаками; вагон был крылатым, он летел над уставшей от страдания землей, и яркое солнце отражалось в его перламутровых окнах; вагон рвался к воздушной границе, за которой начинался свободный эфир. Нервы Герберта отдыхали. В опьяненном воображении девушка Бербель помолодела – она обрела образ ангела. Ангел сидел на туче, хлопал длинными ресницами и смотрел синими глазами на голубой вагон, летящий по небу. И, в сущности, не был Герберт уж так чудовищно пьян, чтобы смешалось у него в сознании все, – он только приближался к тому особенному состоянию, когда реальность и нереальность не имеют явно обозначенных границ.
Всматриваясь в попутчика, Герберт понимал, что не в силах концентрировать свое внимание на резиновых шлангах и блестящих воронках, на плоском алюминиевом насосе, который должен помогать откачивать плод на ранней стадии беременности. Рокочущий голос попутчика напоминал океанский прилив, сил подняться у Герберта не было, и он, как кролик, тупо смотрел перед собой, стараясь уловить ход событий, которые почему-то продолжали стоять на месте. Наконец вагон качнулся, и Герберт плавно, словно тряпичная кукла, коснулся медной чашечки рефлектора. Холод попал в мозг и как бы разбежался по членам.
С большим трудом Герберт оторвался от диванчика купе и вышел в коридор. К горлу подкрадывалась тошнота, вагон плавно подрагивал; он выглянул в открытое окно коридора. Звезды по-прежнему вели свой ночной хоровод, бежали вперед красные огоньки паровоза, и сильный прожектор резал темноту, как рыцарский меч – сарацина. Герберт посмотрел в зеркало и будто не себя увидел в нем. Неужели я так быстро напиваюсь? Пошел подъем, поезд замедлил ход, почувствовалась отчетливость движения. В коридоре он увидел проводника с фашистским значком.
– Где у вас ресторан? – спросил Герберт и получил ответ, что ресторан – дальше.
По дороге он встретил даму в страусовых перьях – она была тонкая, как игла, в ушах у нее висели бриллиантовые змейки, на длинной шее тоже что-то сверкало, ноги были в черных чулках и серебряных туфельках на высоких каблуках; это странное существо курило черную сигарету через белый мундштук. И Герберт решил, что мундштук у нее из слоновой кости. Вагон, в котором ехала дама, состоял всего из двух купе. Затем Герберт увидел толстого генерала, который без посторонней помощи вряд ли смог бы протиснуться в дверь. Генерал имел маленькие бегемотовые глазки и толстый нос, напоминающий какой-то овощ; грудь у него была так густо завешана орденами, что, попади в нее пуля, он не был бы убит. Перед входом в ресторан висели темно-красные шторы, Герберт отогнул их и попал в полумрак. Настенные плафоны были зелеными, а лампочки в них – красными, отчего по потолку плыл розовато-зеленый туман.
Постепенно Герберт приходил в себя. Он пил холодную воду со льдом, когда в ресторан вошел попутчик Франц; за то время, пока Герберт был один, лицо попутчика еще больше покраснело – видимо, он допил коньяк до конца.
– Вот вы где, – сказал он и не спрашивая сел за стол. – Можно, я угощу вас?
– Можно, можно. – Герберт слегка улыбнулся.
Они пили красное вино и ели красную икру. В зал ресторана входили хорошо одетые люди и не спеша рассаживались за столики. Франц тоже не спеша раскрыл пачку "Галуаз".
– Желаете? – предложил он, и Герберт взял сигарету. Он затянулся и закашлялся – сигарета была очень крепкой, он таких никогда не курил.
Ужасно нравилось чувствовать себя взрослым: он сам наливал себе вино, сам брал масло, свернутое трубочками в вазе со льдом. Этот поезд везет меня в незнакомый мир чужих повадок, в мир чужой веры в себя, там я буду пришельцем, случайным гостем.
Герберт доедал бутерброд с икрой, когда в ресторан вошла дама со страусовыми перьями на голове. Она прошла между столиками, качая бедрами. Маленькая ее головка с двумя заложенными за уши крылышками волос держалась неподвижно, взгляд ее, минуя живых, был направлен в безотчетную пустоту. Официант включил большой черный радиоприемник, из которого вырвался штраусовский вальс. Вальсы в Германии не запрещались: все "духовно безопасное", не могущее выработать дополнительную концепцию вместо имперской, поощрялось. Например, вся музыка девятнадцатого века, за исключением некоторых композиторов, была разрешена. Также нравилось власти, если ее подданные посвящали свое свободное время чтению рыцарских романов и летописей о всяких там рыцарях – это должно было развивать национальное сознание. Власть не любила импрессионизм – как свой, так и превознесенный французский; на Париж смотрели как на собрание мерзостей. Герберт снова стал наполняться алкоголем: он, казалось бы, и пил мало, а пьянел.
Из репродуктора продолжал выливаться вальс. Высокая худая женщина, сидящая напротив, как будто перестала смотреть мимо – теперь она разглядывала его. И попутчик Франц, крупный специалист по противозачаточным средствам, заметил это. Герберт старался прятать глаза, но они сами помимо его воли смотрели на хорошенькую головку в загадочных перьях. Он перестал есть и, скомкав салфетку, оглянулся по сторонам. Красный как рак попутчик пережевывал мясо. Вальсы кончились, из репродуктора раздавался приятный женский голосок, пересказывающий прогноз погоды. Официант стал вертеть колесико приемника, отыскивая музыку. Динамик издал предсмертный хрип, затем послышалось вступление, которое было невозможно спутать с чем-либо другим: "Вен ди зольдатен дурх дер штадт марширен"1.
Периодически Герберта осеняли острые мысли: судя по ним, посторонний мог бы заключить, что мальчик развит не по годам. Да только некому было сказать это – настолько все были посторонними, просто до ужаса посторонними. Он вновь оглянулся и, увидев, что проход пустой, встал и вышел из ресторана.
Он шел по вагонам против движения, найдя свой, сделал серьезное лицо и постучался к проводнику. Тот долго возился с замком, за дверью раздавалось сопение, наконец она распахнулась – тихий свет ночника озарил физиономию, испещренную морщинами разных пороков: лицо проводника напоминало карту железных дорог.
– Господин проводник, не могли бы вы дать мне на некоторое время ваш значок? – спросил Герберт.
– Какой значок? – не понял тот и поскреб взлохмаченные виски.
Герберт не знал, как лучше выразить свою мысль, и все время путался.
– Дело в том, видите ли, – он чувствовал, что краснеет, – дело в том, что у вас на френче значок. – Он показал на стул.
Сон проводника мгновенно прошел, глаза его сверкнули вниманием.
– А зачем он вам? – в свою очередь поинтересовался он.
– Я член гитлерюгенда и свой забыл дома.
– Это плохо, – сказал проводник, – такие значки нельзя забывать.
Проводник был старым фашистом, видать, с большим стажем. Может, я еще под стол ходил, думал Герберт, а он уже выбрасывал руку, приветствуя своих друзей.
– Значок я вам дам, мне даже приятно, что вы попросили его у меня, но ведь такие значки могут носить только члены партии.
– Ну, считайте меня будущим членом, – сказал Герберт и чуть улыбнулся.