Текст книги "Майк: Время рок-н-ролла"
Автор книги: Алексей Рыбин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Юность
Когда вспоминаешь собственную юность, то кажется, будто там, в юности, всегда светило солнце. Каждый день, неважно – осень не осень, зима не зима… Все было весело, легко, и вокруг всегда было светло. Даже в новогоднюю ночь или мрачным ноябрьским вечером – на то она и юность, время, залитое светом. Светом, который виден только издали, через несколько десятков лет после того, как юность эта закончилась.
Но в зрелости уже осознаешь, что все это только кажется. Что на самом деле юность была мрачной, серой и убогой до такой степени, что поколения, родившиеся в восьмидесятые, даже представить себе не могут, как это было на самом деле.
Как люди жили без компьютеров, без Макдоналдсов, без таких самых элементарных вещей, как кукла Барби и дружок ее Кен, жидкокристаллический монитор или ай-под. Никто не верит, что не было даже CD-плееров, а когда узнают, что не было и кассетных волкменов, то прямо начинают считать рассказчика идиотом. Или одним из самых беспредельных пьяниц своего времени. Пока все нормальные люди шастали по улицам в волкменах, давно уже ставших частью истории, причем забытой ее частью, рассказчик как раз пил тот самый удивительный портвейн восьмидесятых.
Про портвейн, конечно, все наслышаны. Портвейн кажется многим молодым людям, интересующимся историей отечественного рока, священным напитком, причастившись коего молодые музыканты, большей частью уже покойные, и рожали свои великие произведения. Этот божественный напиток являлся прерогативой продвинутой молодежи того времени, и, только пия портвейн, можно было называть себя интеллигентным человеком.
Кстати, возвращаясь к вышесказанному: почему-то все думают, что рок-музыканты восьмидесятых были интеллигентными. Пусть думают. Это о многом говорит. В частности, о том, что эти, которые говорят такое, ни черта не смыслят в рок-музыке в принципе. А если они не смыслят в рок-музыке, значит, ни хериночки не понимают ни в современном искусстве вообще, ни в современной культуре и, соответственно, в современной жизни.
Так вот, про портвейн. Конечно, с точки зрения современных мальчиков и девочек из хороших семей, бегающих на квартирные концерты самодеятельных артистов, бренчащих на акустических гитарах незатейливые наборы натуральных аккордов, портвейн в те годы был не тот, что нынче. Нынче его пьют только бомжи, а в те годы пили только звезды рок-н-ролла, подпольные художники и подвальные писатели.
Да, портвейн был не тот. Он был другим. Он был таким, что, поставь сегодня на стол бутылку из восьмидесятых, гости разбегутся уже в тот момент, когда бутылка будет открыта. До «наливать» дело не дойдет. Хватит одного только запаха.
Ужасным был тот портвейн, он был отвратительным пойлом, пить которое можно было только от полнейшей безысходности и ощущения, что после нас не потоп, а после нас вообще ничего не будет.
Лучше всего действие «настоящего» портвейна на современного человека описал Андрей Макаревич в книге «Занимательная Наркология». Пересказывать не стану, все сводится к тому, что, когда артист Ярмольник открыл бутылку, все остальные артисты, включая Макаревича и самого Ярмольника, разбежались. И это не какой-нибудь неженка с «Фабрики звезд» пишет, это Андрей Макаревич, проверенный в самых разнообразных битвах, матерый боец, который всегда мог легко перепить любого ленинградского музыканта-пьяницу.
Портвейн восьмидесятых был чистой отравой, настоящим ядом, отвратительной едкой жидкостью, единственная прелесть которой заключалась в том, что он был сравнительно дешев.
Так вот, вероятно, молодые люди из третьего тысячелетия думают, что пока все нормальные люди слушали волкмены, завравшийся рассказчик, живописующий невозможные ужасы восьмидесятых, и пил дома этот самый портвейн, потратив на него все деньги вместо того, чтобы купить себе волкмен и быть как все.
Но портвейн пил не только рассказчик. Все пили. Даже Гребенщиков. Некоторые даже нахваливали. Бывали такие парадоксальные случаи, что сейчас и вспоминать смешно. Однажды сидела хорошая компания у Саши Липницкого, богатого парня, который мог себе и финскую водку позволить в то время, и бывало у него даже, правда очень редко, баночное пиво. О марках баночного пива в те годы речь не шла вообще, главное, что оно было баночным. Как отдельный сорт – пиво «баночное». Так же как и твердокопченая колбаса. «Какая колбаса была на столе?» – «Твердокопченая». – «0-о-о!!!»
У баночного пива советских времен вкус был не тот, что у нынешнего, это точно. Я иногда вспоминаю вкус того баночного. Это была сказка какая-то. Можно было пить и пить. Закрыть глаза и глотать. А сейчас? Пошлость одна осталась, а не пиво. Никакой в нем нет поэзии теперь, никакой фронды, и эстетства чистый ноль.
Так вот, принесла с собой теплая компания ленинградских музыкантов портвейн «Кавказ» – бутылок пять. Саше даже не наливали. Богатый парень, зачем ему портвейн. Так он сам схватил бутылку, налил полстакана, выпил, зажмурился и сказал: «Хорошее вино». Теплой компании оно уже тогда казалось нехорошим, но ничего другого компания не могла себе позволить, поэтому и пила нехороший «Кавказ». Никто его при этом не нахваливал. Все давились и старались выпить поскорее, чтобы забыть отвратительный вкус, заесть его хлебом, выгнать изо рта тошнотворный запах. А тут на тебе – «хорошее вино». У богатых свои причуды.
Хуже, чем портвейн, в СССР было только пиво. Мы тоже пили «баночное». Мы ходили к пивным ларькам – чудовищного вида деревянным будкам, в которых сидели чистые ворюги, разбавлявшие водой и без того говенное и слабое пиво, после чего продавали его нам и всем остальным гражданам СССР. Продавали его двумя способами. Можно было выпить на месте – пиво наливали в толстые граненые кружки, которые особенно и не мыли, так, споласкивали водичкой из специального фонтанчика – простой водопроводной водичкой, без мыла, без ничего. Попил какой-нибудь трипперный слесарь, сполоснули кружечку, и пьет из нее туберкулезный грузчик. А потом искусствовед-сифилитик. Ну а потом и мы пьем. Никто из наших при этом, хотя пиво пили много и часто, ни сифилисом, ни туберкулезом не болел. Насчет триппера не скажу, но уверен, что все отмеченные историей случаи заболевания этой неромантичной болезнью происходили в ситуациях, по парадоксу, романтических. Более романтических, чем питье пива из немытых кружек. Хотя к романтике ларьков я еще вернусь.
Никто из нас от пива не заболел, разве что некоторые умерли. А так ничего все было.
Большая часть мужчин, толкавшихся возле ларьков, покупала пиво с собой. Для этого приносились алюминиевые, серые, наводящие уныние одним своим видом бидоны или трехлитровые банки из-под всяких консервированных овощей или соков. Поэтому мы и называли это жидкое пиво «баночным». Потому что носили его домой в трехлитровых банках, закупоренных пластмассовыми круглыми крышечками.
Герметично закрыть банку такой крышкой было невозможно, поэтому домой мы приходили залитые пивом. В зависимости от того как человек нес банку, так он и обливался. Если нес в сеточке – заливал брюки, если в руках – в пиве была еще и грудь.
Пиво, хотя и было слабым, воняло так, как будто было крепким. Поэтому мы все время пахли пивом.
Так что не было никаких волкменов. Забудьте про волкмены, если вы хотите почувствовать восьмидесятые. Хотя на фоне айподов про волкмены и так все уже забыли. Память у людей короткая, и они снова голосуют за коммунистов. Вот правда. Хоть кол на голове теши…
Память не просто короткая. Памяти просто нету.
Один мой знакомый кинопродюсер, сделавший не один кассовый отечественный фильм, как-то, сидя в гостях у коллеги по работе, заговорил о Чаплине. А дочка коллеги по работе, тоже киношника, возьми да и спроси: «А кто такой Чаплин?» Взрослая дочка такая. Не младенец. А некоторые все талдычат: «Памя-я-ять». Никакой памяти у людей нет, соответственно, нет ни у кого и никакого творческого наследия.
«Это все-о-о, что останется после меня…» Чего там – «все»? Где это все? Ничего не останется, ни хреновинки, ни фиговинки. Поэтому и ваяются книги, и неистово, исступленно пишутся пластинки (диски, альбомы – что угодно) – чтобы хоть что-нибудь осталось. Чтобы не умереть совсем.
Умереть совсем – страшно. Но многих это не пугает. Мрут, ничего не написав, а главное и самое удивительное – никого не родив. То есть добровольно отказавшись от бессмертия.
Ну и люди.
В СССР над этим задумывались как-то особенно. Потому что ничего другого не оставалось. Если вообще задумывались (что тоже бывало не часто). Но если уж погружались в себя, хмуря лица, то, конечно, об этом. Что после меня? Кто после меня? Зачем после меня?..
В общем, рационального ответа не находилось, потому что было ясно – после меня будет та же херня.
Нам, живущим в самой глуши, бродившим в дебрях советской власти, казалось, что в России уж точно ничего и никогда не изменится.
Вот и хотелось некоторым – тем, кто еще что-то соображал, – как-то отметиться в этой жизни. Начинали сочинять.
Вот при царе можно было строить дворцы. В СССР дворцы строились строительными организациями, фамилия архитектора народу была, как правило, неизвестна. Картины и книги писать, такие, чтобы вешались в музеях или печатались с последующим попаданием на прилавки магазинов, тоже было не особенно вольготно. Чтобы писать картины с последующим их показом, нужно было быть членом Союза художников. А чтобы твои книги издавали, соответственно, членом Союза писателей. Нечлену даже просто писать книги не стоило. Это вызывало подозрение, и каждый пишущий ходил по грани.
Потому что в СССР каждый должен был строго следовать выбранной с детства линии. Книги сочиняют писатели (члены Союза), картины пишут художники (члены Союза), музыкой занимаются композиторы (соответственно, члены Союза).
При этом вовсе необязательно, чтобы член Союза художников умел писать картины. Главное, чтобы он был членом. То же и с писателями, композиторами и работниками прочих творческих профессий.
То есть заниматься «творчеством» могли только люди, официально уполномоченные, утвержденные Художественными советами (об этом после) – фактически назначенные «творческими деятелями».
Слово «творчество» я пишу в кавычках, потому что никаким творчеством там, как правило, и не пахло. Пахло только карьеризмом, лизоблюдством, бездарностью и стариковским пердежом. Вот что такое Советское Искусство. В целом. Были, конечно, исключения, но на то они и исключения, чтобы их было мало.
Те из читателей, что постарше, скажут – фу, что за прописи, мы все это знаем. Терпите, те, что постарше, терпите, ничего страшного. Лишний раз вспомнить восьмидесятые полезно, просто для того чтобы не расслабляться.
«Ты комсомолец? – Да! – Давай не расставаться никогда!» – эта песня гремела густым баритоном певца из каждого окна – и в семидесятые, и в восьмидесятые. Потому что в каждом доме был либо радиоприемник, либо телевизор. И эту песню постоянно транслировали на всю страну – либо в аудиоформате (хотя в те годы и понятия такого – «формат» – не было), либо по телевидению, с картинкой.
Так вот, давай, братец читатель, не расслабляться никогда. Не потому, что советская власть может вернуться. А для того лишь, чтобы отдавать себе самому отчет в том, что мы выросли в дикости, нищете и рабстве, и все плохое, что мы сейчас имеем в жизни, – оттуда. А все хорошее – это от Бога.
Когда начинаешь вспоминать восьмидесятые в частности и советскую эпоху в целом, вдруг понимаешь, что очень трудно сформулировать то, что со всеми нами было.
Нас не мучили в лагерях, конечно, куда мне тягаться с зэками Солженицыным и Шаламовым. Мы ели каждый день – уж хлеб-то во всяком случае у нас не переводился.
Хотя невзгоды, конечно, тоже были – не хлебом единым, как говорится. Вообще, говоря о советском времени и о нашей в это время жизни, проще вспоминать не то, что у нас было, а то, чего, наоборот, не было.
Не было у нас, к примеру, автомобилей, впрочем, у многих их нет и сейчас, но тем не менее сейчас автомобиль можно купить в любой момент, а тогда это было невозможно по факту.
Не было моющих средств. Мы мыли посуду, а иногда и себя хозяйственным мылом, отвратительного запаха и убийственного цвета. Туалетная бумага была, в общем, редкостью, но жизнь наша сплошь состояла из подвигов, и одним из них являлось воровство рулона туалетной бумаги из сортира какого-нибудь серьезного учреждения. Конечно, ни в одном общественном туалете, не говоря уже о столовых, никакой туалетной бумаги не бывало, она служила символом определенной респектабельности, причастности к обеспеченным слоям общества, либо же к номенклатуре, хотя и слова-то такого тогда в обиходе не было. В общем, посрать со вкусом обычный гражданин СССР не мог аж до 1991 года.
Власть, хотя и пасла народ аки овец (а точнее сказать, строго следила за тем, чтобы граждане бараны следовали коммунистической идеологии везде и всюду, даже в сортире), не была бы такой сильной, какой была, если бы (была – не была, бы – если бы, эх, как повествование летит, как «Тусточетыре, самый быстрый самолет») не шла на послабления в мелочах. Ради главного мелочами можно и нужно жертвовать – это азбука власти.
Вот и закрывала власть глаза своих милиционеров и дружинников на обосранные портреты вождей, которые частенько попадались на мостовых, во дворах, в парадных, а в сельской местности так и просто на каждом шагу.
Правильно, а как им не попадаться, если посрамшие граждане подтирались исключительно газетами, потому что и приличная оберточная бумага была дефицитом. Продукты в магазинах заворачивали в такую специальную типа-бумагу (наподобие наждачной, только без абразивной крошки), и подтираться ею было все равно что подтираться жестью. Газеты тоже не были верхом совершенства, но не шли ни в какое сравнение с этим бурым ужасом из продовольственных магазинов.
А поскольку портреты вождей печатались в каждой газете каждый день, то и валялись повсюду их изгаженные фотографии, и никого из посравших в кутузку за это не тащили.
Илья Смирнов (о котором речь еще впереди) заметил как-то, что если рассматривать ситуацию с точки зрения учения вуду, то интересно, что должны чувствовать наши вожди и через призму чего смотреть на жизнь, если десятки, сотни тысяч, миллионы их фотографий каждый день уделывались гражданами, в большинстве своем имеющими очень плохие и расстроенные желудки.
В общем, туалетную бумагу можно было украсть разве что из какого-то министерства или посольства западной державы, а в него, в посольство, еще поди попади.
Поэтому в наших туалетах, оснащенных забавными сливными бачками, висевшими под потолком (дерни за веревочку, водичка и польется), на стенах были специальные деревянные ящички, в которых лежали аккуратно или неаккуратно впрок разорванные газеты с упомянутыми портретами.
Не было еще и приличных трусов. Маек тоже не было, но мы взяли моду ходить без маек, прочитав, что Битлз никогда не носили ни маек, ни футболок, предпочитая надевать на голое тело сразу рубашку. Мы так и ходили, чувствуя себя модниками. А трусов вот не было. Те трусы, которые продавались в магазинах, наводили ужас еще в неразвернутом состоянии.
Люди, носящие такие трусы (на женские это все тоже распространяется), должны заниматься очень быстрым, грубым и неумелым сексом и рожать некрасивых, с момента появления на свет озлобленных и туповатых детей. На нас это, вероятно, тоже распространяется, не знаю, со стороны виднее. Если и так, я не обижусь. Я не виноват в том, что советская легкая промышленность выпускала такие трусы, от которых родятся некрасивые дети.
Кроме трусов была еще и верхняя одежда, которая выглядела не менее устрашающей, чем трусы.
Сейчас даже и не вспомнить, кто в чем ходил в те годы, потому что из того, что продается в магазинах нынче, тоже не было ничего. Даже элементарные джинсы и те были фактически на вес золота, и купить их можно было только с риском для репутации, а иногда даже для самой жизни.
В универсамах (универсальный магазин – в чем его универсальность, я до сих пор не понимаю, но звучало «по-заграничному», и граждане в эти магазины ходить любили) гроздьями висели тяжелые, мрачных расцветок костюмы производства фабрики «Большевичка». Как звали того большевичка, который замастрячил эту фабрику, никто не знал, но со вкусом у большевичка были серьезные проблемы. Либо большевичок был первым реальным постмодернистом, что тоже возможно.
Все брюки всех костюмов, какой размер ни возьми, были обязательно широки и коротки, пиджаки – широки в плечах, но с короткими рукавами, а про цвет и говорить нечего. Цветовые гаммы большевичок, судя по всему, разрабатывал в своих секретных лабораториях, в природе таких цветов не бывает – ни в живой, ни в мертвой. Хотя надо отдать ему должное, не все костюмы были темных тонов. Попадались и светлые, даже яркие, но на них уж лучше бы и глаза не глядели. Посмотрев на веселенький костюмчик, купить хотелось самый мрачный, темный и унылый, чтобы надеть его и побыстрее завалиться в гроб.
Народу на улицах было мало – и днем, и вечером, ночью не было вообще, три телевизионных канала заканчивали работу в 22.00, за прилюдное чтение книг Набокова можно было подвергнуться административному аресту, а кто такой Оруэлл, мы еще и понятия не имели. Так и жили. Вот такая, брат читатель, экспозиция.
История
Далее текст в книге будет несколько бессвязным – главы станут располагаться не в хронологическом порядке, а так, как привиделось мне, автору. Тому есть две причины. Первая – связные тексты сейчас писать не модно, а рок-музыканты – первейшие модники. Я тоже был когда-то рок-музыкантом, и тяга ко всему модному во мне осталась и останется, видимо, уже до конца дней моих. Во-вторых, Майк, которому и посвящена эта книга, очень любил музыку и стихи Дэвида Боуи, а Дэвид в свое время заимствовал у писателя Берроуза следующий способ изготовления текстов: написав какой-то более или менее связный кусок на бумаге, он разрезал его ножницами вдоль строчек, перемешивал и фиксировал уже то, что получилось после перемешивания. Формально контент сохранялся – строчки-то те же, но общий смысл уловить было уже совершенно невозможно.
Совершенно неважно, с какой скоростью музыкант перебирает пальцами по грифу гитары, как громко звучит его группа и какой длины у него волосы. Каждый музыкант, каждый автор ценен в первую очередь созданным им миром – музыкальным, литературным, живописным – каким угодно, хоть бы и из металлолома. Причем это не мир «художественный», не виртуальное, как теперь принято говорить, пространство. Это совершенно реальная жизнь, которая рождается у художника как действующая модель и (в зависимости от жизнеспособности ее) со временем либо загибается, либо начинает расти и захватывать все большую территорию, число жителей нового мира увеличивается, в него иммигрируют граждане соседних вселенных – был человек инженером, а стал хиппи, к примеру. «Битлз» построили (мы наш, мы новый мир построим!) свой мир, и он оказался ярче, разнообразнее, богаче и жизнеспособней, чем скучные закоулки пуританской Америки, чопорной Англии, и уж точно гораздо привлекательней, чем пустыня советской России.
Мама Майка Науменко, точнее, Миши Науменко, Галина Флорентьевна Науменко, сказала: «„Битлз" отняли у меня сына».
Это неправда. Никто Мишу не отнимал. Миша просто уехал на другую территорию и стал там жить, оставшись прежним Мишей, но являясь уже жителем иного государства, гражданином нового мира.
В юности, когда Майк еще не был Майком, а назывался Мишей или Михаилом, он убежал из дома и пару месяцев путешествовал неизвестно где. Родители сбились с ног, разыскивая его, писали письма, звонили знакомым. От Михаила приходили открытки, в которых он сообщал, что с ним все в порядке, но где он и что он – ни слова, ни намека.
Через своих друзей Галина Флорентьевна нашла сына в Киеве. Михаил вернулся в Ленинград и вот тогда, скорее всего, стал Майком.
Я пишу «скорее всего», поскольку никто, кроме него самого, не может знать точно, что с ним происходило, а он при жизни об этом никому не рассказывал.
Однако из всех последующих событий можно сделать вывод, что Михаил Науменко выбрал путь, который через двадцать лет музыкант Джамироквай назовет «Travelling Without Moving». Путешествие без движения. Майк всю свою жизнь будет путешествовать, оставаясь на одном месте и иногда уходя при этом невероятно далеко, становясь совершенно недоступным ни для родных, ни для друзей.
Про таких людей говорят: «Он умеет держать дистанцию». Ерунда. Никакую дистанцию Майк не держал. Он просто находился по другую сторону черты, границы, разделяющей мир, в котором жили граждане СССР, и Вселенную, в которой существовала звезда рок-н-ролла Майк Науменко.
Друзья вспоминают о нем по-разному. «Ну, какая там звезда», – говорят десятки состарившихся парней, которые пили с Майком водку и портвейн. «Простой, веселый, умный парень, душа компании», и еще всякие-разные пошлости говорят.
Я представляю себе, как бы Майка перекорежило, как бы его скрючило, услышь он в свой адрес «простой, веселый, душа компании».
Не был он ни простым, ни веселым и душой компании никогда не был. Он всегда старался быть взрослее любой компании, и часто ему это удавалось. Это был его, что называется, «пунктик» – взрослость.
Майк был маленького роста, но всегда умудрялся смотреть на собеседника свысока – не с пренебрежением и демонстрацией собственной крутости, а словно стоя на постаменте прожитых лет, прочитанных книг и вообще набранной непонятно откуда и когда житейской мудрости. Велись на это практически все, поскольку Майк был очень убедителен в этой своей взрослости. Когда я с ним познакомился, ему было двадцать пять, а по манере держаться и разговору можно было дать все сорок.
Он был одет в ужасную одежду – дело было зимой; на плечах Майка висел осенний плащ, брюки были, по советскому стандарту, коротковаты, про ботинки я ничего не помню, в те годы мы не особенно обращали внимание на обувь своих товарищей – нас больше интересовали духовные ценности, внутреннее, так сказать, содержание собеседника. Это сейчас встретишь старого знакомого и быстренько оглядываешь: как одет, как побрит, как глядит, как стоит – не шатается ли с похмела, не дрожат ли руки «и все такое», как говорит современная молодежь. А тогда мы все больше слушали, нежели смотрели. Такой стандарт был забит в наши головы. «Наши головы» – поясню – это головы молодых людей, заканчивающих среднюю школу во второй половине семидесятых годов прошлого века.
Мы все хотели одеваться «красиво» – по нашим тогдашним понятиям. Все хотели ходить в джинсах – дальше фантазия не шла, и джинсы-то были практически недостижимым счастьем жизни. Но школьные учителя вбивали в наши головы, что внешний вид человека совершенно не важен и будто бы если человек выглядит не как все, то это, в принципе, человек нехороший. Человек, который хочет выделиться, привлечь к себе внимание.
Что плохого в том, чтобы привлечь к себе внимание, не объяснялось, но как данность принималось, что это не просто плохо, это отвратительно и даже где-то антисоветски. Не по-нашему, короче говоря.
А по-нашему – на работе носить ватник и сапоги или строгий (с короткими штанинами и рукавами) костюм – если ты инженер, а еще очки в толстой пластмассовой оправе, и не выдрючиваться. Не привлекать к себе внимания. Быть скромным, читай – на все согласным, послушным, безликим и, по возможности, совершенно ничтожным.
Майк родился в пятьдесят пятом, то есть шестидесятые-семидесятые провел в стенах советской средней школы. И был, по словам родителей, хорошим учеником. То есть на все согласным, прилежным и послушным пареньком, изучавшим историю СССР и верившим всему тому, что говорили учителя. В хорошего Сталина, в еще более хорошего Ленина, в то, что, когда был Ленин маленький с кудрявой головой, он тоже бегал в валенках по горке ледяной.
И что когда Ленин стал уже не с кудрявой головой, а откровенно лысым, он стал еще лучше. Что смешливые морщинки в уголках глаз вождя подчеркивают его доброту и готовность поболтать с любым человеком – особенно если этот человек пришел к нему в Смольный с ружьем. Ну или просто с ходоками, если никто поинтересней не подворачивается.
День, когда Майк, тогда еще Миша Науменко, перестал верить в доброго улыбчивого Ильича, трудно обозначить точно. Никто из нас не может это сделать.
Просто в какой-то момент времени пришло чувство, что все это, все эти морщинки вокруг глаз, ходоки с котомками, мудрый добрый Сталин с девочкой на руках, Днепрогэс, БАМ, первомайские демонстрации, фильмы про хороших милиционеров и несгибаемых коммунистов, спинами валящих лес, пионерские дружины и комсомольские собрания, все это – скучная, пыльная ложь, и ничего интересного во всей этой выдуманной жизни для молодого человека нет и быть не может.
Если же при этом еще и читать книги (а Майк читал их много и постоянно, уже в возрасте пяти лет он вполне сносно читал и писал печатными буквами довольно сложные предложения), так вот, если читать книги, то рано или поздно начинаешь понимать, что вся классическая русская литература по сути своей глубоко антисоветская.
Читать реалистов XIX века и жить при этом в таком доме, в каком прожил всю свою сознательную жизнь Майк, вообще в принципе сложно. С ума сойти – раз плюнуть.
Соседи Майка слушали советскую эстраду, пили портвейн, ходили на работу, читали газеты, рассказывали анекдоты – люди как люди… Так жил, в общем, весь дом – огромный, серый, с бессчетным количеством этажей (нынешний адрес – Волоколамский переулок, дом один).
Нынешний, потому что прежнего, тогдашнего адреса Майка, кажется, не знал никто. То есть знали, конечно, но в том мире, в котором жил Майк и все мы – все те, кто любили группу «Зоопарк» в Ленинграде и в Москве (а больше ее нигде и никто не знал), адрес обозначался просто: «На Разъезжую, к Майку». Улица Разъезжая находится вообще в стороне от дома Майка и Наташи, но почему же тогда «на Разъезжую» – всем было наплевать.
Впрочем, один человек настоящий адрес все-таки знал, это был Артем Троицкий. Он писал Майку письма, и Майк этими письмами гордился и восхищался.
От Майка я ни разу не слышал про Волоколамский переулок. Он тоже всегда говорил: «У меня на Разъезжей». Должно быть, слово нравилось. «Разъезжая». Майк и по городу не ходил, а расхаживал. А по стране – разъезжал.
Майк был центровым парнем. Он никогда бы не смог жить ни в Рыбацком, ни в Веселом Поселке, ни на какой другой Ржевке и уж тем более на таинственных, с жутким названием Пороховых.
Он и с Бассейной, из родительской квартиры – вполне отдельной, чистой и тихой, – уехал в ужасающую ведомственную коммуналку к жене Наташе. В Ленинграде были коммунальные квартиры и похуже, но и та, в которой жил Майк, была достойна того, чтобы войти в анекдоты, романы и повести писателей-диссидентов.
Адова кухня это была, а не жилье человека, пусть даже рабочего парня, а не музыканта. Хотя, если подумать, в таких коммуналках жить должны были именно (и только) рок-музыканты.
Рабочему парню в таком месте жить невозможно. Ему после работы отдыхать нужно. Ему нужно вставать ни свет ни заря и ехать к станку. Если он не выспится, может вместо резьбы на куске металла нарезать себе руку или там ногу, в общем, что-нибудь себе повредить.
А как выспишься, если за стеной орут, на кухне орут, всю ночь хлопает входная дверь и по лестнице грохочут сапоги («Вы слышите – грохочут сапоги?» – как спел Булат Окуджава)? Грохочут сапоги тех, кто бегает за ночной водкой и возвращается с победой – скорой или не очень – по обстоятельствам, но всегда с победой. Не было случая, чтобы ночной гонец не принес бутылку водки, купленную за червонец у таксиста. Любая коммунальная квартира должна быть заселена только рок-музыкантами, которые ночью пьют, а днем спят. Играть при этом не обязательно – просто дома должна быть гитара, несколько пластинок «Битлз» или «Стоунз», и должны быть друзья, готовые отправиться за водкой в любое время суток. Если у человека все это есть – он, считай, уже рок-музыкант.
Здесь требуется пояснение для совсем молодых людей. Дело в том, что в СССР винные магазины закрывались в 21.00, и купить алкоголь было физически негде. Существовало несколько «дежурных магазинов» (что это было за «дежурство»?), которые работали до 22.00, – про них все знали, но и в них иногда опаздывали. «Дежурных» было крайне мало, едва ли не по штуке на район города. Проблема. Поэтому после девяти вечера водку можно было купить только у спекулянтов. Мазу здесь держали таксисты. Останавливаешь такси и спрашиваешь: «Водка есть»? Как правило, у водителя водка была. Бутылка водки у таксиста стоила десять рублей – в два-три раза дороже, чем в магазине, но магазин был уже закрыт. И поэтому по ночам мы все (да и не только мы, все мужчины страны) скидывались и бежали за водкой в такси. Из дома Майка за водкой бегали часто, почти каждую ночь. Потому что у Майка все время были гости. Гитарист группы «Зоопарк» Саша Храбунов ходил-ходил в гости к руководителю (Майку), а потом взял да и женился на его соседке по коммуналке – Асе, после чего стал майковским соседом. Если бы не перестройка, глядишь, и всю коммуналку заселили бы рок-музыканты. Так, потихонечку, полегонечку.
Стала бы она лучше от этого? Коммуналку я имею в виду. Вряд ли. Но и без рок-музыкантов она была ужасна.
Длинный коридор, начинающийся сразу за дверью с лестницы и заканчивающийся каким-то необозримым пространством кухни. Тогда, во всяком случае, кухня казалась всем гостям огромной, не знаю, какой покажется теперь, давно не был в этой коммуналке (а она по-прежнему коммуналка, никакие реконструкции и реформации не смогли повлиять на ее статус).
В коридоре по одну сторону – с десяток дверей комнат-пеналов, в каждой по одному окну и по семье. По другую сторону – окна, выходящие на крыши Лиговки, за которыми торчали трубы теплоцентралей – кажется, в районе станции Боровая, в общем, в северном направлении.
Седьмой этаж, крохотный вонючий лифт, который периодически ломался и так же периодически включался, кто его чинил – неизвестно. Во всяком случае жители коммуналки Майка никогда не вызывали мастера. Телефона в квартире не было, и Майк звонил друзьям из квартир других друзей или из автомата. Справедливости ради надо сказать, что впоследствии телефон в квартире появился и висел в коридоре прямо напротив двери, ведущей в пенал Майка, Наташи и их сына Жени.
В коридоре и на кухне постоянно толпились люди – еще бы, в каждом отсеке по семье, и всем нужно то в туалет, то чай пить, то что-то там и вовсе – жарить-парить…