355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Андреев » Среднерусские истории » Текст книги (страница 3)
Среднерусские истории
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:13

Текст книги "Среднерусские истории"


Автор книги: Алексей Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

История четвертая, обыденная,

произошла в родильном отделении нашей больницы, где вдруг взял и родился младенец Павлик. То есть не совсем, конечно, вдруг – все, что с точки зрения природы для рождения требуется, в его случае тоже соблюдено было. И зачатие произошло, как же без этого, и беременность протекала положенные девять месяцев. Ну разве что дня на два-на семь меньше, но это уже не принципиально – природа к таким мелочам обычно не придирается. Принципиально другое – никто снаружи Павлика не ждал. А он, нате вам, вылез. Причем вылез совершенно здоровым. Что по нашим довольно, пардон, засранным во всех отношениях временам – факт весьма удивительный. А в случае с Павликом – удивительный особенно. Почему-то повезло ему так. А вот в другом не повезло – вылез он фактически сиротой.

Нет, формально родители у него были. Как же без них? И мама, и даже папа. Вот только Павлик был им совсем не нужен. Мешал он им. Их главному на тот период делу, с таким трудом найденному в ходе совместной семейной жизни. Павлик в это их главное дело ну никак не вписывался. Ни с какого бока. Ни с правого, ни с левого, ни посередине. Не было ему там места. В принципе, он и родиться-то не должен был. Буквально по всему был не должен. А взял и родился. Да еще и здоровым. Даже как-то странно это у него получилось. Ведь главное дело его папы и мамы здоровью ребенка ну никак не могло способствовать. Уж скорее наоборот – способствовать должно было всяческим болезням. Начиная с головы. И далее – ниже. Вся медицинская наука на это указывала. Включая и долгую практику. И все доктора об этом твердили. И продолжают твердить. В том числе, кстати, и иностранные. Но в случае с Павликом все это почему-то не сработало. И получился, грубо говоря, артефакт. Хотя говорить так о хорошем, крепком, только что появившемся на свет младенце просто не поворачивается язык...

А главное дело родителей Павлика заключалось в том, что они каждый день старались потребить как можно больше алкоголя. Не важно – какого. Любого. Пусть суррогатного. То есть паленого. Пусть вообще для употребления внутрь никак не предназначенного. А предназначенного лишь для протирки чего-нибудь грубо-механического или растворения ядовито-химического. И чтоб при этом ни в коем случае не вдыхать. По правде сказать, его-то Павликины родители в основном и потребляли, давно определившись между такими умными категориями, как качество и количество. И выбрав последнее. И даже обозначили для себя тот идеал, к которому им следует стремиться. А именно: потреблять алкоголь в неограниченном количестве. И сильно к этому идеалу приблизились, ежедневно тренируя свои организмы. Которые на самом деле достичь идеала уже были готовы. Не готова была лишь окружающая их среда, никак не желавшая предоставлять им это неограниченное количество. Что родителей Павлика, безусловно, злило. И заставляло много сил и времени нерационально тратить на поиски. Вместо того чтобы продолжать доводить свои организмы до совершенства. Вот такой получался вялотекущий диссонанс...

Пришли к своему главному делу папа и мама Павлика не сразу. Довольно долго они жили, как все. Работали, копили деньги на всякие полезные вещи, по вечерам ходили в гости или смотрели телевизор. И регулярно подумывали о том, чтоб завести ребенка. Не сразу, конечно, со временем. Но желанного, и чтобы его любить. И лучше сначала мальчика. А девочку уж потом, когда мальчик подрастет. Они ему даже имя придумали – Павлик. А девочке не придумали, решили – позже.

То есть без идеала они тогда существовали, без трудной цели, буквально, как Бог на душу положит... И могли бы еще долго так существовать, да только вот работы на всех в стране вдруг хватать перестало. А уж в городке нашем – особенно. А если кому-то и хватало, то не всем из них хотели за нее платить. А кому пока еще платили – те все равно на эти деньги прожить не могли. Хотя и жили. Но о том, чтоб родить себе ребеночка, – уже никто регулярно не думал. И нерегулярно тоже позволить думать себе могли немногие. А многие думали все больше о другом. Почему-то о собственных похоронах. Будет ли на что и как? И кто возьмется? И сколько надо оставить, чтобы прощающиеся смогли помянуть? И желательно – добрым словом. Потому что недобрым поминать им и так есть кого...

Вот и папа-мама Павлика, поочередно лишившись работы, тоже сначала о бренном задумались. О том – кто, на что и сколько? Однако быстро поняли, что ответы по крайней мере на два последних вопроса меняются очень стремительно. Просто каждый день. Причем все время в худшую сторону. Да и с ответом на первый – кто? – ясности не было. Папы у родителей Павлика по разным причинам отсутствовали. Либо сразу, либо уже. А вот мамы были, слава Богу, еще живы, но обитали в таких удаленных от городка местах, из которых ездить сюда уже никак не могли. Даже если бы год копили, отказывая себе во всем. В том числе и в еде. А других близких во всех отношениях родственников у папы-мамы Павлика не было. И некогда родные коллективы безвозвратно распались. Вместе с месткомами, способными на такое дело, как похороны, кого-нибудь сорганизовать. В общем, по всему получалось, что ответ на первый вопрос всецело зависел от ответов на два последующие. А на эти вопросы папа-мама Павлика каждый день отвечать по-новому отчаялись. Старались просто над ними не размышлять по причине полной таковых размышлений бесполезности. Хотя они и лезли в голову. И надо было как-то от них отвлекаться.

Телевизор, кстати, от них отвлекаться тогда не помогал. Напротив, лишь усугублял. То показывал усопших в разных людных местах бомжей, то нищие жилища с останками одиноких стариков, которых за полгода или год никто не хватился, и все это на фоне забастовок, голодовок и уверений всяких авторитетных сытых людей, что надеяться большинству народонаселения не на что и дальше будет только хуже. А потом телевизор и вовсе сгорел, видимо, не перенеся показываемого. Железяка, чего с нее возьмешь? Не смогла дотерпеть до близких уже времен, когда по ней вновь стали бы показывать все сугубо оптимистическое. Включая и тех же сытых авторитетов. Которые, легко сменив пластинку, уже начали бы уверенно излагать, как у нас все хорошо и прекрасно. А будет еще лучше.

Но папа-мама Павлика о грядущем утешении ничего не ведали и от вопросов своих скорбных отвлекались по всякому другому. В первое время отвлекались поисками работы. И иногда ее находили. Но почему-то только в таких местах, где никаких денег за нее уже не полагалось. Точнее, в принципе полагалось, а на самом деле – нет. А в тех немногих местах, где хоть какие-то деньги платили, всё было плотно занято и новые люди ну совсем не нужны. На старых-то не хватало, куда уж новых брать! А для самых массовых и оплачиваемых в те времена специальностей – бандита и проститутки – папа-мама Павлика ни по возрасту, ни по способностям характера уже не подходили. Да и в небольшом нашем городке такие хлебные места оказались столь быстро заняты, что многим пришлось заниматься этим на выезде.

А родители Павлика, в поисках работы никак не преуспев, стали горячо отвлекаться своим огородом. Копать-сажать-полоть-поливать и все такое. Надеясь хоть таким путем прокормиться. Но долго ли на одних овощах протянешь? Пусть и перемежая их порой некоторыми фруктами. А на рынке нашем всем этим торговать, чтобы на вырученные деньги купить что-либо другое из продуктов питания, было бесполезно. Все жители сами имели огороды, и росло там у всех одно и то же. Так что ничем таким папа-мама Павлика земляков своих удивить не могли. Что же касается приезжих, то заносило их в городок редко и в таком ничтожном количестве, что если вдруг на рынке в течение дня их появлялось хотя бы двое, то это был очень удачный торговый день. Да и за место там надо было всяким мордатым личностям платить. Чтобы не побили с последующей конфискацией. Причем платить заранее, разумеется, при полном отсутствии гарантий, что хоть чего-нибудь удастся продать.

Какое-то время папа Павлика отвлекался тем, что просто бродил по городку и смотрел себе под ноги. Надеясь обнаружить потерянные кем-нибудь деньги. Или драгоценности. Но их почему-то никто не терял. Из полезных вещей люди теряли только пуговицы, да и то не в товарных количествах. Зато иногда удавалось найти пустую посуду. Однако не всегда удавалось ее первым взять. Очень сильна была конкуренция.

Попутно папа-мама Павлика отвлекались тем, что продавали свои накопленные вещи. Которые, правда, никто не брал. Таких в каждом доме можно найти навалом. Да и как-то слишком уж они были бэу. Хотя и относились к ним достаточно бережно. Только милиция их порой отнимала, заставая торгующих родителей Павлика в неположенных местах, да и то так, неохотно, с обидой за свой фактически бескорыстный труд.

Одним словом, отвлекаться-то папа-мама Павлика отвлекались, но вот толку от этого был круглый ноль! Даже ноль с минусом, как бы абсурдно это с точки зрения арифметики на первый взгляд ни звучало. И волей-неволей им приходилось искать что-нибудь в плане отвлечения более кардинальное. Чтобы, как учили их в детстве на примере Павки Корчагина, потом не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Которых у них еще оставалось, по всему, немало. И надо было их как-то со смыслом прожить. При том, что во всем окружающем никакого смысла уже не было. Одна сплошная бессмыслица вокруг наблюдалась!

И решение постепенно пришло само собой. Сначала к папе Павлика, а потом, со временем, открылось оно и его маме. Какое – см. выше.

И сразу в будущей семье Павлика воцарилась гармония. Которая нарушалась лишь тем (опять же см. выше) досадным обстоятельством, что по мере продвижения его родителей к идеалу тот становился все более недостижим. Хотя само каждодневное продвижение и отвлекало, и увлекало, и все больше поглощало. До такой степени, что в установившейся гармонии для Павлика уже не было никакого места. Но он об этом пока ничего не знал.

А получился Павлик совершенно случайно. Ненароком, можно сказать, вышел. Папа Павлика давно уже на его маму как на женщину внимания не обращал. Воспринимая ее исключительно как соратника по общему важному делу. И мама Павлика на папу его как на мужчину тоже давно не смотрела. Некогда было. Да и незачем. Они вообще друг на друге, когда удавалось сосредоточить взгляд, видели только руки и рот. Руки – на предмет, нет ли там случайно того, чего постоянно хотелось, а рот, соответственно, как место, где это хотимое могло навсегда пропасть. К большому сожалению смотрящего. У которого (которой) на это пропадаемое были, разумеется, свои виды. Самые серьезные.

И вот однажды, когда папе Павлика в очередной раз показалось, что во рту Павликиной мамы пропало значительно больше драгоценной жидкости, чем в его и чем мама вообще того заслуживала, он привычно набросился на соратницу с целью убедить в своей правоте и на будущее воспитать. И так этим увлекся, что заодно использовал ее и как женщину. Совершенно случайно. Даже толком того и не заметив.

И они тут же об этом забыли, вернувшись к более интересным делам. И сильно удивились, обнаружив спустя несколько месяцев на маме Павлика уже довольно большой живот. В котором к тому же что-то еще иногда и двигалось.

Первым их желанием было от этого живота избавиться. Но самым простым способом, легальным, избавляться от него оказалось поздно. И непростым, нелегальным, тоже избавиться не удалось. Пришлось все пустить на самотек. В надежде, что оно как-нибудь само разрешится.

И оно разрешилось. Павликом. Спасибо добрым людям, услышавшим за кустами женские крики и при этом от греха подальше не убежавшим, – не где-нибудь на улице разрешилось, а в больнице. В родильном отделении. И даже в отдельной палате. Ну, палате – не палате, но в отдельном помещении точно. Потому что другие роженицы лежать рядом с мамой Павлика наотрез отказались. Опасаясь за здоровье свое и детей. И врачи в виде исключения пошли им навстречу. Уж больно мама Павлика была на вид нехороша. А на нюх еще хуже. Как, впрочем, и папа. Но папу они на свое счастье не видели и не нюхали. А вот с мамой столкнулись воочию. И сразу лежать рядом скандально заартачились. Хотя ее перед тем и помыли. И переодели во все казенное, придав ей пусть и сиротский, но все же частично приличный вид.

В итоге маме Павлика пришлось рожать отдельно от всех. Но она этого все равно не заметила. Так как вообще плохо понимала, чего же такое с ней происходит. Будучи не совсем трезва. Или совсем не трезва, что точнее. И при этом еще переживая, что вот сейчас ее муж и соратник продолжает совершенствовать свой организм, а она этой возможности несправедливо лишена. И мечтая в ближайшее время наверстать упущенное. Как только ее освободят эти люди в белых халатах. А не освободят – им же хуже: она и здесь сможет наверстать. Вон вокруг сколько интересных пузырьков с разными многообещающими жидкостями…

За всеми этими делами она и сама не заметила, как родила. Только облегчение большое почувствовала, как после трудного, неприятного, но кому-то, видимо, нужного дела. И тут же заснула, даже не познакомившись с Павликом. С которым и в будущем знакомиться не желала. Не было у нее такой потребности. Когда-то была, а теперь всё – отсохла. Вытесненная другой, более на ее взгляд насущной. К которой она с радостью и вернулась. Пока только во сне.

А Павлик тем временем все ждал, когда же с ним мама наконец познакомится. Он даже немного покричал ей, чтоб внимание ее на себя обратить и какой-никакой разговор завязать. Пусть с его стороны пока и бессмысленный, но полный при этом самого важного смысла.

Однако знакомились с ним какие-то другие тети – чужие и совершенно ему безразличные. Они даже не знали, как его зовут! И называли Павлика то мальчиком, то младенцем, то новорожденным, то ребенком, присовокупляя всякий раз «бедный», «несчастный» или «отказной». И обсуждая между собой, что «наверняка патология». А потом и они о нем забыли, переключившись на других детей, видимо, на их взгляд, более в плане здоровья перспективных. И Павлик остался совсем один…

Вокруг, правда, еще лежали новорожденные младенцы, но каждый сам по себе, отдельно, и они-то как раз были при этом не одни. Потому что о них думали. Переживали. С ними через несколько стенок вели постоянный и никому, кроме них, не слышный разговор, окутывая их в ласковые слова и мысли, как в теплое, мягкое облако. Хотя здоровыми, если уж совсем честно, были из них далеко не все. У девочки слева откровенный диатез наблюдался. У мальчика, лежащего следом за ней, получился врожденный вывих бедра. Мальчик справа вообще родился досрочно. У его соседки все было в порядке, зато у следующей девочки не в порядке было с сердцем. И так далее. И все же обо всех них переживали и заботами нежными их мысленно укутывали.

А о Павлике почему-то нет. Никто не переживал, и никто его ни во что, кроме казенной пеленки, не укутывал. А если о нем кто и подумал ненароком, то одна чужая медицинская женщина – и лишь в том смысле, что надо будет его оформить. Как отказного. Если, конечно, он прежде не помрет от пока неизвестной, но, несомненно, тяжелой патологии. Что для него, еще подумала она, может, было бы и лучше. Потому что наши детдома и здоровым детям противопоказаны. А уж больным и подавно. И на усыновление с тяжелой патологией никто не возьмет. Кроме, разве что, иностранцев. А те вывозят таких детей исключительно на органы. В этом она была уверена. Уж она-то хорошо знала, каково это – выхаживать такого ребенка. Ее собственный сын таким был. Рожденный ею в сорок лет от мимолетного мужчины. Который с виду казался совершенно здоровым. А ребенок оказался совершенно больным. И должен был умереть почти сразу. Но благодаря ее каждодневным усилиям жил уже десять лет, два месяца и одиннадцать дней. Все время на грани. Без всяких перспектив. Буквально вымаливая вместе с ней каждый новый день у своей неизлечимой болезни.

Так что уж кому, как не этой медицинской женщине, было знать, какая это мýка – выхаживать такого ребенка. Но все же своего, родного, давно желанного. А кто согласится гробиться на чужого? Да никто! Значит, остается только детдом или на органы. А уж этого никому не пожелаешь. Уж лучше в таком случае сразу умереть и не мучаться. Как-то гуманнее. Хотя, конечно, и несправедливо, напоследок подумала она и больше об этом несчастном ребенке решила не думать. Чтобы не огорчаться. У нее и без того огорчений хватало – со своим собственным.

И так получилось, что это было единственным, чего подумали о Павлике. Больше никто о нем ничего думать не стал. Просто некому было.

И Павлику вдруг стало так холодно, так неприютно, так нехорошо, что он взял да и умер. Хотя и был абсолютно здоров.

Вроде бы. Наверное. Кажется. Теперь все равно этого не узнать.

История пятая, монархическая,

состоялась в той незначительной части городка под неофициальным названием Выселки, что расположилась на самом отшибе, на другом берегу нашей уже не широкой, но вполне еще бурной реки, и во всякое время года, кроме зимы, по причине давно рухнувшего единственного моста, от остальных частей оказывается напрочь отрезана. Заселена она в основном пенсионерами, преимущественно женского пола (особи мужского, как известно, у нас вообще меньше живут, что наталкивает непредвзятый ум на довольно странный парадокс: всюду в стране командуют мужики и, получается, делают все для того, чтобы самим же раньше помереть, а перед этим еще и как следует помучиться, – прямо не мужики у нас, а камикадзе какие-то с уклоном в садомазохизм), хотя и вкрапления противоположного там тоже иногда с нашего берега наблюдаются. Но довольно шаткие такие вкрапления, еле передвигающиеся. В отличие от основной женской массы, которая, несмотря на возраст, энергии своей не потеряла и в любую погоду на той стороне по хозяйственным своим делам так и мельтешит.

Кого только судьба прихотливая туда не забросила!

И бывшую учительницу географии Нину Петровну, поменявшую две комнаты в городском бараке на нашем берегу на старый, но крепкий пока бревенчатый дом с немалым участком – на противоположном. Обихаживала она свои угодья, казалось, сутками напролет, с таким ожесточенным усердием искореняя все вредное и выращивая нужное и полезное, словно пыталась взять реванш за отданные школе и неблагодарным ученикам годы. Все же растительный мир куда отзывчивее человеческих душ.

И в прошлом полеводческую бригадиршу Кузьминишну – женщину коренастую и могучую, получившую здесь дом в наследство от матери и сбежавшую от пропойцы-мужа, который все равно, невзирая на труднопересекаемое расстояние, регулярно к ней наведывался, чтобы разжиться деньжатами, пока его окончательно не прибрала лихоманка.

И выгнанного собственной дочерью из неплохой по нашим меркам, вполне благоустроенной квартиры Федора – некогда заслуженного слесаря-ударника, городского депутата от нерушимого блока коммунистов и беспартийных, строго глядящего на всех с городской доски почета, а ныне – приживалу при еще более ветхой, чем он, восьмидесятичетырехлетней Марии, всю жизнь проработавшей дояркой в ближнем совхозе «Заветы Ильича», который, сохранив то же название, стал потом агрокомплексом, быстро распродал земли, забил своих ледащих коров, худосочных и почти одичавших свиней и как-то незаметно сошел на нет.

Осел здесь и бывший зоотехник птицефабрики Самоходов – ему давно уже от жизни ничего, кроме рыбалки, не было нужно, так что сморщенная над удочками фигура его практически каждодневно торчала на противоположном от нас берегу, изредка вздергиваясь, снимая с крючка трепещущую добычу и вновь сосредоточенно застывая.

Кое-как теплятся при своем огородике мать и сын Прохоровы – мать когда-то трудилась бухгалтером на сырзаводе, где и познакомилась с залетным командировочным механиком, то ли от скуки, то ли с непреходящего похмелья, то ли просто так, от общей мужской инерции и привычки, дважды утешившим ее пресное стародевичество, от чего спустя положенное время она и разрешилась сыном Вячеславом, названным в честь очень полюбившегося ей артиста Тихонова, на чьи фильмы она ходила по многу раз, а несколько фотографий его, купленных в разное время в киосках «Союзпечати», до сих пор продолжала хранить в шкатулке с самым ценным. Сын, правда, оказался на любимого артиста ну совсем не похож, хотя механик командировочный чем-то отдаленно на звезду советского экрана смахивал, только вот росточком не вышел да и лыс был по причине солидного возраста и неразборчивой жизни, – и ребенок рост его унаследовал, а все остальное, кроме пола, взял скорее от матери: был тих, невзрачен, незлобив, едва окончил восьмилетку, в армию не попал из-за безнадежного плоскостопия и кучи других болячек, к физической работе был никак не пригоден, а на умственной сосредоточиться вообще не мог, поэтому так и жил при матери вот уже сорок почти лет, являясь ее если не полной, то довольно-таки приближенной копией, – оба вялые, сутулые, рыхлые, похожие на две плохо набитые подушки с выбивающимся из всяких случайных мест белесым пушком. В сумерках их часто путают.

Проживает там вместе с мужем и бойкая женщина Лидуха, много лет пробавлявшаяся по торговой части то в сельпо, то в колбасном отделе магазина «Продукты» (чем уж она там торговала, если в застойные советские годы мы колбасу все больше на картинках видели, – сейчас вспомнить затруднительно, но чем-то ведь торговала, если и зарплату получала, и премии, и грамоты всякие), то в бакалее, то просто на рынке – якобы излишки со своего сада-огорода пристраивала, а вот одежду дефицитную продавать Лидухе так и не довелось, хотя в детстве ей нагадала цыганка, что ждет ее лучезарное будущее и будет она «в большом магазине дорогими пóльтами» торговать. Зато и сейчас она при любимом деле – гонит в открытую из всего подряд самогон и пытается его страждущим за умеренные деньги пристроить. Первое у нее получается неплохо – это многие могут засвидетельствовать, а вот со вторым постоянные сезонные трудности, поэтому чаще всего изготовленный продукт достается жителям Выселок, чья платежеспособность давно оставляет желать лучшего и вряд ли когда изменится, или мужу ее Петру, от которого денег вообще ждать бессмысленно, поскольку пенсию его Лидуха все равно сама забирает, а иных доходов у него нет и не предвидится.

Соседствует с ними через дорогу шумная и властная, ростом своим и статями похожая больше на гренадера, зачем-то переодевшегося женщиной и в последний момент небрежно сбрившего жгучие черные усы, чем на собственно женщину, Елизавета Юрьевна – бывшая комсомольская активистка, затем партийка, долго ведавшая культмассовым сектором в горсовете, пока в один праздничный день, а именно 9 мая, не случились в ее ведомстве сразу две идеологические диверсии. Сначала в праздничной колонне рабочие Сельхозтехники несли на палках громадные буквы, из которых ладно складывался лозунг «СЛАВА КПСС!», – и прямо перед трибунами с начальством, избранными ветеранами и передовиками две буквы вдруг споткнулись и упали. И от падения безнадежно разрушились. Да ладно бы какие другие, но оказались это буквы «К» и «П». В итоге оставшаяся часть лозунга прошла мимо трибун без них, что для праздника Победы было уж как-то слишком цинично и вызывающе. Как справедливо сказал на следующий день первый секретарь: «Ты б еще, дура, Гиммлера в форме во главе этой колонны поставила». А спустя несколько минут работники хлебозавода, пронося горделиво тоже немалые муляжи своей продукции, из батона нарезного белого и двух круглых буханок черного, сведя их вместе и украсив по бокам фривольными кудряшками кренделей, ненароком (а может, и нароком) получили такую двусмысленную, как ныне принято говорить, инсталляцию, что зрительницы стыдливо потупились, а зрители стали кто ухмыляться, а кто и откровенно, тыча пальцем, гоготать. Оргвыводы последовали незамедлительно – Елизавете Юрьевне за утрату политической бдительности вкатили строгача, тут же вычеркнули ее из первоочередников на новую большую квартиру (да и из старой, поменьше, но в хорошем, построенном только для своих доме тоже в конце концов выперли) и разжаловали в массовики-затейники при городском профилактории «Лесные дали», где она и застряла. И даже многолетняя любовная связь со вторым партсекретарем ей не помогла. Наоборот, только усугубила и без того аховую ситуацию – тут уж законная жена секретаря постаралась, не упустила случая.

Наискосок от Елизаветы Юрьевны, до сих пор так и не растерявшей начальственных замашек и стремления всем вокруг руководить, обитает вечная ее оппонентка Тихоновна – в первоначальной основе своей женщина интеллигентная, томная, когда-то изнеженная, а ныне вынужденно опростившаяся, но до сих пор не выходящая в огород без густо наложенного макияжа, – вдова того самого любвеобильного партсекретаря, когда-то решившая перебраться поближе к природе, в чем ей и поспособствовала парочка бойких молодых питомцев покойного мужа, ободрав, как липку. Будучи инженером, она ни дня не проработала по специальности, зато, пользуясь распределителем, собрала солидную библиотеку, часть которой бесследно сгинула при переезде, а остаток так и громоздится у нее в доме непрочитанным. Что, впрочем, ничуть не мешает ей авторитетно рассуждать на любую тему.

Неподалеку от нее, на соседней улице (а их в Выселках всего две, и обе безымянные, хотя насельники между собой и называют их Продольной и Поперечной), проживает Ягодка – фамилия такая у женщины, ничего не поделаешь, – более всего известная тем, что трубный голос ее, развившись на различных стройках народного когда-то хозяйства, где она трудилась то разнорабочей, то шпалоукладчицей, то бетонщицей, то подавальщицей, то нормировщицей, то прорабом, то еще кем-нибудь, даже в спокойном состоянии легко перелетает через реку, достигая нашего берега, а уж когда она его повышает, тут добрая половина городка узнаёт, что Ягодка чем-то недовольна. Каково при этом рядомстоящим – страшно даже представить. Любопытно, что телосложение ягодкино никакими особыми формами не отличается, напротив, для наших мест выглядит скорее худощавым, недостаточным, так что где и как зарождаются столь могучие децибелы – большая природная тайна.

Наконец, есть там и еще один человек, ни имя, ни фамилия которого никому не известны, поэтому зовут его Татарином. Не из-за национальности зовут, нет, национальность у него тоже какая-то темная, во всяком случае, никто из тех, кто самонадеянно считает, что в курсе своей национальности, его за своего не признал, – а лишь как незваного гостя, который известно кого хуже. Объявился он в Выселках несколько лет назад, самочинно занял никому не нужную развалюху, чуть ее подправил тарными дощечками, ближайшим сухостоем и принесенным паводком от какой-то неведомой лесопилки с верховьев горбылем и тихо зажил. Как его ни пытали, как к нему ни подкатывались с расспросами – ничего определенного он о себе не сказал, но, по всему, был грамотен, а то и учен, слова иногда произносил такие, которые и Нину Петровну с Тихоновной ставили в тупик, остальных же больше озадачивали не они, а сама его манера говорить, весь строй его речи – слишком уж правильный, грамотный, когда все произносимое вроде бы и знакомо, а в целом получается как-то странно и непонятно. И поневоле в душу простого человека закрадывается подозрение: не то над ним ехидно издеваются, не то специально, чтоб унизить, умничают. Раньше так только из телевизора говорили, а потом и оттуда перестали, чтоб от народа, в усредненной массе своей косноязычного, не отрываться. А этот как в прошлом веке застрял. Или вообще в позапрошлом.

Вот, собственно, и все обитатели Выселок, за исключением некоторого количества разной бессловесной живности, но так как в случившейся истории она никакого участия не принимала, значит, и описывать ее нет нужды.

За день до этого Елизавета обошла всех и настойчиво пригласила на общее собрание. Люди наши к собраниям с детского сада привычные, поэтому никто особо не удивлялся. Спрашивали только о теме. Да и то в подтексте звучал совсем иной вопрос: не будут ли деньги собирать на что-нибудь общественное? Потому что если будут – то лучше сказаться больным.

Прекрасно понимая невысказанное, насчет денег Елизавета успокаивала сразу, а вот по поводу остального темнила – отвечала уклончиво, говорила только, что тема важная, нужная, жизненно необходимая, какая именно – узнают завтра. И произносила всякие туманные фразы типа: «Время настало… Час пробил… Решение назрело… Или завтра, или никогда…» Короче – интриговала. Обеспечивала явку.

И обеспечила. На следующий день в оговоренный час явились все. Даже враждебная Тихоновна с независимым видом во двор к ней вплыла, прихватив с собой зачем-то внушительный том энциклопедического словаря одна тысяча девятьсот мохнатого года издания – не то для важности, не то на случай самообороны, не то, чтобы демонстративно листать, когда скучно станет. И Татарин тоже пришел, хотя всегда держался наособицу и ни в чем таком массовом старался участия не принимать. Да и не в массовом тоже.

Расселись во дворе, под навесом, на заранее вынесенных хозяйкой скамейках. И с умеренным интересом на нее уставились.

– Сначала хочу задать вам один вопрос, – начала Елизавета. – Вот как мы здесь, по-вашему, живем?

– Известно как – х..во! – не стал далеко лезть за ответом Петр.

– А почему?

– Да по кочану! – Он пожал плечами, потом все же добавил: – Потому что не нужны никому.

– Вот, правильно! – обрадовалась хозяйка. – А что надо сделать, чтобы жить хорошо, как вы думаете?

– Лучше бы всего американцам продаться, – мечтательно сказала его жена Лидуха. – И подороже. За доллары. Или японцам…

– Да уж лучше японцам, – высказался Петр. – У них земли мало – больше заплатят.

– Ага, так они нас прям и купили, – подала голос Кузьминишна. – Прям все в очередь выстроились. Чего они – дураки, что ли?

– Вот и хорошо, вот бы умные и купили, – продолжила Лидуха. – На дураков-то мы уж нагляделись, теперь бы с умными пожить.

– А умным-то мы на кой?

– На кой, на кой – для ассортимента!

– Я что-то не понимаю, зачем нас здесь собрали, – недовольным тоном произнесла Тихоновна. – Глупости вражеские выслушивать?

– Это кто тут вражеский? Я, что ли? – прищурилась Лидуха.

– Ну не ты, конечно, а слова твои… нехорошие… – пошла на попятный Тихоновна. – Антисоветские.

– Опомнилась! Нет уж давно никаких Советов, один сплошной капитализм. А слова мои правильные! Это все скажут… – Лидуха обвела взглядом остальных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю