Текст книги "Лабух"
Автор книги: Алексей Молокин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Пятеро. Четверо так и остались в подворотне. Пятый убежал. Может быть, тоже умный, а может – просто трус. Трусы, бывает, тоже выходят в деловые, и гораздо чаще, чем храбрецы или просто отморозки. В бою вообще чаще всего выживают трусы.
Лабух внимательно осмотрел тела. Пакетики с травкой, у того, что с двуствольной курковой гитарой – немного денег и патронташ с патронами 12-го калибра. Наверное, старший. Наркотой приторговывал. Вышел бы в деловые, как пить дать, да вот не фарт...
Ну что же, теперь можно идти дальше. Лабух, не торопясь, выбрался из подворотни, пересек маленький дворик, завешанный влажными серыми простынями, и прошел через сквозной подъезд в изогнутый наподобие басового ключа переулок, огибающий дикий рынок.
Лабух шел, просачиваясь через проходные дворы, ныряя в темные подъезды с обвисшими дверями и, по возможности, обходя стаи подворотников. Некоторые уже сообразили, что вечно полупьяный алкаш исчез, что вернулся прежний Лабух, и, ворча, как голодные псы, растворялись в темноте своих вонючих мирков, не смея напасть. А вот с теми, кто не понял, или понял, но все-таки верил в свой фарт, – с ними приходилось драться. Таких, к счастью, было немного, и дрались они, в основном, для куража, так что, можно считать, все обошлось. Обойдя стороной дикий рынок, он добрался, наконец, до подземного перехода. Или, как его называли звукари – стежка. Здесь кончался обжитой район и начиналась ничейная территория.
Глава 3. Переход
Автомобили, словно разноцветные, обкатанные городом до блеска леденцы, весело катятся по проспекту. Из города на равнину, потом по равнине, рассеченной дорогой, доступной только глухарям. По серому языку скоростного шоссе, в другой город, а может быть, дальше? Куда? А Великий Глухарь знает! Такой же встречный поток, облизанный ветром, впадает в город. Ничего, что леденцовые бока в пыли и брызгах, – город не брезглив. Город примет все. Он все переварит, чтобы в конце концов вывалить ржавое «не нужно» на дальние свалки на радость хабушам. Но катятся и катятся по асфальту веселые леденцы, лишь иногда хрустнет тонкая блестящая оболочка и красная начинка легко брызнет на асфальт. Вот такой он, проспект. Здесь Мир Глухарей, мир благополучия, сытости и порядка, брезгливо соприкасается с миром «слышащих». С миром трущоб и подворотен. С миром неизданных поэтов, непонятых прозаиков, бойцов-музыкантов, многозначительных бардов, с миром подворотников, мычащих свои невнятные песни. С Миром Звукарей. С миром Лабуха. И оба этих мира, один чистый и глянцевый, строгий, упорядоченный и благополучный, молчаливый и глухой, второй – неустроенный, опасный, нетрезвый, но кричащий на разные голоса, вечно беременный музыкой, накрепко сшиты между собой суровыми стежками улиц и переулков, мостов и подземных переходов.
Переход – это одно из тех мест, где соприкасаются миры. Поэтому его так и называют – «стежок». Здесь, в стежке можно встретить подворотников, выползших ненадолго из мрака в полумрак, чтобы встретиться с деловыми. Именно в переходе, ные телки находят своих первых, пока еще не самых жирных глухарей. И неважно, каким местом они ловят свой фарт. Важно поймать и не выпустить. Здесь хлебное место для начинающих деловых. Собственно, деловые, как и прочие паразиты, почти всегда начинают свою карьеру в этих городских швах, именно здесь зарождается их не слишком чистый, но необходимый Городу бизнес. Ведь глухарям, им тоже иногда нужна встряска – пакетик травки, молоденькая телка, чумная от перспектив и готовая на все почти даром или за шанс. Глухарям нужен адреналин, а значит, всегда найдется тот, кто его продаст. Чистый, безопасный в употреблении, дешевый адреналин. А еще у глухарей есть свои враги, и разбираются с ними корявые лапы подворотников и загребущие деловых. Если повезет, здесь, в переходе, можно встретить и барда. Рассказывают, что бардов можно встретить даже в Новом Городе, что бардов слушают даже глухари, что их не трогают музпехи – потому, что барды владеют не только музыкой, но и Словом. А перед Словом равны и глухари, и подворотники, и музпехи. И прервавший Слово – сгинет, кем бы он ни был. Хотя прерывали, еще как прерывали на полуслове... И ничего, жили после этого и даже не каялись.
В последней арке Лабух убрал гитару в кофр и осторожно, щурясь от яркого света, ступил на проспект. Ага, патрулей вроде бы не видно. Несколько шагов вниз – и он оказался внутри стежка.
Стежок-переход похож на громадный пустой ствол поваленного ветвистого дерева, давно и навсегда ушедшего под землю. Если идти все время прямо – выйдешь на другую сторону проспекта и окажешься в кварталах глухарей. Темные крутые пандусы с ржавыми тельферными шестернями по бокам уходят вниз: может быть, к слепым диггерам, а может – в саму преисподнюю. Боковые ветки ведут в кварталы Попсы, к Подворотникам, к Джемам Кантри и Классикам – куда они только не ведут. Третья или четвертая слева как раз и выходит к заброшенному железнодорожному вокзалу. Кому, скажите, теперь нужна железная дорога, когда есть монорельс на магнитном подвесе? Станция монорельса, конечно же, находится в кварталах глухарей. А железнодорожные пути напрочь закрыты, кроме крайних веток, но те тоже охраняются глухарями. Там, где раньше был городской вокзал, теперь со стороны города – глухая бетонная стена высотой с четырехэтажный дом. Так что путь к вокзалу лежит через стежок. Ну а где вокзал – там и депо. Рукой подать.
В переходе-стежке традиционно процветала торговля. Всякая. Легальная, и не очень, и совсем нелегальная. Молоденькие телки провожали Лабуха равнодушно-настороженными взглядами. Не их клиент, но пастухи[5]5
Пастухи – низшие деловые. Основное занятие – пасти телок. Одеты в красные и желтые тренировочные костюмы и кроссовки. Вооружение – бейсбольные биты, ножи, кастеты. У некоторых могут быть разрядники.
[Закрыть] не любят звукарей[6]6
Звукари – пренебрежительная кличка всех музыкантов: рокеров, эстов (попсы), джемов (джазовиков), за исключением бардов.
[Закрыть], особенно таких, как этот. Явно ведь не деловой, и вообще, а вдруг он одержимый? Боевые музыканты мешают бизнесу, так что, хотя главный ствол стежка – зона перемирия, всякое может быть. Одна из телок как бы невзначай поправила плеер на юбке-поясе, вставила в него несколько дисков и демонстративно нажала кнопку боевого режима.
На выщербленных ступеньках и у стен неопрятными грудами грязного тряпья расположились хабуши[7]7
Хабуши – нищие, попрошайки. В большом количестве опасны. Вооружены костылями и палками со стальными наконечниками. От них можно откупиться, бросив горсть мелочи.
[Закрыть]. Перед ними – пластиковые коробки для милостыни, на стенках перехода прилеплены нарочито убогие картонки с кривыми надписями:
«Я жертва правительственных экспириментов.
Маи яйцы забрали глухари для сибя.
Падайте на пропетание».
«Клятые[8]8
Клятые – обитатели вокзала и привокзалья. Облик – самый разнообразный. Вооружение тоже. Не совсем люди, но еще и не призраки.
[Закрыть] украли маево сына. Собираю на выкуп».
Неподалеку вальяжно прохаживался щеголеватый Пастырь[9]9
Пастырь – низший деловой, присматривает за хабушами, отбирает у них выручку. Пастырь одет в относительно приличный костюм. Вооружен тростью-стилетом.
[Закрыть] в светлом, по погоде костюме и с тросточкой. Охранял, да заодно присматривал, как бы кто не прикарманил выручку. Проштрафившегося хабуша ждут настоящие увечья, а может быть, что и похуже. Рассказывают, что если хабуша долго и умело мучить, то он, если повезет, может научиться Истинному Плачу. И такой хабуш дорогого стоит, поскольку нет прохожего, чье сердце не содрогнется при звуках Истинного Плача, и нет прохожего, который не отдаст этому хабушу всю наличность, ни на миг, не задумавшись над странностью своего поступка. Только действует Истинный Плач на всех слышащих без исключения, а значит, и на Пастырей. Поэтому и Пастырь у Плачущего Хабуша не из слышащих, а из глухарей. Много чего говорят, даже у хабушей есть свои легенды.
Лабух, не обращая внимания на жалобные причитания хабушей, шагал по главному стволу. На углу ствола и первой ветки он заметил барда. Тот примостился на своем рюкзаке, задумчиво перебирая струны видавшей виды гитары. Обычной гитары, без ствола и штык-грифа. С деревянным кузовом-резонатором, на котором не было ни стальных полос, ни шипов. Его простенькая музыка, кажется, промывала душу, и в ней, в душе, прозрачной и грустной, на донышке угадывалась мелкая монетка незлой зависти. Не каждому слышащему, не каждому звукарю дано стать бардом.
Лабух остановился и, постояв немного, тихо поздоровался:
– Добрых песен, бард! Наиграй мне дорогу.
Бард посмотрел на Лабуха, усмехнулся и, продолжая перебирать струны, ответил:
– Веселой удачи, Лабух! До депо ты и сам как-нибудь доберешься. Это еще не дорога, а так, дорожка. А настоящую дорогу ты сам когда-нибудь сыграешь, наши здесь не помогут.
Никогда не знаешь, чего можно ждать от барда. И откуда он узнал про депо? Впрочем, на то он и бард...
Лабух потоптался немного рядом с бардом, потом неловко буркнул: «До встречи» – и, не дождавшись ответа, немного обиделся и зашагал дальше.
Вторая ветка, ага, вот, кажется, и третья. Лабух свернул, на ходу нажимая кнопку замка на кофре. Здесь, в боковых ветках, перемирие не действует.
И сразу же сбоку раздались звонкие щелчки боевого плеера. Трехдюймовые диски с визгом заскакали меж кафельных стен, один чиркнул по щеке, два других рванули полу расстегнутой куртки. Лабух быстро – откуда прыть взялась – упал на бетонный пол, успев метнуть на звук пару тяжелых «платиновых» блинов и заметить, как в освещенном проеме ветки хватается за бедро и оседает стройный силуэт телки. Все, оттанцевалась девочка, не ходить тебе в крутых. И кончишь ты, скорее всего, хабушем. Куда ж еще податься хромой да увечной? И сразу, с двух сторон, занося биты для удара, возникли пастухи. Несколько телок пронзительно завизжали. Стрелять они, слава Хендриксу, не решались, боясь зацепить своих. Но сзади, глухо и тоскливо подвывая, гнилой волной накатывались хабуши, поэтому Лабух рванулся вперед и вбок, отбросив кузовом раненую телку, пытающуюся прижаться к стене.
И завертелась смертельная импровизация, где каждый драйв, каждый ход отработан, отрепетирован до мелочей, но, сцепляясь друг с другом, они всякий раз заново сплетают красное кружево схватки.
– И чего это они? С джагга, что ли, сорвались? – бормотал Лабух, работая отобранной в схватке битой. Жалко было гитару о хабуш поганить, да и убивать почему-то больше не хотелось.
– Пастухи, телки, да еще и хабуши со своим Пастырем, – отродясь такого не видел. Да еще прямо у выхода в ствол...
Он пробежал еще несколько шагов по ветке перехода, думая, что теперь все, прорвался, и понял, что окончательно и капитально влип. Прямо на него косолапо надвинулись громоздкие фигуры двух громил в малиновых пиджаках, с пом-повухами-тромбонами, шипастыми мобильниками на запястьях – настоящие, матерые деловые. За ними маячило несколько крутых телок с боевыми пятидюймовыми плеерами наготове.
– Ну что, звукаренок, дотанцевался? Бросай свою бренчалку, может, будешь жить. Калекой, конечно, ну ничего, возьмем в хабуши, так и быть.
«Музима» захлебнулась длинной очередью, с лязгом вылетел пустой рожок. Новый вставлять некогда. Лабух с опозданием понял, что его занесло на стрелку деловых, что сейчас его разнесуn в клочья картечью, а нет – так изрежут в лапшу тяжелыми пятидюймовыми дисками. Уклоняясь от выстрелов, он бросился к спасительному стволу, понимая теперь, что, отвлекшись на барда, свернул не туда, что ветка к вокзалу находится дальше. Вслед ему, зигзагами, пластая воздух и рикошетируя от стен, полетели тяжелые блины боевых плееров.
Ствол. Тишина. Хабуши, ворча и поскуливая, нехотя отступили в полумрак ветки. Деловые один за другим выходили в ствол, но никто не нападал – перемирие свято. Лабух повернулся к ним спиной и, не оборачиваясь, пошел дальше, к темнеющему впереди и справа проему. Над полукруглой аркой входа красовались полустертые буквы «В..х..д к пое...». Ага, это здесь. Стены вокруг выхода были густо испещрены странными рисунками и предупреждающими надписями. Удивительно, что среди них не было ни одной глумливой или матерной. Просто: «Не ходите сюда, люди!», «Этот путь никуда не ведет» и еще что-то в том же роде. Над аркой висел древний, облупившийся «кирпич», простреленный картечью. Для неграмотных, наверное.
Лабух решительно свернул в проем. Пройдя несколько шагов по выложенному грязно-желтой плиткой полу, музыкант все-таки обернулся. Они все сгрудились в проеме, в стволе, никто не переступил невидимую черту, отделяющую ствол от вокзальной ветки. Хабуши, пастыри, шмары, пастухи, деловые. Какая-то телка, может быть даже герла, отчаянно крикнула: «Не ходи туда, миленький. Лучше мы тебя сами убьем. Свои все-таки!»
Лабух отвернулся и пошел. Отчего-то стало жутко и безнадежно, как в минуту трезвости, случившуюся среди глухого запоя, когда понимаешь, что натворил уже достаточно, а выйти, вернуться – нет сил.
Его никто не преследовал, и, как ни странно, ему никто не встретился. Наконец он добрался до перпендикулярных боковых ответвлений с ведущими вверх ступеньками. С потолка свисали ржавые таблички с номерами платформ. Лабух вдохнул сырой, отдающий дегтем и старой окалиной воздух и пошел дальше, к вокзалу. Он уже понял, что это и есть Старые Пути, место, где живут клятые и случаются странные вещи. Рассказывали, что здесь, в тупиках, стоят платформы с реликвиями Империи, когда-то величественными, а теперь ставшими просто мусором. Но дорогостоящим мусором. Наверное, поэтому некоторые составы до сих пор охраняются, и даже в ствол перехода-стежка порой доносятся полустертые временем и расстоянием непонятные слова давно и навсегда забытых песен. И еще крики «Стой, кто идет! Стрелять буду!» и хлесткие, какие-то длинные винтовочные выстрелы.
Первый – предупредительный, второй – предупредительный, а третий – между лопаток.
Рассказывали, что днем и ночью, печально бубня и шепелявя призрачными колесами по стыкам, по Старым Путям один за другим тянутся и тянутся странные поезда с белыми надписями, грубо намалеваными на дощатых боках теплушек: «Даешь Целину!» или «Даешь Гренаду!». А почему «Даешь!»? Кто дает? Кому? Но если рассказывали, значит, кто-то видел, кто-то здесь был, и этот кто-то вернулся... А может, сюда занеслj какого-нибудь барда. Ведь барды ходят повсюду и всегда возвращаются. Так что просто «кто-то» запросто мог и не вернуться...
Наконец тоннель закончился, открылся прямоугольник серого, неласкового железнодорожного неба, срезанный обгрызенным временем и непогодой бетонным козырьком навеса, и начался сам вокзал.
Здесь когда-то прощались и встречались, здесь до сих пор чуть слышно пахло апельсинами и прогорклым маслом, в котором некогда жарились пирожки с неведомой начинкой. Мертвая громада вокзала нависла над Лабухом подобно великаньей голове, увенчанной пробитым во многих местах позеленевшим шлемом. В здание заходить было рискованно. Конечно, любопытно было, кто там сейчас обитает и обитает ли вообще. Видимо, обитатели все-таки имелись, потому что из разбитых, забранных мелким переплетом окон время от времени доносилась ругань и какое-то жутковатое кваканье. Лабух прислушался и с трудом разобрал слова: «Внимание, граждане пассажиры, все поезда задерживаются с отправлением навечно. Повторяю...»
Лабуху стало зябко, и он свернул к перрону, стараясь не смотреть на широко раззявленный вход, над которым было, словно в насмешку, написано: «Выход в город». Из города, а это Лабух знал совершенно точно, никакого входа в вокзал не было. Там, где должен был находиться вокзал, возвышалась грубая монолитная стена со следами опалубки и выбитыми на сером бетоне тысячами имен. И больше ничего.
Глава 4. Старые Пути
С перрона доносилось негромкое слаженное пение. Когда Лабух поднялся по ступенькам, то увидел военный хор. Солдаты в старинных гимнастерках, косо, от плеча до бедра, перечеркнутые шинельными скатками и ремнями длинных винтовок с примкнутыми штыками, стояли в строю и пели. Мужские голоса тихо и сурово выводили грозную и торжественную мелодию. Лабух подошел поближе, но неведомые певцы, казалось, даже не заметили его, они смотрели в свое страшное и великое будущее, и им не было ни малейшего дела до какого-то смешного парня в изорванной куртке с дурацкой гитарой в руках. Лабух медленно шел вдоль шеренг. Ему почему-то было неловко смотреть в лица поющих, но он все-таки смотрел, потому что вдруг очень захотел понять, живые это люди или призраки и, наконец, понял – живые. Песня звучала так же тихо и мощно, когда он находился в самом центре хора, и продолжала звучать ровно и внятно, когда Лабух спустился с перрона и, невольно приноравливаясь к тяжелому ритму музыки, зашагал по заброшенным железнодорожным путям туда, где по его расчетам должно было находиться депо. Постепенно песня отпустила его, может сочтя недостойным своего грозного величия, а может быть, просто сместилось вокзальное время, как бывает всегда, когда люди разъезжаются в разные стороны. А скорее всего, просто не было в этом строю места для Лабуха, вот и все.
Теперь боевой музыкант шел, обходя платформы, груженные внавал тяжелыми ржавыми отливками, – наверное, это были заготовки для гаубичных стволов. Кусты полыни достигали груди, желтые соцветия щедро пятнали джинсы и куртку, пахло живой горечью и мертвым железом. Наконец заросли полыни кончились, и Лабух выбрался на какую-то платформу. Бетонные плиты, грубо пристыкованые друг к другу, образовывали неширокую полосу, начало и конец которой терялись в промозглой железнодорожной мороси. У платформы стоял бесконечный состав, состоящий из грязно-зеленых вагонов со слепыми, забранными решеткой окнами. Справа доносились тяжелые и горестные вздохи паровоза, чьи-то голоса и сдержанный собачий лай. Лабух подумал немного и пошел на звуки, полагая, что там можно обойти этот странный поезд. Вагоны, откровенно говоря, ему совсем не нравились. Что-то в них было обреченное, что ли. Скоро из тумана выступили смутные силуэты людей. Сотня, а может быть, больше мужчин в. одинаковых грязно-серых робах сидели в несколько рядов на корточках, безвольно опустив головы. За их спинами переминались с ноги на ногу охранники с собаками. У охранников на груди висели автоматические карабины. Лабух невольно остановился. «Чего уставился, проходи!» – крикнули ему, и он стал осторожно обходить эту жуткую компанию по самому краешку платформы, опасливо косясь на ржаво-черные спины собак, за которыми маячили длинные ряды стриженых затылков, одинаково беззащитно просвечивающих белесой кожей сквозь темную, рыжую, русую щетину. Наконец показалась лоснящаяся, истекающая паром туша паровоза, внутри которой что-то болезненно и напряженно гудело. Лабух добрался до края платформы, спрыгнул на мокрый гравий и торопливо пошел прочь, перешагивая через блестящие, хорошо наезженные рельсы. Это даже не «поезд в ад», это поезд в «нет», думал Он, зябко чувствуя спиной и сам поезд, и конвоиров, и собак.
По следующему пути медленно и почти бесшумно катились кремово-желтые вагоны-рефрижераторы, перемежающиеся купейными. Крыша одного из вагонов внезапно раздвинулась, словно провалилась в стороны, и из образовавшейся щели, опять же беззвучно, слегка вздрагивая от внутреннего напряжения, как чудовищный лоснящийся фаллос, начало подниматься огромное зеленое веретено. Задорной надписи: «Даешь!» – на веретене не было, что почему-то несколько удивило Лабуха, зато были какие-то непонятные цифры. Ракета поднялась почти вертикально и, разрывая паутину проводов над колеей, рассыпая искры и керамические бусы изоляторов, уехала, пропав, наконец, в мутной белесой мороси вместе с литерным поездом и его невидимыми обитателями.
Он продвигался, пробираясь на карачках под запломбированными товарными вагонами, пачкая джинсы и куртку черной вонючей смазкой, перебираясь через открытые многоосные платформы, на которых чего только не было. Чудовищных размеров головы мужчин и женщин из клепаной нержавейки, кулаки, сжимающие серпы и молоты, ржавые корабельные орудия и огромные, протянувшиеся на целый состав, почему-то обледенелые туши атомных подводных лодок с построенными на палубе мертвыми командами. На одной из гигантских платформ черным брюхом в угольной крошке лежал космический «шаттл» с оторванными крыльями, похожий на дохлую акулу с задранной лопастью отороченного черным же белого хвостового плавника. Сквозь броневые стекла кабины видны были спящие, а может быть, мертвые пилоты. Продираясь через весь этот никому уже не нужный молчаливый и жуткий имперский хлам, Лабух не встретил ни одной живой души. Наверное, он был бы сейчас даже рад, попадись ему по дороге банда подворотников или компания хабуш.
– Эй, анархия, табачку не найдется?
Лабух обернулся. Рядом с ним неизвестно откуда возник тощенький невзрачный мужичонка в долгополой шинели, островерхой шапке и ботинках с обмотками. За плечами у него болталась длинная винтовка с примкнутым трехгранным штыком.
– Закурить, говорю, дай! – солдатик переступил с ноги на ногу. – Стоим тут, на запасных путях, черт знает сколько, махорка кончилась, жратва кончилась, когда курица на рельсы забредет, когда кошка, когда ящик какой попадется, с консервами. Тем и живем. А мировую революцию, небось, без нас делают. Да и ну ее, эту мировую революцию. Домой хочется, спасу нет!
Лабух протянул ему мятую пачку «Винстона». Солдат заскорузлыми пальцами выудил сигарету, оторвал фильтр, аккуратно вставил белый цилиндрик в деревянный мундштук и прикурил от зажигалки, сделанной из винтовочного патрона.
– Бери все, у меня еще есть.
Смешной солдатик, такой безобидный и такой живой, вызывал симпатию.
– Спасибо, товарищ, – рядовой революции с чувством затянулся, потом помолчал немного и сообщил:
– Третьего дня братишки цистерну коньяка на путях нашли, ну, знамо дело, нацедили два ведра, сами приложились и товарищам отнесли. Так командир наш, товарищ Еро-химов, с комиссаром, товарищем Раисой Кобель, тот коньяк взяли, да и реквизировали. На нужды голодающего пролетариата, говорят. Братишек, которые цистерну нашли и на месте, значит, приложились, товарищ Раиса лично в расход пустила. А у цистерны приказала охрану выставить. Пришли на место, где цистерна была, а там «пульман» запломбированный и больше ничего. Главное, куда что делось? Спереди тупик и сзади тупик. А командир с комиссаром в штабном вагоне заперлись и не выходят. Граммофон у них там играет. Весело! – Мужик сделал последнюю затяжку, выковырнул бычок, продул мундштук и бережно спрятал в карман шинели. – Для пролетариев, говорят, а где здесь пролетарии? Может, мы и есть пролетарии, как думаешь?
Лабух промолчал, не зная, что ответить. О пролетариях он имел самое смутное представление. Пролетали пролетарии, пролетели и пропали...
Мужичонка сунул руки в карманы шинели, поежился, словно от холода, и добавил:
– А Кобель – это у нее, у нашей комиссарши, фамилия такая. Она сама из бывших, вот и фамилия соответствующая – Кобель. А так она женщина вся из себя гладкая, только подойти боязно, от нее даже братишки шарахаются. Одно слово – Кобель, а не баба. Только товарищ Ерохимов бывших не боится, у него мандат, ему что... Он эту Кобель, как курсистку: раз, два – кружева, три четыре – зацепили... Ну, бывай, анархия, пойду я, а не то, не ровен час, к гудку опоздаю.
Может, туман поредел, а может еще что, но Лабух только сейчас обратил внимание, что у платформы стоит самый настоящий бронепоезд, построенный революционным пролетариатом на Путиловском ли, Обуховском ли заводе, но давно, ох как давно. Хотя, впрочем, бронепоезд был и сейчас как новенький. Влажные потеки подсыхали на стальных плитах бро-нетеплушек, похожих на грязно-зеленые гробы, ощетинившиеся пулеметными мордами. Мешки с песком были уложены в аккуратные брустверы, из-за которых торчали расчехленные стволы трехдюймовок. На железных боках вагонов красовалась грозная надпись: «Агитбронепоезд имени революционного пролетариата всех стран». Из бронированного же штабного вагона, выделяющегося из всего состава размерами и статью, доносились разухабистые скрипы граммофона: «Если женщине захочется, то и мертвый расхохочется!»
Время от времени штабной вагон вздрагивал, словно некие разгулявшиеся гиганты, войдя в раж, начинали стучать кулаками по столу в такт канкану. Дрожь проходила по всему бронесоставу, лязгали сцепки, и казалось, что вот-вот бронепоезд тронется и пойдет-покатится, наконец, набирая скорость, вершить мировую революцию. Все, однако, лязгом и ограничивалось. Сонные красноармейцы около орудий мирно докуривали свои самокрутки, булькали котелки на чахлом огне костров, разведенных прямо на перроне. Безразличные часовые устало вершили свое бесконечное патрулирование. Всплывала унылая и нестройная песня, понятно было, что поют по привычке, что другие песни напрочь забыты, что эту тоже петь не хочется, но надо же людям что-то петь... «Товарищ, товарищ, война началася, бросай свое дело, в поход собирайся...»
Лабух простился с солдатиком, который сразу же присел около ближайшего костерка и словно бы пропал, и зашагал к голове состава. Громадный и черный, паровоз стоял под парами. Брони на него не хватило, но паровоз и сам по себе был грозен. Не нужна ему была никакая броня. Рычаги и сочленения лоснились вонючей смазкой, словно черным потом. Время от времени раздавался шумный вздох, и струи пара яростно хлестали по мокрой платформе. Усатый машинист помахал из кабины. В руке его покачивались тускло-желтые, похожие на каплю меда часы-луковица с открытой крышкой:
– Отойди-ка, товарищ, отойди в сторонку, сейчас гудеть будем. Уже приспело время.
Лабух сначала не понял, но на всякий случай отошел к краю платформы. Машинист пропал в кабине, потом мелькнула чумазая мозолистая рука, уцепила какую-то проволоку и потянула. И раздался гудок.
Нет, не гудок это был, а рев, победный вопль динозавра, покрывшего самку. Горячие струи смели с платформы мусор, зло хлестнули по сапогам, норовя обварить и сбить с ног. В небо вонзился торжествующий столб пара, расходясь в немыслимой высоте тонкими, причудливо извивающимися лепестками. Ноосфера ахнула и, тоненько повизгивая, принялась вбирать в себя животворное семя революции.
Когда Лабух пришел в себя, все уже кончилось, только слабенькие белые струйки бессильно стелились по перрону. Казалось, даже черные бока локомотива-богатыря опали и смялись, словно пустая пивная банка, сжатая рукой юного балбеса. Сапоги отсырели. Влажные джинсы больно липли к обваренным ногам. Лабух осторожно обошел тупик и, все еще опасливо косясь на бородавчатую, глумливую, всю в заклепках морду паровоза с красным петушиным подбородником, выбрался наконец на открытое пространство.
Перед ним расстилался просторный, вкривь и вкось прорезанный рельсовыми путями пустырь. На путях торчали товарные вагоны, рефрижераторы, одинокие «пульманы», обрывки товарных и пассажирских составов. Мимо Лабуха бодро пропыхтел маленький, почти игрушечный паровозик-кукушка. Из окошечка высунулась чумазая харя и жизнерадостно спросила:
– Эй, земеля, как нам до магазина добраться?
– Прямо и налево, – ляпнул Лабух первое, что пришло в голову, – там спросите.
Паровозик деловито пискнул и бодро прибавил хода.
А там, на самом краю пустыря, на отполированных тысячами и тысячами колес рельсах, на расчищенных от хлама путях, освященных вечнозелеными лампадами семафоров, совершалось мощное и ровное движение. Стык в стык, электровоз к последнему вагону, без промежутков, перли и перли нескончаемые составы. Бесконечные связки черных и желтых цистерн-сосисок сменялись платформами с рулонами железного проката и поездами со строевым лесом, и опять цистерны, цистерны, цистерны. Все это, гудя и громыхая, целеустремленно катилось и катилось прочь из города. Туда было нельзя. Там стояла сытая охрана в камуфляже с автоматами. Да и делать там было нечего.
Тяжелый низкий гул бил в ступни, от него зудели ладони и ныл затылок. Лабух поморщился и пошел по гравию влево, туда, где, освещенные лучами выглянувшего наконец солнца, вырисовывались аккуратные розовые арки старого железнодорожного депо.
– Стой где стоишь, чувак, – голос сопровождался характерным звуком взводимого боевого арбалета-скрипки. Одновременно раздались клацанье винтовочных затворов и гул включаемого в боевой режим вибробаса.
– Нам от тебя ничего не надо, разве что деньжат бы немного, да их у тебя все равно нет. Ну, гитарку возьмем, хорошая у тебя гитарка, скорострельная, нам на бедность в самый раз будет. Мы бы тебя отпустили, да ведь тебя отпустишь, а ты возьмешь, да и другим расскажешь, сколько тут на старых путях добра всякого. А нам добро и самим сгодится. От последнего перрона и до депо – наши земли. Так что прости-прощай, чувачок, и не обижайся.
Клятые. Они выступили из-за старой электрички, уткнувшейся облупленной зеленой мордой в заросший полынью полосатый шлагбаум. Кого тут только не было. Курчавый черноволосый, смуглый цыган, со взведенной скрипкой в одной руке и боевым фендер-басом в другой. Две пестрые, смуглые цыганки – карты веером, острые кромки весело блестят на солнышке, мигнуть не успеешь, как пиковый туз чиркнет по горлу. А вон там – матросик в тельняшке с маузером в руке и гармонякой на пузяке. Эх, яблочко, морда красная... Солдаты в обмотках с трехлинейками, солдаты в кирзачах с автоматами, кожаные чекисты, вороны, птицы вещие...
А за их спинами возникали все новые и новые смутные фигуры. Все, кто застрял на этих богом забытых старых путях, кому не стало дороги ни туда, ни обратно. Обреченные вечно жить ими же загубленным прошлым, готовые убить каждого, кто посягнет хоть на пылинку былого. Одно слово – клятые.
Лабух опустил боевую гитару. Невозможно победить клятых, их суть – прошлое, а посему они только тени на поверхности настоящего. Вполне, впрочем, материальные тени. На месте погибших из небытия будут появляться другие, и так до бесконечности, верша противоестественный круговорот псевдожизни и псевдосмерти. Но клятые слышат. Оки верят тенью веры, любят тенью любви и надеются тенью надежды. И пусть предметы их вер, надежд и любовей обветшали, пусть от алого полотнища победы остался жалкий выцветший лоскуток, от рубинового света – пустая стеклянная колба и тихо пахнущая духами «Быть может» ниточка из шелкового шарфика на воротнике джинсовки – от школьного выпускного вечера. Пусть от их музыки осталось только слабое поскрипывание патефонной иглы по звуковой дорожке – неважно, они вспомнят.
– Вы думаете, я просто бродячий музыкант, – раздельно сказал он. – Ошибаетесь, я – Лабух!
И включил звук.
Теперь надо было играть. Играть, не обращая внимания на нацеленные на тебя арбалеты, винтовки, автоматы, на хищно скользнувшие в руки финки, на занесенные для удара дубины. Нужно играть свою память.
Он щедро рассыпал по темным, густым, медленно колеблющимся водам «Эпитафии» «King Crimson» лунные бусинки Джанго, и сразу же вспыхнула зеленым шкала старенькой «Даугавы», пахнущей канифолью и юностью, и на знакомой волне прорезались живые еще «Битлы» и отчаянно спросили: «Можно ли купить любовь?» – и сами же ответили: «Нет!» Он играл слово «Чикаго», вырезанное на перилах лестничного марша в доме своего детства, он играл небритую отцовскую щеку, пахнущую «Беломором», офицерский планшет с прозрачной целлулоидной вставкой, с которым ходил в первый класс. Он играл отцовские плечи, с которых так хорошо видно колонны веселых людей, и красный шарик, такой счастливый и такой недолговечный. Он играл сладкую горчинку десертного вина на донышке новогодней рюмки и «Рио-Риту», и «Коимбру». Тяжелым басом гремел фугас, и гитарный гриф дергался в мальчишеских руках, словно ручка управления По-2, загримированного под «Цессну». Он играл гордость – и все работающие радиостанции страны сообщали о новом полете в космос, он играл скорбь – и маньяк-придурок все наводил и наводил пистолет на Джона и никак не мог справиться со спусковым крючком. Он играл чудо, и все подводные лодки возвращались на базы, все самолеты находили свои аэродромы и все космические корабли совершали мягкую посадку в степях Байконура, в Атлантическом океане или в пустыне Невада. Он играл любовь, это когда все жили долго и счастливо и умирали в один день, а еще – это когда на погоне лежала чья-то незнакомая рука с тонкими пальцами и пахло кленовыми листьями. А еще – белые муары поземки на асфальте и пахнущий арабскими духами воротник синтетической шубки у щеки, и мокрые, счастливые хиппи, перепачканные в глине Вудстока, верящие, что так будет всегда, может быть, даже еще лучше. Он играл надежду – и с хрипом развязывалось сердце, снова принимаясь за работу. Гамлет возвращался в гримерную и, стирая грим, скрывал от смерти свое лицо. И смерть, потупившись, проходила мимо. А караваны ракет, несмотря ни на что, мчали Быковых, Юрковских и Дауге от звезды до звезды...