Текст книги "Стерегущий"
Автор книги: Алексей Сергеев
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Глава 10
СЫНЫ РОССИИ
В небольшом душном помещении, рядом с машинным отделением, было жарко и тесно. Пахло разогревшимся маслом, краской, лаком. Матросы, кто сидя вдоль узенького стола на узеньких, в одну доску, скамейках, кто примостившись на корточках вдоль железных стен, вполголоса переговаривались. Кое-кто закусывал черным хлебом, запивая его кипятком из жестяных кружек.
Команда «Стерегущего», переукомплектованная новыми матросами, еще только приглядывалась друг к другу. Но на миноносце в числе новых людей появились два матроса, настолько приметных, что уже через день решительно все знали их и дружески окликали по имени: Платон и Федя. Оба были балагуры, весельчаки, с ясными открытыми лицами, быстрыми глазами. В их проворных руках горело всякое дело, и оба с величайшей старательностью несли свою службу.
Сейчас Платон Николаев тихонько вытренькивал на балалайке немудрящий мотив, а Федя Апришко тоненьким голосом подпевал ему частушки:
Шли япошки на Тигровку, батюшки,
Но нарвались на дюймовку, матушки…
Лезет Того прямо в драку, батюшки,
Бьет матросик наш макаку, матушки…
– С чего бы это японец так залютовал на нас? – произнес кочегар второй статьи Батманов. – Жили, казалось, мирно, японец к себе в порта на зимовку наши военные корабли пускал, а тут на вот тебе: бац! бац! – и война.
– Неправильная эта война, вот что, – раздумчиво сказал Платон, прекращая свою игру на балалайке. – Жили были здесь китаёзы. Весь народ кто чем занимался. Скажем, здешние свинцовщики: лили из свинца своим рыбакам грузила, охотникам дробь, бабам из того же свинца делали для души божественное: бурханчики там, будды разные, ровно наши богомазы суздальские – иконы. Ну и пущай бы жили. Кому какое дело? Ихняя земля. Ан нам понадобилась!.. Не вы, мол, сами делать будете, что вам желательно, а мы вам. Ситец наш лучше, чугун крепче, сахар слаще. И пошло, и пошло. Вон из Питера господинчик такой прикатил, инженер Гиппиус по фамилии. Ему миноносцы, которые из Питера пришли, собирать надо, а он слесарно-литейную мастерскую сразу открыл, из чугуна-железа то же, что здешние свинцовщики, стал делать только в два раза дешевше, потому что машина у него и разные приспособления, так что людей ему почти и не надо. В Питере, говорят, у него заводишко тоже есть, и все ему мало! Сколько мастеровых китайских без дела оставил, сколько хлеба у них изо рта вынул! Разве все это правильно? А теперь японскому купцу самому приспичило сесть на шею китайцам заместо Гиппиуса. Вот и война!.. Паны дерутся, а у хлопцев чубы трещат.
– Зря не бреши, языком не греши, – хмуро произнес хозяин трюмных отсеков Булдаков. – Япошек ты, что ли, перепугался?
Пренебрежительно пожав плечами, он принялся степенно прихлебывать чай.
– Нет, не боюсь я японцев, – возразил Булдакову Платон. – Японец супротив нас не выстоит. В силу нашу я верю. А думку, верно, имею. Чего мне с им драться? Заграбастали наши баре чужое, другие баре у них хотят отнять. Выходит, в укрыватели краденого мне идти надо? Попер бы японец или кто другой ко мне в Новгородскую губернию за моей избой-имуществом, я бы ему показал кузькину мать. А так почто воюешь? Не за правду. Нет веры в это дело. А присягу свою я сполню, ты не бойсь. Не бойсь, – задумчиво и словно угрожая кому-то, повторил он.
Сигнальщик Кружко сидел среди группы матросов. Гордый общим вниманием, он рассказывал, как познакомился в Народном доме с приглянувшейся ему девушкой.
– Стоит у стенки, из бачка воду пьет, а сама беленькая, аккуратненькая, глазки синие, щечки алые, поцелуйные. Сразу закинула мне якорь в самое сердце. Ну я, конечно, не выдержал, развел пары…
– Эй, кто это там заливает? – послышался озорной голос кочегара второй статьи Коростина. – Васька Кружко?.. Ладно, у меня на берегу тоже одна поцелуйная осталась. Только ничего у нас с ею не шьется.
– Да брось, дай досказать, – набросились на Коростина.
Примолкший было Кружко снова стал рассказывать:
– Двинул я прямо к девушке. Дивится на меня весь народ в зале и она в том числе. А мне жалко? Смотрите, пожалуйста! Говорю беленькой: «Нам с вами на один курс лечь не приходится?.. А то будем знакомы. Меня зовут Вася. А вас?» – «Нюра», – отвечает и почала болтать…
Кружко замолчал на полуслове и досадливо дернул плечом. Даже себе не хотелось признаться, что на самом деле все было не так. Когда он заговорил с беленькой, слабая улыбка осветила ее лицо, но вместо ответа девушка только переметнула косу с одного плеча на другое и быстро ушла. Так и остался он стоять у холодного железного столба, пунцовый от выказанного ему пренебрежения.
– Ну, дальше что сболтнешь? – заинтересовались минный машинист Тонкий и матрос первой статьи Гаврилюк.
– Дальше, дальше! – засмеялся Кружко. – Известно, что дальше.
Тонкий насмешливо улыбнулся, Гаврилюк сказал:
– Припечатано. Только девки, брат, товар дорогой. Если не заплатишь, как надо, из лавки задарма не вынесешь.
– Эх, Кружко, Кружко, – как-то обидно засмеялся Тонкий. – Не Кружко ты, а кружка дырявая.
Матросы громко захохотали. Кружко покраснел, ответил не сразу. Было видно, что он немного опешил. Он вынул кисет и, переложив его с руки на руку, достал оттуда маленькую костяную трубку, набил табаком, закурил.
– Каркала одна ворона, а другая перекаркала, – наконец нерешительно сказал он.
– Тебя, черта, перекаркаешь, – с укоризной в голосе произнес Гаврилюк. – Не бреши зря на девушек.
Гаврилюк не любил пустой болтовни. Он был невысок, но мускулист и широкоплеч, выделяясь среди матросов какой-то особенной легкостью и веселой подвижностью. Полтора года назад пригнали его в Кронштадт, в 8-й Балтийский флотский экипаж, и оттуда – на Дальний Восток. Но крепкая невидимая нить все еще связывала его с далекой, любимой Украиной, с ее Днепром, с ее приднепровскими городами, степями, с веселым селом Бровары, где он родился и вырос. И было похоже, что здесь, в Порт-Артуре, находится только какая-то часть его, а весь он продолжает жить в необъятной России, не забывая ни Киева, ни Кронштадта, ни Петербурга, где он впервые ощутил свою связь со всей родиной и где через полгода службы у молодого матроса стали возникать неведомые ему прежде мысли и чувства.
Первые месяцы своей жизни во флоте он принимал легко, без кручины и опасений, пока вдруг из неведомой глубины души не стало подниматься наверх ощущение какого-то беспокойства, какой-то обиды.
Внешне спокойный и жизнерадостный, он выполнял свои матросские обязанности по-прежнему, покорно и терпеливо, перенося незаслуженные оскорбления от боцмана и офицеров, но, оставаясь один и размышляя о жизни, все чаще и чаще думал, что «многое на свете устроено не так, как бы нужно, – неверно, неправильно».
В чем именно эта неправильность, Гаврилюк еще ясно не понимал, хотя из смутного беспокойства уже вырастало настойчивое желание, чтобы с ним обращались, как с человеком, без ненужных грубостей и обид, чтобы у него было больше досуга, лучше пища, чтобы за свой честный матросский труд он мог иметь отдых и развлечения, когда сходил на берег. Желание эго росло и крепло, и постепенно отдельные недочеты и трудности матросской жизни стали связываться в его голове с недостатками всей государственной машины.
На «Стерегущий» он пришел уже с прочным мировоззрением. Он все яснее и яснее понимал, что интересы царя, его крупных и мелких чиновников, его помещиков и купцов не сходятся и не могут сойтись с интересами трудового народа.
…Наверху пробили склянки.
– Братцы, кто знает, откуда склянки завелись? – спросил матрос Повалихин, с глубоким вниманием подкручивая про запас толстую козью ножку.
– Часы такие раньше были, – наставительно сказал Аксионенко, – песочные. Из одного края стеклянной банки в другой песок в них пересыпался. Как ссыпется весь вниз, тут тебе вахтенный и ударит в колокол, а часы опять перевернет песком вверх, чтобы опять песок обратно сыпался. Вот тебе и все склянки.
– А красиво бьют, – мечтательно произнес Повалихин.
– Для того и бьют, что красиво, – снисходительно бросил Аксионенко. – Матросу без красоты жить невозможно.
– А вот, братцы, в Корее водяные часы есть, – торопливо заговорил минный машинист Сапожников, – тоже красиво бьют. Наслушался их, когда в Сеуле наше посольство охранял. Эх, и пышно в Корее посольства живут! Королева у корейцев, жена короля, значит, – американка, Эмилия Браун, дочь миссионера, и около нее все послы вертятся: американский, английский, французский, германский. А наш Павлов – нет. Не любит его американская королева. Несколько лет назад, видишь, когда король был еще императором, у него была первая жена, корейка. Ее японские солдаты во дворце зарубили, а наши русские, которые к дворцовой охране были прикомандированы, защищали ее, и самого императора от японцев отбили. Ну вот, американская королева и злится, что русские про Корею много настоящего знают. И про то знают, что не настоящая она королева, а просто так – американская девица… Эх, братцы, до чего же Корея хороша! А какие там женщины красивые! – потянулся он своим могучим телом. – Вот бы нам себе Корею забрать…
– Еще чего захотел, лешак вятский? – послышался резкий голос кочегара Хиринского. – Пойдешь ее забирать, а корейские мужики на тебя с вилами! Пропорют тебе живот – и за дело: не суйся в чужую землю! – Хиринский покачал головой и наотмашь махнул рукой, словно отстраняя кого-то. – Земля к земле идет, когда сами народы ихние этого хочут, – решительно закончил он.
– Ну, вот и видать, что ты музыкант, – с насмешливым осуждением, но явно не к месту произнес кочегар Игнатий Игнатов. – Привык на дудке своей тянуть похоронную.
– Ты мой кларнет оставь, – резко оборвал его Хиринский. – Ну скажи, к чему об этом приплел? Я про что говорю?.. Зачем нам лезть в чужую страну, помирать на чужой земле?
– А я о чем? – простодушно удивился Игнатов. – Нет лучше, как помереть дома, – воодушевился он. – Пожил, прожил, сколько полагается, сделал все, чтобы тебе и людям хорошо было, и помер на своем месте. Где родился, тами пригодился. Правду я сказал или нет?
– Игнат, иди-ка чайку хлебни с нами. Горяченький, – позвал кочегара Федя Апришко, протягивая своему другу по вахтам ванильную сушку. – Заместо сахара, – пояснил он.
– Полтавцам везде сладко жить, – подшутил над Апришко минер Ситков. – У нас в Оренбурге когда есть пшеница, когда и нет, а у них в Полтаве у всех: и блины, и галушки, и сало, и кавуны.
– У всех, да не у каждого, – вступился в разговор Новиков, к спокойному звучному голосу которого прислушались почти все матросы.
Трюмный машинист был не очень словоохотлив, но когда говорил, пустых шуток или хвастливых фраз в пылу спора от него еще не слышал никто. Слова его всегда были серьезны, приятны своей простотой и обилием мыслей и чувств, одинаково близких всем этим людям, бывшим крестьянам и рабочим, еще не забывшим своей прежней жизни в различных краях необъятной России.
– Кабы было по-твоему, – продолжал Новиков, смотря в упор на минера, – не стали бы крестьяне в их губернии бунтовать против помещиков. Работал там мой земляк, из-под Томска, в экономии герцога Мекленбург-Стрелецкого. Скотником туда нанялся. Всего нагляделся.
– Знаю ту экономию. Богатейшая. Ейный хозяин – свояк царский, чи шо, – кивнул Апришко. – И заводы там у него винокуренные да сахарные.
– У таких людей всего вдоволь, – хмуро усмехнулся Новиков. – Коров в экономии, рассказывал мне земляк, было поболее сотни. Сытые, породистые, по два, по три ведра молока в день давали. Только что же вы думаете? Не допустили моего земляка до них, а дали ему десятка два коровенок, самых захудалых и тощих.
– Соврал тот парень тебе, – перебил трюмного машиниста Игнатов. – Откуда у богатея такие коровы. У справного крестьянина и то таких не бывает. Искать – не найти.
Новиков обвел внимательным взглядом матросов и, выдержав небольшую паузу, спокойно ответил:
– Богатство, браток, через бедноту наживается. Землишки-то ведь у наших крестьян, что в Полтавщине, что в прочих губерниях, – курицы выпустить некуда. Вся, почитай, у помещиков. Ну и вот, как земский да податной начальники станут по деревням с бедняков недоимки взыскивать, всю худобу-скотину на разживу казне ведут со дворов. А управляющий экономии тут как тут. Скупит таких коровенок да на нагул поставит. Зимой их бардой да жомом с заводов кормит, а весной выпас на зеленях.
– Зеленя – это, брат, великое дело, – согласился оживленно земляк Апришко кочегар Коростин. – Корова до зеленей, как баба до цветов, рвется. А в нашей Полтавской губернии зеленя рано подымаются, особливо ежели под кустиком снежку накопилось. Одна беда – села у нас агромадные, дворов на триста и более, а всю наилучшую землю кругом помещики захватили. Обижаются мужички. Оттого и бунты там были. И отец и братья мои в них участвовали. Обо всем мне в Кронштадт писали. В великом посту, на четвертой, кажись, неделе, крестьяне все экономии помещичьи миром порушили: и земли их захватили и коров к себе на дворы угнали. Да разве с богатыми сладишь?.. Нагнали вскорости в села казаков да драгун и давай пороть подряд всех крестьян. К нам в экономию аж из самого Екатеринослава пригнали две роты.
– В иных уездах и того хуже вышло: из винтовок по мужичкам стреляли, многих на месте уложили, – хрипло откашлявшись, добавил сигнальщик Иванов.
Разговор о земле и крестьянских бунтах, видимо, взволновал всех матросов. Минер Ситков нервно одергивал ворот форменки, точно борясь с внезапным приступом удушья. Апришко опустил низко голову и, сжав мословатые пальцы в кулак, злобно стучал по скамье, словно угрожая кому-то. Все чаще и громче слышались возгласы кочегаров:
– Везде с землей непорядок. Замучили мужиков…
– Ежели бы по справедливости жить, отдать бы фабричным все фабрики, а землю мужикам. Платили бы в казну подати, сколько нужно, а остальное себе. А так от помещиков и царю мало выгоды: пустой земли везде много, а бедноте работать на ней не дают.
– Н-да, без мужицкой сохи какая в ней польза? Разве только для кладбища.
– Да, не с япошками бы нам воевать, а с крестьянскими мироедами, сподручней бы вышло дело, – внезапно сказал Гаврилюк, все это время мрачно молчавший.
Между густыми бровями его залегла глубокая складка, придав лицу несвойственную ему угрюмость, но глаза смотрели на товарищей с уверенностью в своей правоте, с бесстрашным вызовом, как будто ожидая их общего согласия с невольно сорвавшейся, давно продуманной и прочувствованной дерзкой фразой.
Новиков пытливо оглядел его, задумчиво усмехнулся и, покосившись исподлобья на приумолкнувших моряков, спокойно возразил:
– А может, после этой войны народу вольготнее будет? Тогда ведь, пожалуй, народу стоит и муку принять. В одной умной книжке ясно было написано: отцов война сгубит, а детям и внукам новые, светлые времена уготовит.
– Что верно, то верно. Оружие-то после войны в руках народа останется, – радостно поддержал минного машиниста Апришко. – Хоть и вконец обнищает мужик, а умней, сильней станет.
– Ну, разболтались. Грозилась мышь океан переплыть, да потопла, – насмешливо оборвал их Игнатий Игнатов.
– Все. Припечатано, – беззлобно засмеялся Гаврилюк и, оглянувшись на вошедшего в кубрик Лемешко, дружелюбно позвал его: – Марк Григорьевич, подь сода. Чаю хочешь?
Лемешко отрицательно мотнул головой, напился воды и снова вышел.
– Что за человек? – спросил Апришко, провожая его глазами.
– Лемешко-то? – понизив голос, переспросил Гаврилюк. – Ученый человек, в Кронштадте инженер-механиков наукам разным обучал. Насчет вольной личности у него забота была, так вокруг его квартиры в Кронштадте каждый день то городовой, то жандарм гулял. А потом дознались, что он с царскими порядками не согласен. Конечно, сам августейший да князь Ухтомский из кронштадтского штаба дунули на него – и попал Лемешко на «Стерегущий».
– Н-да, дела, – неопределенно промолвил Апришко.
За рабочий день все устали, глаза слипались. Матросы, позевывая, все чаще и чаще принимались тереть их своими заскорузлыми руками. Но разговоры кое-где все еще не затихли. Подвесив койку и аккуратно устраивая на ней байковое одеяло, матрос первой статьи Красников вполголоса говорил сигнальщику Кружко:
– Слушай, браток, откуда у тебя такая фамилия – Кружко? Молдаванская или другая?.. Ты кто?
– Хохол я, малоросс, что ли, как исправники украинцев кличут, – поправился Кружко. – Весь наш род в Таврии жил, от запорожцев пошел, которые на Крым подались, своих сродственников из султанского плена выручать. А родился я в Старой Руссе Новгородской губернии; родители там своими занятиями года на три задержались. Вот и уродился я по паспорту «старорусский», по происхождению «малорусский», а по естеству своему просто русский, как, скажем, окрест нас люди, которые по-русски говорят.
– Слушай, браток, – спросил Красников, – ты про беленькую-то зря сболтнул, или правда есть?
– Про свои-то дела сболтнул, Константин Михалыч, – чистосердечно признался Кружко. – А девушка одна есть – настоящая, всамомделишная. Нюрой звать. За нею два минера наших, Ливицкий и Тонкий, ухаживают, замужества добиваются, а она от них обоих отмахивается. И без мужиков, говорит, хорошо на свете жить. Не нашла я еще в вас судьбы своей.
– Ты тоже к ней присватался, что ли?
– Нет, – продолжал откровенничать Кружко, – нравится она мне, нравится – это верно, потому что тяжело на свете человеку без привязанности жить, а жениться мне еще рано. Хочу по белу свету погулять, по синю морю поплавать, и выходит, что у меня с девушками курсы разные и фарватеры не одни. Ну ладно, спи. Мне на вахту скоро.
Выйдя на палубу, Лемешко не сразу освоился с темнотой. Он подошел к борту и, придерживаясь за поручни, наклонился к воде. Она была похожа на черный мрамор, отливала каким-то ровным блеском. На душе было смутно и беспокойно. В тишине, пронизанной свистом ветра, до боли в ушах колотилось сердце. Тишина, опять тишина, мрачная и угнетающая… А дома, в Кронштадте, наверное, шум, поднятый Верусей, звонкий смех и выкрики Лемешко-второго, радующегося своему купанию. Жена, конечно, и не подозревает, что ее Марк, талантливый химик, подающий надежды молодой ученый, стоит, неизвестно зачем, на верхней части железной коробки, именуемой «Стерегущим», и плывет, неизвестно куда, выполняя чьи-то решения, ни смысл, ни цели которых ему неведомы; что ему, взрослому человеку, хочется плакать, как горько обиженному ребенку, от острой душевной боли… Сиротливо стучало сердце, тоскуя о любимой работе и еще больше того – о жене и сыне…
Вспомнилось, как после работы с Менделеевым над пироколлодием Дмитрий Иванович посоветовал ему заняться проблемой газификации угля.
– Будущность угля, без сомнения, громадна, – сказал Менделеев. – К нему еще должны обратиться людская изобретательность и наука.
Тут же престарелый ученый вспомнил о своем родном городе – Тобольске.
– Замечательный город, – похвалил он, вздохнув. – А главное – теплый. Спишь – и жарко. А вот сейчас топим, топим наши петербургские хоромы, и все холодно. Напрасно жжем дрова и уголь… Со временем, я надеюсь, угля из земли вынимать не будут, а там же, в земле, сумеют превратить его в горючие газы и сразу же по трубам станут распределять на далекие расстояния. Вот бы пожить и нам в это светлое время!.. Недурно бы, а?.. – и Дмитрий Иванович задумчиво усмехнулся.
Возникли в памяти Марка Григорьевича и другие слова Менделеева, острием своим направленные против войны и военных захватов.
– Для чего России новые завоевания, новые территории за тридевять земель, когда и свои старые, близкие, толком не изучены, не освоены? – сказал он как-то Лемешко в своем кабинете, рассматривая новую карту Российской империи. – Взгляните на эту карту: какие бескрайные просторы! Разве не тянет узнать, какие сокровища скрывают их недра?.. А вот эти желтые пятна – пустыни, стоялые коричневые болота… Разве не следует приложить к ним руку, пропустив болотную воду в пески, чтобы были там не бесплодные пустыри, а цветущие сады, хлебородные, тучные нивы?.. Иногда мне страшно смотреть на карту, столько фантазий и фантастических видений порождает она во мне. И я молча злюсь на себя, да заодно и на других людей, за нежелание и бессилие переустроить землю и водные вместилища – реки и болота, как этого требуют сегодняшние интересы русского человека. Но верю я, верю твердо: найдутся со временем в России титаны, способные покорить природу человеческой воле. Рано или поздно расселятся люди на преображенных землях, не помышляя ни о каких чужих территориях, занимаясь лишь мирным трудом, науками и искусствами у себя дома, в своей отчизне!
Стоя на палубе, Лемешко поеживался от свежего ветра и поминутно протирал глаза от летевших прямо в лицо ледяных брызг. «Стерегущий» развивал ход, и временами казалось, что он несется прямо на огромные горы, внезапно возникавшие из моря.
«Да, глупо все получилось. Заниматься бы мне наукой, не думать ни о какой политике, и все было бы хорошо, – подумал Лемешко. – Не пришлось бы мне теперь мучиться страхом перед неведомым, перед ожиданием встречи с японской эскадрой, в битве с которой может погибнуть все».
Тоска становилась все глубже, все острее.
– Что со мной? Неужели я трушу? – внезапно сорвался с его сухих губ отрывистый шепот. Но тут же он мысленно ответил себе: «Нет, не опасность близких боев гнетет меня, а их бессмысленность, ненужность народу… И все-таки это подлое чувство. Оно отделяет меня от них, от матросов, единственных здесь друзей моих… Я должен быть с ними, с народом, иначе мне грош цена».
Он отошел от борта и спустился в машинное отделение. После свежего морского воздуха здесь казалось невыносимо душно. Стояли какие-то кислые, едкие запахи; внизу вдоль железных стенок и в полутемных углах прятались густые враждебные тени.
У котлов работали Хасанов и Пономарев. В этом, втором, кочегаре Лемешко чувствовал «своего» и кое о чем уже разговаривал с ним. Пономарев тоже любил «занимательные беседы с образованным человеком», но говорил точно нехотя, тщательно обдумывая каждое слово. Скупости разговора соответствовала и внешность Пономарева. Его походка и движения были неторопливы, почти медлительны, ничем не обнаруживая скрытого в нем кипучего темперамента. В невысокой, крепко скроенной фигуре и во всем облике кочегара чувствовалась, однако, подтянутость и собранность, всегда отличающая людей, привыкших смотреть прямо в глаза правде и опасности.
Присев на кучу угля около бункера, Лемешко приглядывался к работе кочегаров, рассеянно слушая, что они говорили. Пономарев и Хасанов поспешно подбрасывали в топки уголь. Вспышки пламени играли на их чумазых лицах, накладывая неровные тени.
– Совсем негры мы с тобой стали, ровно в Сенегамбии, – подтолкнул Хасанова локтем Пономарев.
– А негр разве не человек? – вопросом ответил Хасанов.
– Опять двадцать пять. Конечно, он человек рабочий, раз собственными руками пропитание на себя и семью добывает. А нам, кочегарам, с черной рожей за бачки садиться нельзя: квартирмейстер отгонит. А где здесь в котельной помыться, когда испить и того нету. Ух, и жарко же! Душа без водицы истомилась.
– У негров в Сенегамбии воды совсем нет. Сам видел, когда плыл на «Боярине».
– Что говорить! Народ долготерпеливый, как мы, русские. Эх, и тряхнет он когда-нибудь своими хозяевами в пробковых шлемах. Ей-ей, правда!
– Смотри, как бы раньше тебя не тряхнули, – произнес Хасанов, опасливо поглядев за спину. Потом наставительно сказал: – Ты, брат, правду про себя побереги. Правда сама себя покажет, когда придет время. А загодя лезть на рожон тоже без толку… Можешь вот у дружка спросить. Человек письменный.
– Письменность на войне ни к чему. Здесь смелость нужна, – возразил Пономарев, отбросив лопату. И, шагнув к Лемешко, дружелюбно добавил: – Ученые люди, конечно, через книги до правды доходят, а вот наш брат – через жизнь горькую. Но которая правда крепче, еще неясно мне. Нет.
Он замолчал и выжидательно посмотрел на Лемешко воспаленными от работы у топки глазами, точно требуя от него решительного и быстрого ответа.
Тот тихо, но твердо сказал:
– Самая крепкая правда та, Александр Васильевич, от которой народу жить лучше.
– Народу?.. То исть, значит, рабочему и крестьянину?.. Согласен на это. Выходит, что мысли одни у нас.
Хасанов, шуруя у топки, громко пробормотал:
– Не мысли, а справедливый порядок должен быть в жизни – и в городе и в деревне. Мужик-то наш живет с землей, как с женой венчанной, а для барина земля – гулящая девка: хочет – продал, хочет – арендателю сдал, лишь бы удовольствие себе получить. То же и с купцом, и с чиновником, и с заводчиком: народу от них одна нищета да обида. Неправильно господа живут.
Есть у меня про них такие слова, как молотки. Лучше бы их господам и не слушать. Мешку золотому служат, а не народу.
– Ага, и тебя, псковской, проняло. То-то! – лукаво усмехнулся Пономарев, блеснув крепкими, белыми зубами. И, наклонившись к Лемешко, негромко спросил: – Говорят, книжки есть запрещенные: простой народ уму-разуму учат. Читал их, поди?
– Читал, – ответил Лемешко, ответно улыбнувшись.
– Расскажешь, про что там написано?
– Поговорим при случае, если придется.
Пономарев поднял лежавшую около кучи угля тяжелую кочергу и, открыв поддувало, приготовился выгребать шлак, заслышав шаги машинного квартирмейстера Аксионенко.
– Хорошие люди на любом месте себя хорошо покажут, – проговорил он громко и весело, и от его слов, а еще больше того от бодрого тона, в котором звучали решимость и дружелюбие, недавняя тоска Лемешко рассеялась, как от солнца и ветра туман.