Текст книги "В бухте Отрада (рассказы)"
Автор книги: Алексей Новиков-Прибой
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
Целую зиму провел я в экипаже. В свободное время все книжками увлекался. Хотел достукаться до настоящего понимания жизни. И дело хорошо шло на лад: голова моя пухла, хоть обруч железный нагоняй на нее...
А летом меня списали на канонерскую лодку. Нагрузились мы разными припасами и опять в заграничное плавание махнули. На этот раз еще дальше побывали. В новые места заходили, новые диковинки смотрели. И ко всему у меня любопытство все больше росло...
Бывало, ночью идешь... Темень непроглядная. Кругом ни живой души. Все море, море. Кажется, никого на земле нет, кроме нашего корабля. Даже беспокойство начнет зарождаться. И вдруг где-нибудь далеко-далеко, чуть видно, огонек засветится. Смотришь – оказывается маяк. Мечет в черную пустоту лучи свои, как будто успокаивает:
"Не бойтесь... Курс верный..."
На душе сразу приятно станет.
Иногда утес попадется, высокий, бурый, весь в трещинах. Внизу волны бьются, окружают его снежной пеной, что-то рассказывают. А он, точно часовой на посту, стоит одинокий среди моря и будто следит за направлением кораблей...
Всю осень наш корабль проканителился в Средиземном море, а к зиме направился в Индийский океан.
Проходили через Суэцкий канал. Удивительный, братцы, этот канал. Тянется он на сто сорок верст и два моря соединяет. Африканский берег зарос скудным кустарником и тростником, а на азиатском ничевохоньки нет. Только видны желтые пески пустыни – далеко-далеко, до края горизонта. Господи, чего только человек не придумает! Ведь нужно же такую махину прорыть.
Вступили в Красное море. Не знаю уж, почему оно так называется. По цвету оно вовсе не красное, а синее, как небо. Это то самое море, через которое Моисей провел израильтян. Говорили мне раньше, будто в нем есть фараоны – голова человечья, а хвост рыбий.
Брехня все это...
Жара все увеличивалась. А когда вошли в Индийский океан и стали к экватору приближаться, терпения от нее не было. Над палубой и мостиком тенты развешаны. Ходим в одних сетках. Не помогает. Готов кожу с себя содрать. Постоянно окачиваемся морской водой. Свежей пищи нет. Кормят солониной, кислой капустой, сухарями. Пресную воду красным вином разбавляют, а то невозможно пить – теплая, противная. А у кочегаров и машинистов сущий ад. Часто замертво вытаскивали их на верхнюю палубу, размякших, как пареная репа...
Зато поглядеть – красиво! Полный штиль, на небе хоть бы одно облачко. Пышет жаром солнце, а океан греется и не дрогнет. Похож на голубое, отшлифованное стекло без конца и края, а на нем будто часть солнца рассыпалась золотыми плитами – сияют, ослепляют глаза. Редко, когда порхнет ветерок, океан поморщится, будто щекотно ему. Иногда, точно наши воробьи, поднимутся над водой летучие рыбки, заблещут серебряной чешуей. В небе пронесется белый альбатрос. Птица это большая, вольная, любит простор. Часто акулы преследуют корабль, а их лоцмана сопровождают, как флаг-офицеры адмирала. Человечьим мясом не брезгуют, подлые. Для матроса очень опасная рыба...
Раз поймали мы одну акулу! Сделали машинисты удочку с руку толщиною, насадили на нее в полпуда кусок солонины и бросили за борт, – сразу цапнула дура, не подумавши. Вытаскиваем ее на ют. Большая – аршин пять длины. Не понравилось ей на корабле – бьется, хочет вырваться, а ее все ломом по башке... Ну, и живучая, идол! Потом топором разрубили – половинки дрыгают. Вытащили сердце – бьется: лежит на палубе и будто дышит.
Даже жутко смотреть...
Подходит сигнальщик.
– Зубы-то, – говорит, – какие острые!..
Привык к казенным глазам – к биноклям да к подзорным трубам, своим не верит. Захотелось пальцами пощупать. Сунул в разинутую пасть руку, а она, акула-то, как тяпнет. На одних жилочках осталась рука. После доктор по локоть отхватил ее. По чистой ушел домой.
Вот еще проказники – дельфины. Любят они корабль сопровождать и разные представления проделывать. Построятся в один ряд, как матросы во фронт, и все сразу, точно по команде, начнут сигать над морем.
"Гляди, мол, нашу гимнастику – не хуже вас можем орудовать..."
Надоест это им – начнут в отдельности всякие фокусы показывать: один вверх животом перевернется и поплывет, другой кувыркнется, третий рыбку вверх подбрасывает. А темной ночью, когда по сторонам корабля они начнут бултыхаться и плескаться, еще того лучше. Вода блестит, будто сера горит, синие искры рассыпаются. Ну, до того это красиво, что глаз нельзя оторвать.
Люблю я, братцы, темные тропические ночи. Бывало, лежишь на заднем мостике в чем мать родила и смотришь, как заря догорает. Тихо, тепло. Корабль идет ровно, без качки. Команда спит. Все темней становится. Море черное, как деготь. За кормой вода бурлит и светится. Вверху звезды горят, яркие, крупные. По середине неба Млечный Путь, точно река, усыпанная золотом. От движения корабля теплый ветерок тебя обдувает, ласкает любовно, как мать ребенка...
– Господи, как хорошо! – шепчешь, бывало, а по щекам слезы катятся. От восторга, значит... И все в ту пору мило: звезды, земля, море, каждая рыбка, козявка, каждый листик, а больше всего – человек!..
Впереди покажутся отличительные огни, точно два разноцветных глаза, красный и зеленый. Это идет навстречу какое-то паровое судно. Мы обмениваемся с ним курсами. Я от всего сердца говорю ему вслед:
– Попутного ветра...
И так уснешь с добрыми мыслями. Если на вахте не придется стоять, беззаботно спишь до утра, пока не услышишь команду:
– Вставай! Койки вязать!
Смотришь – уже солнышко встает, красное, свежее, точно в море выкупалось. Мы идем ему навстречу, а оно приветливо сияет, румянит море и наши лица...
Хороши и светлые ночи. Бывает, что луна прямо над головой стоит. Мелкие звезды гаснут, остаются только крупные. Белеют накрытые парусиной шлюпки, блестят медные раструбы вентиляторов. Море залито сиянием и кажется беловатым, точно молоком разбавлено. Далеко видно вокруг... Бывало, стоишь на вахте и раздумаешься. Настя на уме. В шелк ее нарядишь, самоцветными камнями украсишь. Гуляем с нею в тропическом саду. В нем самые красивые деревья. Птицы поют. И куда ни глянь – все цветы, цветы. Солнцем брызжет, светом. В озерках рыба играет. Ласкается Настя, любовные слова говорит... И все как наяву...
Эх, эти тропические ночи! Здорово на воображение действуют!..
Иногда про свою деревню вспомнишь, Просяную Поляну, и станет обидно до слез. В лесу она стоит, сугробами завалена. Темные люди живут в ней, слушают зимнюю вьюгу, бьются в нужде, с нуждой умирают. И никогда им не узнать, как велика земля, кто населяет ее, какие есть моря...
Ну, да об этом не стоит говорить.
Заходили мы на Цейлон. Там получили приказ из Петербурга вернуться обратно в Россию.
Забыл я вам, ребята, сказать: с офицерами нужно держаться умеючи. А то ни за что пропадешь. Не в похвальбу будь сказано, я мог с ними ладить. Им никогда меня не раскусить, а я каждого из них насквозь вижу. У кого какой характер, кто знает морское дело, а кто только языком берет, ничего от меня не скроешь! Появится новый офицер на корабле – я сейчас же приглядываться начинаю к нему. Важно изучить его, чтоб уметь потрафить и не быть грязечерпалкой. Разные из них бывают. Один любит, чтобы на чин выше хватить, когда его величаешь, другой – чтоб обо всем спрашивать у него. Случалось, иной начнет выведывать меня. А я ему столько понакручу, что сам дьявол ногу сломит. И все-таки однажды обмишулился, так обмишулился, что чуть лычки с меня не содрали.
На канонерской лодке был у нас старшим офицером лейтенант Краснов, толстый, короткий, как мортира; усы большие и торчали в стороны, как выстрелы на корабле, глаза водянистые. За чудаковатого считался. Каждого матроса звал Микитой, а матросы прозвали его этим именем. К команде очень свиреп был. А когда подвыпьет порядочно, ходит по кораблю и кричит:
– Я китайский император!..
Со всеми целуется.
– С вами, – говорит, – молодцы, я могу все нации вдребезги разнести...
Однажды вижу я – в носовом отделении бычачьи рога валяются. Хорошие такие рога, большие, но на корабле они ни к чему. Я их выкинул в море. А оказалось, что старшой отдавал их столяру отделать. Узнал он о моей проделке и семафорит пальцем:
– Эй ты, Микита, поди-ка сюда!..
Подхожу.
– Ты выкинул рога за борт?
– Так точно, ваше высокобродье, потому, как предмет неподходящий...
Перебивает меня сердито:
– Да как ты смел? Ты понимаешь, это мои рога?
А я возьми да и брякни:
– Виноват, ваше высокобродье, я думал, бычачьи.
Он ажно присел, золотые зубы оскаливши. Вставные они у него были. Попало мне порядочно. А главное – взъелся с этих пор на меня, беда как! И все грозился:
– Я тебя, Грачев, проучу!
Несдобровать бы мне, если бы вскорости не застрелился он. Вестовой рассказывал, что жена у него с каким-то богачом спуталась, вот он и лишил себя жизни...
После второго заграничного плавания меня в боцманматы произвели. Значит, еще легче служба пошла... С тех пор я на этом броненосце плаваю. Каждое лето по четыре месяца в кампании нахожусь, а зиму на берегу провожу.
Ну-ка, кто там, подайте-ка фитиль. Закурю еще разок. Вот...
Одно время про Настю и совсем забыл. Случай такой произошел.
Однажды в праздник пришлось отвезти офицеров на берег. Высадил я их с парового катера на пристань и пошел обратно к своему судну. На большом рейде оно стояло. Я тогда считался старшиной катера. Вижу, солнышко светит, но как-то сразу погода начинает свежеть. С востока черная туча надвигается, полнеба закрывает. Ветер все крепчает, быстро гонит ее на нас. Чайки беспокойно летают, кричат. Быть, думаю, буре. И не ошибся... Не успели мы выйти из гавани, как налетает шквал. Запенилось море. Все вокруг гудит, точно тысячи труб трубят. Кружатся вихри, поднимают воду, дробят ее в брызги. Туча уж над нами. Дымится, будто небо горит. Солнца не видно. Море потемнело. Скачут белые волны, несутся куда-то, давят друг друга... Молния, гром. А ветер все сильнее бушует. Брызнул дождь. Трудно глядеть вперед. До корабля еще версты две остается.
Смотрю: с левого траверза маленький ялик кувыркается. В корме женщина сидит, под веслами – мужчина. Работает он веслами изо всех сил, а ветер уносит их все дальше в море. Ялик то на дыбы встанет, то нырнет носом между волн. Не может справиться с бурей. Вот-вот катавасия произойдет. Кладу право руля и полным ходом к ялику лечу. Близко уже. Уменьшаю ход. На барышне лица нет. Вся мокрая, кричит что-то... Вдруг ялик подбросило на гребень волны и перевернуло. Мужик за дно ялика ухватился. Барышню в сторону отбросило. Барахтается она в воде, а волны через голову хлещут. Дрогнуло мое сердце. Кричу носовым матросам:
– Крюк подайте!
А сам катер мимо барышни направляю так, чтобы она с подветренного борта очутилась. Матрос один, вместо того чтобы только подать ей крюк, зацепил ее за плечо. Платье разорвалось, на голом теле царапина видна. Бросаю руль, перегибаюсь через борт и хвать за волосы! Одним мигом выхватил ее из моря... Потом мужика спасли, ялик взяли на буксир и направились обратно к пристани...
Барышня дрожит, плачет, кашляет от соленой воды, не может слова сказать. Мужик скорее очухался. Рассказывает нам:
– Мы, значит, с ей гулять выехали в море, с барышней-то. Все, значит, ладно было. Она аж песни голосила. А тут этакое приключилось. А што спасли – за это, значит, спасибо. Магарыч поставлю. Только бы получить с ее милости...
– Что, – спрашиваю, – получить?
– Да за провоз. Полтора целковых, значит, выладил... Ну, не довез обратно – верно... Дак разве, значит, я тут виноват?..
Дурашный мужик, жадный!
С пристани барышню отправили на извозчике домой.
Вскоре я медаль получил за спасение, а командир при всей команде меня благодарил. Хоть не заслужил, но отказываться от награды не стоило. Потом от барышни письмо получил. Ловко написано. Просит к ней зайти.
Через две недели познакомился с барышней и с ее семьей.
Приняли они меня, как родного. Барышню Ольгой Петровной величают. Отец ее доктором был, умер. Осталась старая мать да братишка-гимназист лет двенадцати. Живут, по-видимому, не бедно: несколько комнат имеют, рояль, мягкие кресла, на стенах портреты висят...
Невысокая Ольга Петровна, хрупкая, но очень приятная. Блондиночка, на щеках ямочки, глаза серые, веселые. Волосы пушистые, густые. Голосок звонкий, как у перепелки.
После кампании я у них стал частенько бывать. Бывало, вырвешься из экипажа и прямо к ним. Чаек попиваешь, разговоры интересные слушаешь. Иногда Ольга Петровна на рояле сыграет. Я все с расспросами пристаю по ученой части. Здорово объясняла. Очень образованная... Другой раз я начну заливать ей про наше житье-бытье: что на корабле делаем, как по морям ходим, что видим...
– Ах, Никанор Матвеевич, как это интересно! – восторгается Ольга Петровна и глазами обласкивает.
Все лучше ко мне относится. Мать и братишка тоже со мной дружат. Стал я у них будто свой человек.
И вот ходить бы мне к ним и ходить, да муть с души прочищать... Так нет же! Подставил мне дьявол ногу: влюбился я в эту самую Ольгу Петровну до потери рассудка. Да и как и не влюбиться? Очень обольстительная девица. Глазами, улыбочкой так тебя и привораживает, так и притягивает к себе. Говорить начинает, что ласточка щебечет. Называет меня "голубчиком", "милым". А то рядом сядем, из книжки начинает что-либо объяснять, а сама волосами до моего лица прикасательство имеет. Ну, известное дело, меня всего в жар бросает и перед глазами круги ходят... Иной раз смеется:
– От вас, Никанор Матвеевич, ароматом моря веет...
– Это, – спрашиваю, – как нужно понимать?
– Да в хорошем смысле, – отвечает.
Словом, по всему выходило, будто и она привержена ко мне. Стал я задумываться: как теперь быть? День-другой не побываешь, не знаешь, куда деться от тоски тоскучей. А повидаешься, только больше в расстройство приходишь. Больно я азартный сердцем... Худеть стал. Лицо из черного в зеленое превратилось. Глаза ввалились. Товарищи узнали, насмехаются:
– Дай-ка, Грачев, ход назад – и баста! С твоей ли рожей, на прожектор похожей, такую барышню прельстить? Это все равно, что выше клотика залезть...
А я чувствую, что не отстать мне от нее. Силушки нет. Точно стальными канатами пришвартовало мое сердце...
Почему бы, думаю, ей не выйти за меня. Разве кто-нибудь может полюбить ее больше меня? Необразованный? Научит. Будут дети – в гимназию отдадим...
Наступили святки. Невтерпеж мне... Хоть ложись да умирай...
Решаю объясниться. А как объясниться, что скажешь? Это тебе не Настя. Ее не возьмешь на абордаж и не прижмешь к плетню. К ней нужно подойти осторожно, по-ученому...
Прочитал я как-то в романе про любовь одного адвоката. Э, вот как, значит, надо действовать! Ладно. Несколько ночей не спал, все обдумывал, как лучше подойти к Ольге Петровне и какие слова сказать.
На первый день рождества побрился, почистился, в первый срок нарядился. Отправляюсь к ней. Открываю дверь. С праздником поздравляю. Смотрит на меня и удивленно спрашивает:
– Что с вами, Никанор Матвеевич?
– Ничего, Ольга Петровна.
– Вы больны?
– Пока слава богу.
Беспокоится обо мне, какой-то порошок дает, к доктору советует сходить, старается развеселить меня. Ничего не помогает. На душе у меня ад кромешный. Мать с сыном в Питер уехали. Хочу воспользоваться этим случаем и открыться – смелости не хватает. Посидел немного и ушел.
Опять не спал всю ночь. На второй день вроде шального стал. А когда к Ольге Петровне пришел, она даже испугалась.
– У вас, – говорит, – страшные глаза...
С расспросами пристает ко мне, хочет до причины допытаться. Я отнекиваюсь.
– Лучше сыграйте что-нибудь, – упрашиваю ее.
Села за рояль и ударила по клавишам. Зарыдали струны. Жалостливая песня... Без слов я почувствовал, будто про меня она составлена. И тут душу мою такое смятение охватило, что брызнули слезы. Нагнулся я. Ольга Петровна ко мне подходит, кладет руку на плечо и спрашивает участливо:
– Вы, кажется, плачете?
Хочу сказать ей, а в голове ни одной мысли. Забыл все хорошие слова. Только мотаю пустой башкой, ровно лошадь, оводов отгоняючи...
– Что с вами? – пристает она. – Говорите же ради бога...
Выпалил я, что первое на язык подвернулось:
– Без вас я, что корабль без компаса... Не могу...
– Я вас не понимаю...
Мне тут нужно бы на одно колено стать и пальчики целовать, как в романе сказано. Может, что и вышло бы... А я, растяпа, облапил ее да в губы...
Вырвалась она от меня и в угол забилась. Бледная, трясется, глаза большие. Руками за голову держится, шепчет:
– Уходите... Я вас любила как спасителя, как родного брата... А вы вот какой...
Понял я все... Екнуло у меня под ложечкой... Взял фуражку в руку, сделал поворот на шестнадцать румбов и направился к экипажу. Иду по улице, шатаюсь. Медаль "за спасение" к черту бросил... Теперь, думаю, конец мне... И так мне стало тошно, что света божьего не взвидел...
Кто-то схватил меня за плечо.
Поднимаю голову – капитан первого ранга. Придирается:
– Я тебе кричу – остановись, а ты не слушаешься!..
– Виноват, ваше высокобродье...
– Почему фуражка в руках? Почему честь не отдаешь? Пьяный?
– Так точно, выпил малость...
Вечером я уже в карцере сидел. На пять суток арестовали... Тут видения разные пошли. Что со мной было дальше – не помню. Очнулся я уже в госпитале недели через три. Белой горячкой хворал.
А когда вышел из госпиталя, в отпуск уехал. Опять с Настей любовь закрутил. И всю тоску как рукой сняло. Выходит – чем ушибся, тем и лечись. На этот раз до буквального дошел... Сынишка родился... Но это только на радость... Кончу службу – покрою грех венцом...
Да, вот оно как...
...Ого! Склянки бьют двенадцать. А с четырех нам на вахту. Пора отдохнуть, ребята. После как-нибудь еще поговорим...
ПОДАРОК
В косых лучах заходящего солнца ярко белеют каменные здания портового города, золотятся прибрежные пески и, уходя в бесконечную даль, горит тихая равнина моря. Чистое, точно старательно вымытое небо ласкает синевой, и только к западу низко над землей тянутся узкие полоски облаков. Горизонт будто раздвинут – так широко вокруг! На рейде, построившись в один ряд, стоит военная эскадра. Над кораблями легкой, прозрачной пеленой висит дым. В гавани – несколько коммерческих пароходов и рыбачьих лайб, пришвартованных к бочкам.
Жар спадает, увеличиваются тени. Праздные люди тянутся к морю подышать свежим воздухом.
Около деревянной пристани у небольшого ларька толкутся семеро матросов, одетых в белые форменные рубахи и черные брюки. Это гребцы с шестерки. Заигрывая с бойкой круглолицей торговкой, они покупают у нее булки, пряники и фруктовую воду. Тут же, прислонившись к фонарному столбу, стоит толстый городовой, чему-то слегка ухмыляясь.
– Для вас, любезные мои, что угодно уважу... – говорит торговка и, лукаво подмигнув матросам, закатывается смехом.
– Ну! – удивляются матросы.
– Да-с... потому что обожаю...
– Ай да тетка! – восторгается кто-то.
– Эта распалит! – добавляет другой.
Слышится хохот, полный молодого задора.
Старшина шестерки, квартирмейстер Дубов, неповоротливый, как слон, с роскосыми глазами на мясистом лице, посмотрев на свои карманные часы, властно отдает распоряжение:
– Пора на корабль!
Матросы идут к пристани неохотно, оборачиваясь и продолжая болтать с торговкой.
– Ну, шебутись! Довольно языки околачивать без толку! – кричит квартирмейстер.
В это время, осторожно неся в руках корзинку, сплетенную из прутьев, подходит к матросам молодая женщина. Тонкая, хрупкая фигура ее красиво обтянута белой кофточкой и черной юбкой. На голове – модная шляпка со страусовыми перьями, но заметно уже поношенная, как поношены изящные туфли на ногах. Из-под темной густой вуали видны пушистые светло-русые локоны, придающие ее бледному, правильно очерченному лицу особую привлекательность. Она взволнована, что видно по ее большим зеленым, как изумруды, глазам.
– Вы с крейсера "Молния"? – спрашивает она у матросов, вглядываясь в надписи на их фуражках.
– Так точно, – выдвигаясь вперед, отвечает квартирмейстер Дубов.
– Знаете мичмана Петрова?
– Как же не знать, ревизор наш.
– Так это брат мой родной...
Дубов прикладывает правую руку к фуражке, а остальные вытягиваются.
Молодая женщина бросает тревожный взгляд на городового, а тот по-прежнему стоит у фонарного столба, точно прилип к нему, и, забыв о своих обязанностях, задумчиво смотрит в лазоревую даль, откуда, направляясь к гавани, идет неведомый корабль. Потом она говорит:
– Передайте, пожалуйста, ему вот эту корзинку. Только будьте с нею как можно осторожнее: в ней деликатные вещи. Если что случится, брат вас накажет...
Своими манерами, вкрадчивостью и беспокойством она напоминает кошку, собирающуюся на глазах хозяев совершить преступление. Это заметил бы каждый, но не замечают этого матросы, которые смотрят на нее восхищенными глазами, слушают, как сочный ее голос звенит, точно ручей.
– Будьте спокойны, барышня, – говорит Дубов.
А женщина, подавая ему небольшой запечатанный конверт, добавляет:
– Письмо тоже передайте Петрову.
– Есть!
Женщина торопливо уходит.
Матросы, бережно поставив корзину в корму шестерки, размещаются по банкам и отталкивают лодку от пристани. Руки их обнажены, видны здоровые упругие мускулы. Изгибаясь, гребцы широко и дружно взмахивают веслами, точно сильная птица крыльями. Поскрипывают уключины, лениво всплескивается соленая вода. Шестерка легко скользит по зеркальной равнине, оставляя сзади себя струю с мелкой дрожащей рябью по сторонам. Солнце, спрятавшись за узкое сизое облачко, золотит края его, морская поверхность омрачается тенью, но через несколько минут оно снова показывается и ярко горит, щедро заливая все сиянием. К пристани один за другим мчатся паровые катера, отвозя писарей за вечерней почтой. С ялика, направляющегося в море, слышатся веселые крики и смех разряженных парней и девиц.
Шестерка выходит из гавани в море.
– Эх, и барышня, доложу я вам! – покрутив головой, мечтательно говорит квартирмейстер Дубов, сидя на руле. – Прямо антик с гвоздикой!..
Подумав и взглянув на корзинку, спрашивает как бы самого себя:
– Что же это такое – деликатные, говорит, вещи...
– Деликатные? – переспрашивает один из гребцов.
– Именно.
– Фарфор, не иначе... Разные безделушки – вроде голых баб, собачек. У господина Петрова в каюте полный стол таких штучек...
– Не то, – возражает другой уверенным тоном. – Деликатные, стало быть, деликатес. Пища такая есть. Когда служил вестовым, я сам едал такую. Это из сливок, шоколада, из ликера, других разных разностей делается. Поешь – дня два сладостью рыгаешь. А чуть тряхни – развалится...
– Ну и звонила! – презрительно бросает ему Дубов. – Три года во флоте прослужил, а ума ни капельки не нажил.
Матросы некоторое время спорят, потом вспоминают про торговку. Приближаясь к своему крейсеру, шестерка при круглом повороте ударяется бортом о трап. Из корзинки раздаются какие-то странные звуки. Матросы, вытянув шеи, сидят, полные недоумения.
– Выходи! – перевалившись через фальшборт, кричит на них с крейсера вахтенный начальник.
– Кряхтит что-то, ваше бродье, – растерянно отвечает квартирмейстер Дубов.
– Кто кряхтит, где?
– В корзинке.
– Да что там такое?
– Деликатные вещи.
– Какие?
– Не могу знать... А только будто живое что-то...
– Дурак! Тащи сюда... Посмотрим...
Дубов берет в руки корзинку и, бережно держа ее перед собой, поднимается на палубу. Странные звуки становятся все слышнее. Вахтенный начальник, заинтересовавшись, приказывает открыть скорее корзинку, а молодой штурман, большой шутник, смекнув что-то, бежит в кают-компанию.
– Господа, пожалуйте на шканцы! – объявляет он во всеуслышание. Чудо увидите...
Офицеры, веселые, с шумом и смехом выходят на верхнюю палубу. Из носовой части судна быстро бегут матросы. Обступая корзинку, люди жадно всматриваются в середину круга, где видна лишь согнутая спина матроса. Это Дубов, который, выпрямляясь, поднимает на широких ладонях двух– или трехмесячного ребенка, чуть прикрытого белой пеленкой, громко заявляя:
– Парнишка, ваше бродье!
Ребенок, не открывая глаз, ворочается и что-то хочет поймать беззубым ртом. Среди офицеров и команды слышны восклицания и сдержанный смех.
– Кто это привез? – протолкавшись на середину круга, сердито спрашивает старший офицер, хмурясь и шевеля большими, с проседью, усами.
– Я, ваше высокобродье! – отчеканивает Дубов, неумело держа ребенка на вытянутых руках.
– Зачем?
– Барышня одна прислала... Господину Петрову... И письмо ему есть...
На несколько секунд воцаряется напряженная тишина. Сотни глаз молча устремляются на мичмана Петрова, который стоит тут же вместе с другими офицерами. Выхоленный, опрятный, в белом, как свежий снег, кителе, гордо держащий голову, с черными, завитыми в колечки усиками на беззаботно улыбающемся лице, он в одно мгновение становится таким бледным, точно из него сразу выпустили всю кровь. Потом на лице его появляется страшная гримаса. Пошатнувшись, он быстро, неровным шагом уходит к себе в каюту, бормоча, точно пьяный:
– Это подлость... Надо полиции заявить... Поймать эту сволочь... Я не виноват...
Ребенок, поморщившись, чихнул раза два и, точно почувствовав всю горечь своего существования, залился вдруг звонким плачем.
– От родного сына отказался! – удивляются матросы и укоризненно качают головами, а другие весело смеются.
– Слава богу – команды прибыло!
Офицеры стоят молча, переглядываясь и чувствуя себя неловко.
Вахтенный начальник, разогнав матросов, обращается к старшему офицеру:
– Что ж теперь делать с ребенком?
– Я сам не знаю, – пожимая плечами, отвечает тот. – Это дело командира. Пойду доложу ему.
Он уходит.
Багровея, все ниже опускается огромное солнце. Загораются узкие полосы облаков. Город, окрестности его с зелеными рощами, берега, необозримое море – все тонет в пурпуре. Воздух не шелохнется. Вокруг разлита торжественная тишина, нарушаемая лишь плачем ребенка.
Молодые офицеры перешептываются.
– Я знаю эту особу, – сообщает один из них, тонкий, остроносый, с длинной, как у гуся, шеей. – Удивительная прелесть! Правда, кажется, не очень интеллигентная, но зато – какие ножки, какой ротик! Одно очарование!
Старший, возвратившись на шканцы, передает вахтенному начальнику распоряжение командира отправить ребенка в полицию.
– Уа-а... уа-а... – точно прося пощады, жалобно кричит малютка, усердно укачиваемый на руках Дубовым.
Тут выступает вперед боцман Груздев, до сих пор не спускавший серых зорких глаз с ребенка. Это мужчина лет сорока, здоровый, жилистый, точно скрученный из стального троса. Смуглое от загара лицо его в шрамах, покрыто мелкой сетью морщин и жесткой, как иглы ежа, щетиной, отчего оно кажется грубым, точно вырубленное на скорую руку топором. Он – бесстрашный моряк, "сорви-голова", с матросами обращается сурово, ругая провинившихся отборными словами, пуская в ход кулаки. Теперь же он смотрит еще более свирепо, чем когда-либо, и, выпятив крепкую грудь, отдавая честь, глухо обращается к старшему офицеру:
– Ваше высокобродье, дозвольте мне ребенка взять...
– Для чего? – удивленно спрашивает тот.
– Вспою и вскормлю его... Бездетный я... Вот и будет у меня за сына...
– Выдумщик ты, я вижу...
Груздев, тяжело дыша, волнуется, широкие ноздри его вздрагивают. Возвысив голос, он умоляет:
– Я серьезно говорю, ваше высокоблагородье, отдайте мне ребенка. Куда его полиция денет? В воспитательный дом отдаст... на погибель... Жалко. Я его в люди выведу.
Ребенку попадает в рот пеленка. Он, замолкая, начинает сосать ее. Черные блестящие глазки его открыты, на длинных ресницах, сверкая, дрожат росинки слез.
– Верно, жаль. Тоже ведь – существо... – взглянув на него, говорит старший, смягчаясь, и лицо его вдруг озаряется доброй улыбкой. – Ну, что ж, если уж так хочешь, бери ребенка. За три дня успеешь отвезти его к жене?
– Так точно.
– Хорошо, попрошу у командира отпуск для тебя.
– Покорнейше благодарю, ваше высокородье! – просияв, радостно отвечает Груздев.
Он берет от Дубова ребенка, который снова расплакался, и спешит в носовую часть судна, приговаривая:
– Молчи, малый, молчи... Моряку плакать не полагается... Сейчас я тебе поужинать дам.
– Что, Евстигней Матвеич, сынка приобрели? – шутливо спрашивают его матросы.
– Да, да, братцы, приобрел... Теперь я с сынком...
Через несколько минут, достав от офицерского повара бутылочку и молоко, боцман уже сидит у себя в маленькой каюте. Рядом с ним стоит корзинка. Он заперся на ключ. На коленях у него лежит малютка, жадно высасывая розовым ротиком молоко из бутылки и рассматривая незнакомое лицо.
– Ишь, как проголодался, сиротик бедный. Ну, ничего, набирайся силы. Задружим с тобой... Дмитрием буду звать, а попросту – Митькой...
Груздев, тихо поцеловав ребенка в голову, приветливо улыбается. Лицо его просветлело радостью, щурясь, сияют теплой лаской серые глаза, от которых лучами разбегаются морщинки. Он продолжает тихо говорить, урча, точно довольный медведь:
– Подрастешь, вместе в кругосветное плавание махнем... Эх, жавороночек ты мой, много разных чудес тебе покажу! Погуляем-то как! И морскому делу научу... А не хошь моряком быть – в науку отдам. Есть у меня четыре сотняжки. К тому времени еще прикоплю... Так-то, брат, ученым будешь...
Накормив ребенка, боцман кладет его на койку, а сам, осветив электрической лампочкой свою каюту, становится перед ним на колени. Ребенок, почти голый, в одной лишь короткой рубашечке, перебирает ручками и ножками.
– Э, да ты гимнаст первый сорт! Славно, Митек, ей-богу, славно!..
Малютка кажется здесь таким милым, точно распустившийся цветок. Боцман не может налюбоваться ребенком, пока его не зовут наверх.
Темнея, медленно угасает вечерняя заря. Небо украшено узорами сверкающих звезд, точно там, в беспредельной выси, готовятся к какому-то торжеству. Море дышит бодрящей свежестью. В темной воде, дробясь, отражаются огни кораблей. Обозначая время, на крейсере начинают бить в колокол. Вдали слышатся ответные звуки, точно суда перекликаются между собою. Веселый, переливающийся гул меди, огласив тишину ночи, тихо замирает в просторе моря.
Боцман с ребенком на руках спускается по трапу в паровой катер. Он настроен так празднично, как никогда.
– Баба-то моя, слышь, как обрадуется такому подарку... – в безотчетно радостном порыве обращается боцман к рулевому, а тот, не отвечая, командует в машину:
– Ход вперед!
Катер вдруг точно ожил, зашипел и, дрожа всем корпусом, шумно рассекая воду, понесся по направлению к городу, залитому огнями.
ПОШУТИЛИ
Крейсер 2-го ранга "Самоистребитель" – как называли его матросы за то, что он уже неоднократно покушался разбиться о камни, – глубоко и ровно бороздил зеркальную гладь воды, держа курс к французским берегам.