Текст книги "Петр Первый"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 58 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Алексей Толстой
ПЕТР ПЕРВЫЙ
КНИГА ПЕРВАЯ
Глава первая
1Санька соскочила с печи, задом ударила в забухшую дверь. За Санькой быстро слезли Яшка, Гаврилка и Артамошка: вдруг все захотели пить, – вскочили в темные сени вслед за облаком пара и дыма из прокисшей избы. Чуть голубоватый свет брезжил в окошечко сквозь снег. Студено. Обледенела кадка с водой, обледенел деревянный ковшик.
Чада прыгали с ноги на ногу, – все были босы, у Саньки голова повязана платком, Гаврилка и Артамошка в одних рубашках до пупка.
– Дверь, оглашенные! – закричала мать из избы.
Мать стояла у печи. На шестке ярко загорелись лучины. Материно морщинистое лицо осветилось огнем. Страшнее всего блеснули из-под рваного плата исплаканные глаза, – как на иконе. Санька отчего-то забоялась, захлопнула дверь изо всей силы. Потом зачерпнула пахучую воду, хлебнула, укусила льдинку и дала напиться братикам. Прошептала:
– Озябли? А то на двор сбегаем, посмотрим, – батя коня запрягает…
На дворе отец запрягал в сани. Падал тихий снежок, небо было снежное, на высоком тыну сидели галки, и здесь не так студено, как в сенях. На бате, Иване Артемиче, – так звала его мать, а люди и сам он себя на людях – Ивашкой, по прозвищу Бровкиным, – высокий колпак надвинут на сердитые брови. Рыжая борода не чесана с самого покрова… Рукавицы торчали за пазухой сермяжного кафтана, подпоясанного низко лыком, лапти зло визжали по навозному снегу: у бати со сбруей не ладилось… Гнилая была сбруя, одни узлы. С досады он кричал на вороную лошаденку, такую же, как батя, коротконогую, с раздутым пузом.
– Балуй, нечистый дух!
Чада справили у крыльца малую надобность и жались на обледенелом пороге, хотя мороз и прохватывал. Артамошка, самый маленький, едва выговорил:
– Ничаво, на печке отогреемся…
Иван Артемич запряг и стал поить коня из бадьи. Конь пил долго, раздувая косматые бока: «Что ж, кормите впроголодь, уж попью вдоволь»… Батя надел рукавицы, взял из саней, из-под соломы, кнут.
– Бегите в избу, я вас! – крикнул он чадам. Упал боком на сани и, раскатившись за воротами, рысцой поехал мимо осыпанных снегом высоких елей на усадьбу сына дворянского Волкова.
– Ой, студено, люто, – сказала Санька.
Чада кинулись в темную избу, полезли на печь, стучали зубами. Под черным потолком клубился теплый, сухой дым, уходил в волоковое окошечко над дверью: избу топили по-черному. Мать творила тесто. Двор все-таки был зажиточный – конь, корова, четыре курицы. Про Ивашку Бровкина говорили: крепкий. Падали со светца в воду, шипели угольки лучины. Санька натянула на себя, на братиков бараний тулуп и под тулупом опять начала шептать про разные страсти: про тех, не будь помянуты, кто по ночам шуршит в подполье…
– Давеча, лопни мои глаза, вот напужалась… У порога – сор, а на сору – веник… Я гляжу с печки, – с нами крестная сила! Из-под веника – лохматый, с кошачьими усами…
– Ой, ой, ой, – боялись под тулупом маленькие.
2Чуть проторенная дорога вела лесом. Вековые сосны закрывали небо. Бурелом, чащоба – тяжелые места. Землею этой Василий, сын Волков, в позапрошлом году был поверстан в отвод от отца, московского служилого дворянина. Поместный приказ поверстал Василия четырьмястами пятьюдесятью десятинами, и при них крестьян приписано тридцать семь душ с семьями.
Василий поставил усадьбу, да протратился, половину земли пришлось заложить в монастыре. Монахи дали денег под большой рост – двадцать копеечек с рубля. А надо было по верстке быть на государевой службе на коне добром, в панцире, с саблею, с пищалью и вести с собой ратников, троих мужиков, на конях же, в тигелеях, в саблях, в саадаках… Едва-едва на монастырские деньги поднял он такое вооружение. А жить самому? А дворню прокормить? А рост плати монахам?
Царская казна пощады не знает. Что ни год – новый наказ, новые деньги – кормовые, дорожные, дани и оброки. Себе много ли перепадет? И все спрашивают с помещика – почему ленив выколачивать оброк. А с мужика больше одной шкуры не сдерешь. Истощало государство при покойном царе Алексее Михайловиче от войн, от смут и бунтов. Как погулял по земле вор анафема Стенька Разин, – крестьяне забыли бога. Чуть прижмешь покрепче, – скалят зубы по-волчьи. От тягот бегут на Дон, – откуда их ни грамотой, ни саблей не добыть.
Конь плелся дорожной рысцой, весь покрылся инеем. Ветви задевали дугу, сыпали снежной пылью. Прильнув к стволам, на проезжего глядели пушистохвостые белки, – гибель в лесах была этой белки. Иван Артемич лежал в санях и думал, – мужику одно только и оставалось: думать…
«Ну, ладно… Того подай, этого подай… Тому заплати, этому заплати… Но – прорва, – эдакое государство! – разве ее напитаешь? От работы не бегаем, терпим. А в Москве бояре в золотых возках стали ездить. Подай ему и на возок, сытому дьяволу. Ну, ладно… Ты заставь, бери, что тебе надо, но не озорничай… А это, ребята, две шкуры драть – озорство. Государевых людей ныне развелось – плюнь, и там дьяк, али подьячий, али целовальник сидит, пишет… А мужик один… Ох, ребята, лучше я убегу, зверь меня в лесу заломает, смерть скорее, чем это озорство… Так вы долго на нас не прокормитесь…»
Ивашка Бровкин думал, может быть, так, а может, и не так. Из леса на дорогу выехал, стоя в санях на коленках, Цыган (по прозвищу), волковский же крестьянин, черный, с проседью, мужик. Лет пятнадцать он был в бегах, шатался меж двор. Но вышел указ: вернуть помещикам всех беглых без срока давности. Цыгана взяли под Воронежем, где он крестьянствовал, и вернули Волкову-старшему. Он опять было навострил лапти, – поймали, и ведено было Цыгана бить кнутом без пощады и держать в тюрьме, – на усадьбе же у Волкова, – а как кожа подживет, вынув, в другой ряд бить его кнутом же без пощады и опять кинуть в тюрьму, чтобы ему, плуту, вору, впредь бегать было неповадно. Цыган только тем и выручился, что его отписали на Васильеву дачу.
– Здорово, – сказал Цыган Ивану и пересел в его сани.
– Здорово.
– Ничего не слышно?
– Хорошего будто ничего не слышно…
Цыган снял варежку, разворотил усы, бороду, скрывая лукавство:
– Встретил в лесу человека: царь, говорит, помирает.
Иван Артемич привстал в санях. Жуть взяла… «Тпру»… Стащил колпак, перекрестился:
– Кого же теперь царем-то скажут?
– Окромя, говорит, некого, как мальчонку, Петра Алексеевича. А он едва титьку бросил…
– Ну, парень! – Иван нахлобучил колпак, глаза побелели. – Ну, парень… Жди теперь боярского царства. Все распропадем…
– Пропадем, а может и ничего – так-то. – Цыган подсунулся вплоть. Подмигнул. – Человек этот сказывал – быть смуте… Может, еще поживем, хлеб пожуем, чай – бывалые. – Цыган оскалил лешачьи зубы и засмеялся, кашлянул на весь лес.
Белка кинулась со ствола, перелетела через дорогу, посыпался снег, заиграл столбом иголочек в косом свете. Большое малиновое солнце повисло в конце дороги над бугром, над высокими частоколами, крутыми кровлями и дымами волковской усадьбы…
3Ивашка и Цыган оставили коней около высоких ворот. Над ними под двухскатной крышей – образ честного креста господня. Далее тянулся кругом всей усадьбы неперелазный тын. Хоть татар встречай… Мужики сняли шапки. Ивашка взялся за кольцо в калитке, сказал, как положено:
– Господи Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас…
Скрипя лаптями, из воротни вышел Аверьян, сторож, посмотрел в щель, – свои. Проговорил; аминь, – и стал отворять ворота.
Мужики завели лошадей во двор. Стояли без шапок, косясь на слюдяные окошечки боярской избы. Туда, в хоромы, вело крыльцо с крутой лестницей. Красивое крыльцо резного дерева, крыша луковицей. Выше крыльца – кровля – шатром, с двумя полубочками, с золоченым гребнем. Нижнее жилье избы – подклеть – из могучих бревен. Готовил ее Василий Волков, под кладовые для зимних и летних запасов – хлеба, солонины, солений, мочении разных. Но, – мужики знали, – в кладовых у него одни мыши. А крыльцо – дай бог иному князю: крыльцо богатое…
– Аверьян, зачем боярин нас вызывал с конями, – повинность, что ли, какая?.. – спросил Ивашка. – За нами. кажется, ничего нет такого…
– В Москву ратных людей повезете…
– Это опять коней ломать?..
– А что слышно, – спросил Цыган, придвигаясь, – война с кем? Смута?
– Не твоего и не моего ума дело. – Седой Аверьян поклонился. – Приказано – повезешь. Сегодня батогов воз привезли для вашего-то брата…
Аверьян, не сгибая ног, пошел в сторожку. В зимних сумерках кое-где светило окошечко. Нагорожено всякого строения на дворе было много – скотные дворы, погреба, избы, кузня. Но все наполовину без пользы. Дворовых холопей у Волкова было всего пятнадцать душ, да и те перебивались с хлеба на квас. Работали, конечно, – пахали кое-как, сеяли, лес возили, но с этого разве проживешь? Труд холопий. Говорили, будто Василий посылает одного в Москву юродствовать на паперти, – тот денег приносит. Да двое ходят с коробами в Москве же, продают ложки, лапти, свистульки… А все-таки основа – мужички. Те – кормят…
Ивашка и Цыган, стоя в сумерках на дворе, думали. Спешить некуда. Хорошего ждать неоткуда. Конечно, старики рассказывают, прежде легче было: не понравилось, ушел к другому помещику. Ныне это заказано, – где велено, там и живи. Белено кормить Василия Волкова, – как хочешь, так и корми. Все стали холопами. И ждать надо: еще труднее будет…
Завизжала где-то дверь, по снегу подлетела простоволосая девка-дворовая, бесстыдница:
– Боярин велел, – распрягайте. Ночевать велел. Лошадям задавать – избави боже, боярское сено…
Цыган хотел было кнутом ожечь по гладкому заду эту девку, – убежала… Не спеша распрягли. Пошли в дворницкую избу ночевать. Дворовые, человек восемь, своровав у боярина сальную свечу, хлестали засаленными картами по столу, – отыгрывали друг у друга копейки… Крик, спор, один норовит сунуть деньги за щеку, другой рвет ему губы. Лодыри, и ведь – сытые!
В стороне, на лавке сидел мальчик в длинной холщовой рубахе, в разбитых лаптях, – Алешка, сын Ивана Артемича. Осенью пришлось, с голоду, за недоимку отдать его боярину в вечную кабалу. Мальчишка большеглазый, в мать. По вихрам видно – бьют его здесь. Покосился Иван на сына, жалко стало, ничего не сказал. Алешка молча, низко поклонился отцу.
Он поманил сына, спросил шепотом:
– Ужинали?
– Ужинали.
– Эх, со двора я хлебца не захватил. (Слукавил, – ломоть хлеба был у него за пазухой, в тряпице.) Ты уж расстарайся как-нибудь… Вот что, Алеша… Утром хочу боярину в ноги упасть, – делов у меня много. Чай, смилуется, – съезди заместо меня в Москву.
Алешка степенно кивнул: «Хорошо, батя». Иван стал разуваться, и – бойкой скороговоркой, будто он веселый, сытый:
– Это, что же, каждый день, ребята, у вас такое веселье? Ай, легко живете, сладко пьете…
Один, рослый холоп, бросив карты, обернулся:
– А ты кто тут, – нам выговаривать…
Иван, не дожидаясь, когда смажут по уху, полез на полати.
4У Василия Волкова остался ночевать гость – сосед, Михайла Тыртов, мелкопоместный сын дворянский. Отужинали рано. На широких лавках, поближе к муравленой печи, постланы были кошмы, подушки, медвежьи шубы. Но по молодости не спалось. Жарко. Сидели на лавке в одном исподнем. Беседовали в сумерках, позевывали, крестили рот.
– Тебе, – говорил гость степенно и тихо, – тебе, Василий, еще многие завидуют… А ты влезь в мою шкуру. Нас у отца четырнадцать. Семеро поверстаны в отвод, бьются на пустошах, у кого два мужика, у кого трое, – остальные в бегах. Я, восьмой, новик, завтра верстаться буду. Дадут погорелую деревеньку, болото с лягушками… Как жить? А?
– Ныне всем трудно, – Василий перебирал одной рукой кипарисные четки, свесив их между колен. – Все бьемся… Как жить?..
– Дед мой выше Голицына сидел, – говорил Тыртов. – У гроба Михаила Федоровича дневал и ночевал. А мы дома в лаптях ходим… К стыду уж привыкли. Не о чести думать, а как живу быть… Отец в Поместном приказе с просьбами весь лоб расколотил: ныне без доброго посула и не попросишь. Дьяку – дай, подьячему – дай, младшему подьячему – дай. Да еще не берут – косоротятся… Просили мы о малом деле подьячего, Степку Ремезова, послали ему посулы, десять алтын, – едва эти деньги собрали, – да сухих карасей пуд. Деньги-то он взял, жаждущая рожа и пьяная, а карасей велел на двор выкинуть… Иные, кто половчее, домогаются… Володька Чемоданов с челобитной до царя дошел, два сельца ему в вечное владенье дано. А Володька, – все знают, в прошлую войну от поляков без памяти бегал с поля, и отец его под Смоленском три раз бегал с поля… Так, чем их за это наделов лишить, из дворов выбить прочь, – их селами жалуют… Нет правды…
Помолчали. От печи пыхало жаром. Сухо тыркали сверчки. Тишина, скука. Даже собаки перестали брехать на дворе. Волков проговорил, задумавшись:
– Король бы какой взял нас на службу – в Венецию, или в Рим, или в Вену… Ушел бы я без оглядки… Василий Васильевич Голицын отцу моему крестному книгу давал, так я брал ее читать… Все народы живут в богатстве, в довольстве, одни мы нищие… Был недавно в Москве, искал оружейника, послали меня на Кукуй-слободу, к немцам… Ну, что ж, они не православные, – их бог рассудит… А как вошел я за ограду, – улицы подметены, избы чистые, веселые, в огородах – цветы… Иду и робею и – дивно, ну будто во сне… Люди приветливые и ведь тут же, рядом с нами живут. И – богатство! Один Кукуй богаче всей Москвы с пригородами…
– Торговлишкой заняться? Опять деньги нужны, – Михаила поглядел на босые ноги. – В стрельцы пойти? Тоже дело не наживочное. Покуда до сотника доберешься, – горб изломают. Недавно к отцу заезжал конюх из царской конюшни, Данило Меньшиков, рассказывал: казна за два с половиной года жалованье задолжала стрелецким полкам. А поди, пошуми, – сажают за караул. Полковник Пыжов гоняет стрельцов на свои подмосковные вотчины, и там они работают как холопы… А пошли жаловаться, – челобитчиков били кнутом перед съезжей избой. Ох, стрельцы злы… Меньшиков говорил: погодите, они еще покажут…
– Слышно, говорят: кто в боярской-то шубе, и не езди за Москву-реку.
– А что ты хочешь? Все обнищали… Такая тягота от даней, оброков, пошлин, – беги без оглядки… Меньшиков рассказывал: иноземцы – те торгуют, в Архангельске, в Холмогорах поставлены дворы у них каменные. За границей покупают за рубль, продают у нас за три… А наши купчишки от жадности только товар гноят. Посадские от беспощадного тягла бегут кто в уезды, кто в дикую степь. Ныне прорубные деньги стали брать, за проруби в речке… А куда идут деньги? Меньшиков рассказывал: Василий Васильевич Голицын палаты воздвиг на реке Неглинной. Снаружи обиты они медными листами, а внутри – золотой кожей…
Василий поднял голову, посмотрел на Михаилу. Тот подобрал ноги под лавку и тоже глядит на Василия. Только что сидел смирный человек – подменили, – усмехнулся, ногой задрожал, лавка под ним заходила…
– Ты чего? – спросил Василий тихо…
– На прошлой неделе под селом Воробьевым опять обоз разбили. Слыхал? (Василий нахмурился, взялся за четки.) Суконной сотни купцы везли красный товар… Погорячились в Москву к ужину доехать, не доехали… Купчишко-то один жив остался, донес. Кинулись ловить разбойников, одни следы нашли, да и те замело…
Михаила задрожал плечами, засмеялся:
– Не пужайся, я там не был, от Меньшикова слыхал… (Он наклонился к Василию.) Следочки-то, говорят, прямо на Варварку привели, на двор к Степке Одоевскому… Князь Одоевского меньшому сыну… Нам с тобой однолетку…
– Спать надо ложиться, спать пора, – угрюмо сказал Василий.
Михаила опять невесело засмеялся:
– Ну, пошутили, давай спать.
Легко поднялся с лавки, хрустнул суставчиками, потягиваясь. Налил квасу в деревянную чашку и пил долго, поглядывая из-за края чашки на Василия.
– Двадцать пять человек дворовых снаряжены саблями и огневым боем у Степки-то Одоевского… Народ отчаянный… Он их приучил: больше года не кормил, – только выпускал ночью за ворота искать добычи… Волки…
Михаила лег на лавку, натянул медвежий тулуп, руку подсунул под голову, глаза у него блестели.
– Доносить пойдешь на мой разговор?
Василий повесил четки, молча улегся лицом к сосновой стене, где проступала смола. Долго спустя ответил:
– Нет, не донесу.
5За воротами Земляного вала ухабистая дорога пошла кружить по улицам, мимо высоких и узких, в два жилья, бревенчатых изб. Везде – кучи золы, падаль, битые горшки, сношенное тряпье, – все выкидывалось на улицу.
Алешка, держа вожжи, шел сбоку саней, где сидели трое холопов в бумажных, набитых паклей, военных колпаках и толсто стеганных, несгибающихся войлочных кафтанах с высокими воротниками – тигелеях. Это были ратники Василия Волкова. На кольчуги денег не хватило, одел их в тигелеи, хотя и робел, – как бы на смотру не стали его срамить и ругать: не по верстке-де оружие показываешь, заворовался…
Василий и Михаила сидели в санях у Цыгана. Позади холопы вели коней: Васильева – в богатом чепраке и персидском седле и Михайлова разбитого мерина, оседланного худо, плохо.
Михаила сидел, насупившись. Их обгоняло, крича и хлеща по лошадям, много дворян и детей боярских в дедовских кольчугах и латах, в новопошитых ферязях, в терликах, в турских кафтанах, – весь уезд съезжался на Лубянскую площадь, на смотр, на земельную верстку и переверстку. Люди, все до одного, смеялись, глядя на Михайлова мерина: «Эй, ты – на воронье кладбище ведешь? Гляди, не дойдет…» Перегоняя, жгли кнутами, – мерин приседал… Гогот, хохот, свист…
Переехали мост через Яузу, где на крутом берегу вертелись сотни небольших мельниц. Рысью вслед за санями и обозами проехали по площади вдоль белооблезлой стены с квадратными башнями и пушками меж зубцов. В Мясницких низеньких воротах – крик, ругань, давка, – каждому надобно проскочить первому, бьются кулаками, летят шапки, трещат сани, лошади лезут на дыбы. Над воротами теплится неугасимая лампада перед темным ликом.
Алешку исхлестали кнутами, потерял шапку, – как только жив остался! Выехали на Мясницкую… Вытирая кровь с носа, он глядел по сторонам: ох, ты!
Народ валом валил вдоль узкой навозной улицы. Из дощатых лавчонок перегибались, кричали купчишки, ловили за полы, с прохожих рвали шапки, – зазывали к себе. За высокими заборами – каменные избы, красные, серебряные крутые крыши, пестрые церковные маковки. Церквей – тысячи. И большие пятиглавые, и маленькие – на перекрестках – чуть в дверь человеку войти, а внутри десятерым не повернуться. В раскрытых притворах жаркие огоньки свечей. Заснувшие на коленях старухи. Косматые, страшные нищие трясут лохмотьями, хватают за ноги, гнусавя, заголяют тело в крови и дряни… Прохожим в нос безместные страшноглазые попы суют калач, кричат: «Купец, идем служить, а то – калач закушу…» Тучи галок над церквушками…
Едва продрались за Лубянку, где толпились кучками по всей площади конные ратники. Вдали, у Никольских ворот, виднелась высокая – трубой – соболья шапка боярина, меховые колпаки дьяков, темные кафтаны выборных лучших людей. Оттуда худой, длинный человек с длинной бородищей кричал, махал бумагой. Тогда выезжал дворянин, богато ли, бедно ли вооруженный, один или со своими ратниками, и скакал к столу. Спешивался, кланялся низко боярину и дьякам. Они осматривали вооружение и коней, прочитывали записи, – много ли земли ему поверстано. Спорили. Дворянин божился, рвал себя за грудь, а иные, прося, плакали, что вконец захудали на землишке и помирают голодной и озябают студеной смертью.
Так, по стародавнему обычаю, каждый год перед весенними походами происходил смотр государевых служилых людей – дворянского ополчения.
Василий и Михаила сели верхами. Цыганову и Алешкину лошадей распрягли, посадили на них без седел двух волковских холопов, а третьему, пешему, велели сказать, что лошадь-де по дороге ногу побила. Сани бросили.
Цыган только за стремя схватился: «Куда коня-то моего угоняете? Боярин! Да милостивый!»… Василий погрозил нагайкой: «Пошуми-ка…» А когда он отъехал. Цыган изругался по-черному и по-матерному, бросил в сани хомут и дугу и лег сам, зарылся в солому с досады…
Об Алешке забыли. Он прибрал сбрую в сани. Посидел, прозяб без шапки, в худой шубейке. Что ж – дело мужицкое, надо терпеть. И вдруг потянул носом сытный дух. Мимо шел посадский в заячьей шапке, пухлый мужик с маленькими глазами. На животе у него, в лотке под ветошью дымились подовые пироги. «Дьявол!» – покосился на Алешку, приоткрыл с угла ветошь, – «румяные, горячие!» Духом поволокло Алешку к пирогам:
– Почем, дяденька?
– Полденьги пара. Язык проглотишь.
У Алешки за щекой находились полденьги – полушка, – когда уходил в холопы, подарила мамка на горькое счастье. И жалко денег, и живот разворачивает.
– Давай, что ли, – грубо сказал Алешка. Купил пироги и поел. Сроду такого не ел. А когда вернулся к саням, – ни кнута, ни дуги, ни хомута со шлеей нет, – унесли. Кинулся к Цыгану, – тот из-под соломы обругал. У Алешки отнялись ноги, в голове – пустой звон. Сел было на отвод саней – плакать. Сорвался, стал кидаться к прохожим: «Вора не видали?..» Смеются. Что делать? Побежал через площадь искать боярина.
Волков сидел на коне, подбоченясь, – в медной шапке, на груди и на брюхе морозом заиндевели железные, пластинами, латы. Василия не узнать – орел. Позади – верхами – два холопа, как бочки, в тигелеях, на плечах – рогатины. Сами понимали: ну и вояки! глупее глупого. Ухмылялись.
Растирая слезы, гнусавя до жалости, Алешка стал сказывать про беду.
– Сам виноват! – крикнул Василий, – отец выпорет. А сбрую отец новую не справит, – я его выпорю. Пошел, не вертись перед конем!
Тут его выкрикнул длинный дьяк, махая бумагой. Волков с места вскачь, и за ним холопы, колотя лошаденок лаптями, побежали к Никольским воротам, где у стола, в горлатной шапке и в двух шубах – бархатной и поверх – нагольной, бараньей, – сидел страшный князь Федор Юрьевич Ромодановский.
Что ж теперь делать-то? Ни шапки, ни сбруи… Алешка тихо голосил, бредя по площади. Его окликнул, схватил за плечо Михаила Тыртов, нагнулся с коня.
– Алешка, – сказал, и у самого – слезы, и губы трясутся, – Алешка, для бога беги к Тверским воротам, – спросишь, где двор Данилы Меньшикова, конюха. Войдешь, и Даниле кланяйся три раза в землю… Скажи – Михаила, мол, бьет челом… Конь, мол, у него заплошал… Стыдно, мол… Дал бы он мне на день какого ни на есть коня – показаться. Запомнишь? Скажи – я отслужу… За коня мне хоть человека зарезать… Плачь, проси…
– Просить буду, а он откажет? – спросил Алешка.
– В землю по плечи тебя вобью! – Михаила выкатил глаза, раздул ноздри.
Без памяти Алешка кинулся бежать, куда было сказано.
Михаила промерз в седле, не евши весь день. Солнце клонилось в морозную мглу. Синел снег. Звонче скрипели конские копыта. Находили сумерки, и по всей Москве на звонницах и колокольнях начали звонить к вечерне. Мимо проехал шагом Василий Волков, хмуро опустив голову. Алешка все не шел. Он так и не пришел совсем.