Текст книги "Мои воспоминания"
Автор книги: Алексей Крылов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Собаки
Трезорка появился у нас на дворе неизвестно откуда; пришел, стащил что-то на кухне, ушел в порожнее стойло конюшни и там поселился в углу.
Выпросив у нашей кухарки Авдотьи добрую краюху хлеба и кринку молока, я с ним очень скоро познакомился и подружился до самой его трагической гибели.
Вскоре положение его на нашем дворе было узаконено в результате примерно такой беседы. Является к отцу кучер Петр, конечно, я тут же верчусь.
– Так что, Николай Алексаныч, к нам на двор собака пристала. Дюже хороший пес, дозвольте оставить.
– Ты ее, может быть, у кого-нибудь сманил – ведь это выйдет все равно что украл.
– Помилуйте, да нешто можно, а только что пес ко двору, потому с лошадьми снюхался, по ночам не урчит; знать, хозяин ни его, ни лошадей не тревожит; дозвольте оставить.
– Ну, ты про хозяина-то меньше ври, сам за лошадьми смотри. Приведи показать.
Отец внимательно осмотрел пса, особенно уши внутри и снаружи.
– Пес хороший, молодой, здоровый, глаза умные, хоть и помесь, а помесь хорошая – овчарки с крупным пуделем. Назвать Трезоркой, пусть дом, двор и усадьбу караулит. На цепь и на привязь не сажать и не бить.
Затем, обращаясь ко мне, сделал такое наставление:
– Ты его кормить будешь; сказать Авдотье, чтобы купила на базаре глиняную чашку вот такую, – показал руками вершков семь, – обливную (глазированную); чашку держать чисто, мыть всякий день горячей водой; ведь из нее собаку, а не свинью кормить будешь. Свинья все сожрет, а хорошая собака к пище разборчива. Все, что от обеда и ужина остается, собирай, кроме рыбьих костей; от них собаке сытости нет, а подавиться может. Также костей утиных, гусиных и болотной дичи не клади, собака их не ест; лесной дичи – глухаря, тетерева, рябчика, куропатки кости – бери, собаки их любят. Куриные кости сперва попробуй, будет он есть или нет; бывают такие собаки, что куриных костей не едят, так ты ему вкус пищи не порти. Играть с ним играй, но не бей и не дразни, будешь с ним ласков, и он с тобой будет ласков. Глаза-то у него, как у человека, умные.

Трезорка вскоре на дворе стал общим любимцем, и даже обеих кухарок – бабушкиной Марьи и нашей Авдотьи, несмотря на то, что он их по временам обворовывал, а иногда даже грабил.
От своих родителей он унаследовал, что редко бывает, лучшие качества: от овчарки (не теперешней, тогда эта прекрасная порода не существовала, а южной, как у чабанов) он получил изумительную силу, беззаветную смелость, понятливость, находчивость и чуткость слуха; от пуделя – ум, вороватую хитрость и порядочное чутье.
Роста он был в плечах почти четырнадцать вершков, коренастый, на здоровых толстых ногах, шерсть желтовато-белая, длинная, густая, всегда полная репьев и козюлек, так что она образовала род брони. На нашем дворе он вскоре завел свои порядки. На двор не смела появиться ни одна чужая собака – трепка следовала моментально.
Когда забредала коза, овца или теленок и калитка захлопывалась, он вылезал из подворотни и с улицы отворял калитку, становясь на задние лапы и нажимая передней лапой щеколду, после чего вежливенько выпроваживал козу или теленка.
Но если заходила свинья, то тут начиналась иная игра: он давал свинье пройти далеко во двор, затем бросался и захлопывал калитку, после чего догонял свинью, хватал ее за ухо и начинал с нею бегать вкруговую по двору, все время держа за ухо. По-видимому, неистовый визг свиньи доставлял ему какое-то неведомое наслаждение. Потеха продолжалась, пока на двор не выходил отец с арапником или Петр с кнутом и не отворял калитки, тогда Трезорка за ухо выпроваживал свинью со двора. При этой игре он, видимо, обращался с ухом достаточно нежно, так как ни разу не изорвал и не изгрыз его, а если и бывала кровь, то не более двух-трех капелек.
Людей во двор Трезорка впускал без всякого лая и рычания и провожал вошедшего; если видел, что пришедший разговаривал затем с кем-либо из домашних, то выпускал беспрепятственно, не обращая никакого внимания; если же никого не было, то неотступно, молча провожал вошедшего и на прощание обнюхивал с таким серьезным видом, что его боялись гораздо больше, чем если бы он лаял или рычал.
Нищих впускал во двор свободно, но, становясь у калитки в грозную позу, со двора не выпускал, пока не получал корку хлеба, и все это молча, без лая и шума.
Хотя его кормили вдоволь, он почему-то считал необходимым ходить на промысел и часто приносил то горшок каши, то краюху хлеба и т. п. За ним иногда шла и законная владелица, чтобы получить от Авдотьи возмещение, так как при его ловкости, проворстве и знании каких-то ему ведомых путей и лазеек по задворкам отбить похищенное силою было безнадежно.
Как-то поехали в Висягу (за 45 верст от Алатыря), и он увязался за лошадьми. Видимо, в Висяге ему понравилось, и, раз узнав дорогу, он иногда туда бегал уже по своим делам один и сам же возвращался домой в Алатырь, пробыв в Висяге иногда день-два. Отец тогда же определил, что путь от Висяги до Алатыря Трезорка совершал примерно в 2–2½ часа, и отец выражал сожаление, что Трезорка бегал в Висягу, когда ему вздумается, и что не удавалось приспособить его гонцом.
В 1869 г. отец был избран участковым мировым судьей, и мы весной переехали из Алатыря в Висягу. Здесь для Трезорки стал еще больший простор, нежели в городе; не довольствуясь обширной усадьбой, он летом придумал себе развлечение: убегал в поле, разыскивал норы карбышей, выкапывал их и тут же съедал.
К отцу частенько приезжал из Ардатова (25 верст) его дядя Николай Михайлович Филатов, который, будучи охотником, привозил с собою своего ирландского сеттера Фрейшютца. Трезорка не выносил чужих собак на нашей усадьбе, и как Фрейшютца ни прятали, как Трезорку ни запирали, он всегда ухитрялся настигнуть своего врага и задать ему трепку.
Как-то раз осенью, после уборки хлебов, Николай Михайлович привез с собою пару борзых и сказал мне:
– Ну, береги твоего Трезорку, это не Фрейшютц, зададут они ему жару.
Вот тут-то сказались сила, ловкость, хитрость и смелость Трезорки; он не стал убегать от борзых, а, выследив их, как-то сразу бросился на одного из них. Не прошло и нескольких секунд, как борзой с визгом вертелся с перекусанной лапой, а Трезорка ухватил уже второго за загривок и трепал так, что еле успели разлить их водой, чтобы не дать ему перекусить хребет.
Николай Михайлович даже рассердился, говоря, что это не собака, а какой-то дикий зверь. После этого, если и приезжал в Висягу, то брал с собой лишь красавицу Добедку, к которой Трезорка, понятно, проявлял подобающую галантность.
Погиб Трезорка трагически, кажется, в конце 1871 г., когда в нашей округе появились волки; они, видимо, выманили его ночью из усадьбы, разорвали и съели, так как утром на снегу было найдено кровавое пятно и клочья шкуры с шерстью.
Плакал я о нем неутешно несколько дней.
Александр Иванович, «которому однако была фамилия не Крылов, а Тюбукин», был сын сестры моего отца Наталии Александровны, выданной в начале 40-х годов за Ивана Ивановича Тюбукина. Партия, видимо, была не из блестящих, иначе говоря, у Ивана Ивановича ничего не было, к тому же он и выпивал изрядно.
Наталии Александровне тогда же выделили, т. е. дали ей четырнадцатую часть трехсот пятнадцати висяженских душ, которых и выселили за три версты от Висяги на «пустошь»; заставили их перенести туда свои избы и дворы, построили барский дом и усадьбу и дали столь гремевшее в то время название «Калифорния».
Золота калифорнские мужики не обрели, а долгое время были самыми захудалыми во всей округе. Лишь к 1890-м годам Александр Иванович ликвидировал свое хозяйство, продал за самую дешевую цену и с большой рассрочкой платежей всю свою землю калифорнским мужикам, после чего они в несколько лет отстроились и стали считаться богатеями.
Барский дом в Калифорнии был в шесть небольших комнат, построен из толстенных, не менее 9 вершков, бревен. Строил его по собственному разумению свой же висяженский плотник. В то время считалось шиком, чтобы пол в избе не был горизонтальным, а от входа повышался к передней стене (т. е. противоположной входу), где был передний угол с образами. Этот уклон делался в избах в полвершка на сажень, в крайнем случае, в один вершок на сажень; строя же барский дом, плотник, должно быть, хотел отличиться и если шикануть, то на славу, поэтому он сделал пол в комнатах с уклоном вершка в три или четыре на сажень. По-видимому, за постройкой никто не следил, а когда все было готово, то не перестраивать же дом наново. Так и остался тюбукинский дом навеки с наклонными полами. Перед домом был балкон, а под комнатами обширное подполье. О грабежах и убийствах в нашей местности в старые годы почти не было слышно, но конокрады пошаливали.
Усадьба в Калифорнии была саженях в 150 от деревни, поэтому Александр Иванович держал злых собак. В описываемое время, т. е. когда мне было 7–17 лет, это были Сударка и Угрюмка, полученные в подарок от знаменитого псового охотника Петра Михайловича Мачеварианова, имение которого, Липовка, было в четырех верстах от Калифорнии.
Что это была за порода и как ее вывел Петр Михайлович я не знаю, но псы, особенно Сударка, были замечательные: масть темно-серая, шерсть густая, гладкая, рост в плечах 17 вершков, сильно развитая грудь, длинный, но не пушистый хвост, длинное туловище, большая голова, так что длина Сударки от морды до конца хвоста была без малого сажень. Становясь на задние лапы, Сударка свободно клала передние на плечи высокого человека и брала кусок хлеба с его шляпы. Угрюмка был немного меньше.
Отец полагал, что Сударка была выведена Петром Михайловичем Мачевариановым как помесь борзого с волком.
Любители борзых, такие, как казанские помещики Родионовы, Ермоловы и многие другие, имели большие псарные дворы, их собаки славились не менее мачевариановских. На таких псарнях всегда держали волков для «садок», т. е. для травли, чтобы приучать молодых борзых брать волка.
Александр Иванович не любил собак, не берег и не улучшал породу. Он придерживался правила, что умная собака сама себе промыслит еду; поэтому лишь зимою Сударке и Угрюмке полагалась овсянка, в остальное время они промышляли сами, – по полям выкапывали карбышей, ловили молодых зайцев, разыскивали по оврагам падаль и не раз притаскивали на барский двор целую лошадиную ногу, а костей, копыт, карбушечьих шкурок на нем постоянно валялись целые десятки; попадались и клочья кожи с овечьей шерстью, но Александр Иванович всегда уверял, что это обрезки овчины – работник Степан полушубок чинил.
В своем стаде овцы никогда не пропадали, из соседних сел тоже никто не жаловался, на бывшем в десяти верстах хуторе князя Куракина гурты овец были тысячные и никем никогда не считанные, поэтому и можно было верить, что полушубок Степана был чуть что не в постоянной починке.
Угрюмка и Сударка жили под балконом, куда у них были выкопаны лазы, а из-под балкона были ходы в подполье. Так как Сударка была нрава крутого, а клыки ее были чуть не в полтора дюйма, то эти владения ее считались неприкосновенными и туда никто не осмеливался заглядывать. Супружеской верностью Сударка не отличалась и во время ее, скажем, «тоски», поклонники собирались к ней со всей округи, почему-то обыкновенно поздно вечером и ночью; лай, визг, грызня не давали покою. Сударкиных поклонников можно было разогнать лишь бекасинником, и притом стреляя в стаю из обоих стволов разом, что мне впоследствии не раз и приходилось делать, после того как в 11 лет я обзавелся ружьем.
Время, когда Сударке приходилось иметь щенят, обозначалось тем, что из-под балкона с визгом и изрядно ободранным боком выскакивал Угрюмка. После этого он поселялся на скотном дворе. Сударке же полагалась ежедневно чуть ли не ведерная шайка овсянки, за которой она изредка и вылезала из своего подполья. Затем месяца через полтора или два она появлялась со всем своим выводком, обыкновенно числом от 12 до 18, и притом всех мастей.
Всегда находились любители даже из дальних деревень, которым этих щенят раздаривали, так как они считались хорошими сторожевыми собаками.
Вот такого-то Сударкина сына рыжей масти, месяцев шести, выкупили за полтинник у мишуковского мужика и подарили мне.
Я назвал его Трезоркой, кормил вдоволь, и он вырос в крупного доброго пса, неотступно всюду меня сопровождавшего, постоянно участвовавшего в моих играх с деревенскими мальчишками, моими сверстниками. Он никаких особых талантов не проявлял, и если я о нем здесь вспоминаю, то только по поводу случая, который врезался в мою память неизгладимо и который я теперь, через 55 лет (это писалось в Париже в 1927 г.), будучи старым профессором и академиком, столь же мало могу объяснить, как и тогда, когда я был 9-летним мальчиком.
Наша усадьба была расположена на левом берегу речки Висяжки, которую летом курица свободно вброд переходила. В старые годы на этой речке была мельница, и от нее сохранилась прорванная плотина. По правому берегу Висяжки, саженях в 50–100 от русла, а местами и ближе, шла проселочная дорога из Висяги в Ермоловку и в с. Семеновское. Там, где эта дорога проходила вблизи старой плотины, считалось «нечистое место». На нем двоюродный брат отца Петр Федорович Филатов (отец знаменитого ныне окулиста Владимира Петровича Филатова) был выброшен из седла и сломал ногу; наш работник, почтеннейший Семен Романович, севастопольский унтер и кавалер, был опрокинут и, очутившись под телегой, был сильнее контужен, чем под Севастополем. Мальчишки, мои друзья, рассказывали мне множество подобных случаев. Так вот, летом 1872 г. я с несколькими сверстниками ловил в Висяжке рыбу. Ловили мы – кто на удочку, кто просто руками гольцов и пескарей. Трезорка был с нами и спокойно лежал на берегу реки. Видим мы, что по дороге в Ермоловку едет верхом наш висяженский мужик и рядом на другой лошади его 10-летний сын Васька.
Мальчишки сразу обратили внимание: «Дядя Михайло-то свернул с дороги, знать, поганое-то место стороной объезжает, а Васька, дурень, прямо прет, уж с ним что-нибудь да будет».
Не успели они это сказать, как Трезорка, вообще смирный и никогда не гонявшийся ни за телятами, ни за жеребятами, перемахнул через речку и с лаем бросился за жеребенком той матки, на которой ехал Васька. Жеребенок побежал к матке, матка повернулась к Трезорке задом и, защищая жеребенка, стала бить; Васька слетел через голову и заорал, и завизжал, как говорится, благим матом. Когда мы к нему подбежали, то оказалось, что, падая, он выставил вперед правую руку, обе кости которой и сломал между локтем и запястьем, так что его сейчас же с дядей Михайлом доставили на барский двор и затем отправили за 25 верст к доктору в с. Порецкое.
Можно это называть телепатией, гипнозом, передачей мысли, как угодно, – слова эти ничего не объясняют, а факт остается фактом, и всего замечательнее то, что мальчишки предугадали его ante factum, а не рассказали о нем post factum.[2]2
Перед событием, после события (лат.).
[Закрыть]
Соседи
Деревенская жизнь 7–9-летнего барчука с его сверстниками описана так картинно академиком Алексеем Николаевичем Толстым в «Детстве Никиты», что мои воспоминания не прибавили бы ничего интересного. Однако я считаю необходимым отметить одну нехорошую черту – это беспричинную и бессмысленную жестокость к животным.
Связать хвостами кота и собачонку и хлестать их кнутами, утопить котенка, мучить вороненка или галчонка, поймать ежа и утопить его в пруду, ловить ящериц и отламывать им хвосты, бить ящериц и лягушек и т. п. – у крестьянских мальчишек не считалось делом зазорным, и они обыкновенно непритворно удивлялись, когда я говорил, что это делать нельзя: «Николай Александрович не велит». Ну, а слово моего отца было законом – «мировой судья» в острог на целый год посадить может. По этому поводу невольно вспоминается моя первая исповедь.
Мне, должно быть, только что минуло восемь лет, и бабушка Мария Михайловна решила, что мне необходимо исповедаться, на что и испросила согласие или, как принято было говорить, «благословение» отца архимандрита Авраамия.
В успенский пост я был взят на съезд (мировых судей) в Алатырь, причем с нами поехала и Александра Викторовна. Мне было сказано, что я буду «говеть». Заставили меня твердо выучить молитвы: «Отче наш», «Богородицу», «Царю небесный», «Достойно», «Заповеди», а также «Верую». Бабушка проэкзаменовала меня несколько раз и повела в покой отца архимандрита.
Отец Авраамий, почтенный седобородый и, видимо, добрейшей души старец, начал сперва со мною беседовать при бабушке. Затем говорит: «Ну, пойдем помолимся», – и увел меня в соседнюю комнату, где у него стоял перед образами аналой. Там он поставил меня на колени и велел читать молитвы, какие я знал, в том числе и «Верую», подсказывая мне в тех местах, где я запинался, но в общем похвалил и подбодрил словами: «Вижу, ты молитвы хорошо знаешь». После этого и сам опустился на колени перед образами и стал меня спрашивать о моих грехах, на что, согласно указаниям бабушки, я отвечал: «Грешен, батюшка».
Вопросы о. Авраамий ставил понятные моему детскому разумению, так что я под конец осмелел и на вопрос:
– Еще не знаешь ли каких за собою грехов? – ответил:
– Вот с мальчишками воронят и воробьят из гнезд выдрали и перебили.
На это последовало поучение: «Нехорошо, не надо этого делать, и ворона и воробей – птички божьи, убивать их грех».
Памятуя затем, что отец не велит убивать лягушек, я сказал:
– Вот, батюшка, лягушек мы с мальчишками в пруду бьем.
– Это ничего, лягушка – тварь поганая, кровь у нее холодная, ее бить можно, это не грех.
Рассказал я об этом при бабушке отцу:
– Ты, папа, велишь нам бить воронят – вороны цыплят и утят таскают, а также воробьят, они пшеницу и конопель клюют, а лягушек бить не велишь, они всяких вредных насекомых уничтожают; а вот батюшка Авраамий сказал, что лягушка – тварь поганая, кровь у нее холодная, ее бить можно – это не грех, а у воробьят и у воронят кровь теплая и бить их грех.
После этого я помню разговор отца с бабушкой:
– Вот, маменька, следуя правилам «Номоканона»,[3]3
«Номоканон» – сборник церковного права православной церкви.
[Закрыть] вы восьмилетнего Алешу говеть и исповедоваться заставили. Вы слышали, что ваш Авраамий внушает; ведь вы же сами понимаете, что для нашей местности воробей – птица вредная. Помните, как у нас за садом воробьи целую десятину редкостного урожая пшеницы очистили, пудов 200 было бы, а мы ни зерна не взяли; я полпуда дроби извел, ничего не помогало. Лягушка же – одно из самых полезных животных, а это авраамиево учение гораздо вреднее, чем какая-нибудь ересь Ария или Македония, которых вы анафеме предаете.
Что отвечала бабушка и как она заступилась за архимандрита, я не помню, но вера моя в непогрешимость его была поколеблена и, чтобы не ошибаться, били мы с мальчишками и воронят, и воробьят, и лягушек.
Во всяком случае этот разговор был первым зерном атеизма, который был затем во мне и во многих других окончательно закреплен года через три изучением пресловутого катехизиса Филарета, митрополита московского.
Ближайшим соседом к Висяге был владелец Липовки, знаменитый псовый охотник Петр Михайлович Мачеварианов.
Сам Петр Михайлович был в то время уже старик лет за 70, небольшого роста, сильно косой на левый глаз, но живой, бодрый. Жена его Катерина Ивановна была дама полная, их дети: Ольга, Наталия, Федор, Борис, Сергей и Дмитрий – все были намного старше меня, и я относился к ним как к взрослым.
У Петра Михайловича Мачеварианова была в Липовке старинная усадьба с большим одноэтажным домом, громадным, десятин в восемь, сильно запущенным садом, за которым был обширный, десятины в две, луг-выгон, но не для скота, а для молодых борзых щенят, которые выпускались сюда из расположенной в конце луга псарни играть и резвиться.
Псарня по своим размерам казалась как добрый скотный двор в хорошем имении.
Сколько там было собак – никто из посторонних не знал, по слухам говорили, что до 300. На псарню Петр Михайлович никогда никого не пускал, если иногда и показывал гостям собак, то только отдельные своры, которых псари выводили на луг или на залуженный двор перед домом.
При Липовке было 1200 десятин такого чернозема, равного которому во всем Ардатовском уезде не было, да кроме Липовки, как говорили старики, у Петра Михайловича было перед тем имение в Саратовской губернии в 6000 десятин, но уже давно было продано, а после смерти Петра Михайловича в 1880 г. пошла прахом и Липовка.
Мачевариановские борзые славились, главным образом, своей красотой и резвостью, но не отличались злобностью, и волка, по словам старых охотников, брали плохо, во всяком случае хуже ермоловских и родионовских.
У борзятников для собаки был свой язык и своя терминология, вероятно столь же обширная, как у моряков для корабля. Так, например, шерсть называлась «псовиной», отсюда термин «густопсовый», хвост назывался «прави́лом», морда – «щипцом» и т. д., и я припоминаю, как Петр Михайлович критически разбирал и пояснял отцу, которого он был старше лет на 35, Достоинства (статьи) собак, пересыпая речь непонятными мне словами.
Забегу теперь несколько вперед. В 1879 г. я был удостоен Петром Михайловичем редкой чести: он привел меня на луг против псарни и показал мне молодых борзых.
Вышло это так. Я был тогда кадетом приготовительного класса Морского училища, в плавание приготовительные классы не ходили, и нас отпускали на лето по домам. Приехал я к Александру Ивановичу в Калифорнию поохотиться на Кише, только извелись у меня пистоны; не то я их рассыпал из пистонницы, не то подмочил, провалившись в «окно». Купить негде, до Ардатова 25 верст, решил идти на поклон к Петру Михайловичу. Достал мундир, начистил пуговицы, начистил бляху, надел фуражку с ленточками, первосортные белые брюки, разглаженные так, что не было ни малейшей складочки. Принял меня Петр Михайлович особенно ласково как сына и внука своего ближайшего соседа, беседовал об охоте, вспоминал старину, показывал ружья работы своей собственной мастерской в Липовке со стволами «витого Дамаска» и, наконец, повел показать молодых борзых.
Выпустили их со псарни на луг целый выводок, штук десять, и стал с ними Петр Михайлович, которому тогда было под 80, играть. Он стал на четвереньки, борзые через него прыгают, он через них, лаял на них разными голосами, лучше их и, видимо, забавлялся искренно и любовно.
Конечно, пистонами он меня снабдил самыми лучшими, английскими, чуть ли не на все лето.
От Липовки мимо Калифорнии шла широкая, болотистая, заросшая тальником долина реки Киши. Долина эта верстах в восьми от Липовки расширялась верст до двух. Киша шла местами руслом, местами болотистым разливом сажен 200 шириною, а долина образовала тянувшуюся верст на десять Семеновскую степь, в то время не распаханную. В оврагах, ограничивающих степь, особенно по правому берегу Киши, было много поперечных, входивших в нее оврагов, с берегами, обросшими мелким дубняком, вязовником, колючим терном, перепутанным ежевикой и хмелем.
Это были истинные рассадники дичи. Осенью выезжали туда в «отъезжие поля» Мачевариановы, к ним присоединялись Пановы, приезжал из с. Теплый Стан дядя отца Петр Михайлович Филатов, выезжал на них на вороной красавице Элеоноре и отец, но я еще был слишком мал, и на эти охоты с гончими и борзыми меня не брали.
Обыкновенно в июле приезжали к нам гостить младшие братья моей матери Василий и Николай Викторовичи Ляпуновы, приезжали молодые Филатовы, двоюродные братья отца, и тогда выезжали на Кишу в степь всеми семьями; охота была ружейная на уток и болотную дичь, и я, хотя в то время и без ружья, неотступно ходил за Николаем Викторовичем.
С 11 лет у меня уже была своя двустволка, и я Кишу и Семеновскую степь изучил хорошо. Лет через 20–25, т. е. в начале 1890-х годов, тальник по Кише был вырублен, по болотам прокопаны канавы, болота обращены в луга, Семеновская степь распахана; о былом обилии дичи и охоте на Кише остались одни воспоминания.
В двух верстах от Висяги вниз по Висяжке была небольшая деревня Ермоловка, бывшее имение Валерия Гавриловича Ермолова, которому прозвище было Валерий-разбойник. Про него я запомнил рассказы отца и других старших.
Валерий Гаврилович был мужчина крупный, нрава крутого, лихой наездник и смелый охотник, причем он особенно любил травить волков, которых его собаки брали лучше мачевариановских.
Видимо, Валерий Гаврилович не отличался разборчивостью в средствах; про него рассказывали, что понравится ему у соседа, как тогда говорили, девка, а сосед продавать не соглашается, тогда Валерий учинял с псарями и доезжачими набег, и девку умыкали, а уже затем платили выкуп. Рассказывали даже, что он разбирал стену у конюшни и умыкал жеребцов-производителей, но, впрочем, по миновании надобности возвращал владельцу.
На охоте скакал через овраги и буераки, ничего не разбирая; под старость, когда стал грузен, на охоту выезжал не верхом, а на дрожках, запряженных парой.
Николай Михайлович Филатов, человек правдивый, рассказывал мне сам, когда я был уже офицером:
– Встретились случайно на Кише Николай Михайлович с ружьем, Валерий с борзыми.
– Николай Михайлович, у меня в этом острове волк обложен, хотите посмотреть, как травить буду?
Однако травля вышла неудачная – волк ушел по вине доезжачего, не решившегося перемахнуть вскачь через овраг. Валерий пришел в бешенство; отстегал доезжачего арапником и начал неистово ругаться: «Какой ты доезжачий, хуже бабы, овражка испугался, верхом перескочить не мог, да я на дрожках перемахну».
Велел кучеру гнать вскачь во весь опор и действительно маханул, но только не через овраг, а в овраг, на дне которого все смешалось в одну кучу: лошади, дрожки, кучер и сам Валерий. Каким чудом лошади, кучер и Валерий живы остались, Николай Михайлович говорил, что никак этого понять не может.
П. М. Мачеварианов, может быть из подражания, тоже иногда устраивал своего рода набеги. До 1858 г. были откупа. Липовка была близ границы трех уездов: Алатырского, Ардатовского и Курмышского, верстах в сорока на запад была уже другая губерния, а на север – Нижегородская. Откупщики были разные, и по дорогам стояли их кордоны, не пропускавшие провоза вина из одного округа в другой.
Так вот, Петр Михайлович снаряжал псарей и доезжачих, конечно верхом; им через плечо на ремнях вешались маленькие бочонки, и экспедиция с барином во главе отправлялась в округ соседнего откупщика. Закупалась водка, и затем со свистом и гиком вскачь ватага прорывалась мимо кордона. Конечно, кордонные сторожа задержать кого-либо из лихих наездников не могли, а чтобы возбудить дело, надо было поймать с поличным.
Но однажды попался и Петр Михайлович, и откупщик свое наверстал. В липовском саду была целая куртина китайских яблонь; в один из годов уродилось этих яблочков видимо-невидимо. Повар у Петра Михайловича был большой искусник и говорит раз барину: «Китайских-то яблочков уж очень много уродилось, из них ведь можно водку гнать, очень выходит вкусная. Куб у нас на кухне есть, любую квашню можно под заторный чан легко приспособить, дозвольте я сделаю».
Петр Михайлович и разрешил. Кто-то подсмотрел либо понаслышке донес, и нагрянул откупщик с понятыми. Дорого Петру Михайловичу обошлась самогонная водка. Но это было дело гражданское и кончилось деньгами, а отец с откупами едва под уголовный суд не попал.
Кабак – не церковь! Об этом деле отец при мне рассказывал в 1907 г., когда я был уже полковником. Вот его рассказ:
«После коронации императора Александра II в 1857 г. вышел я в отставку и поселился в Висяге. Тогда прошел слух, что откупа отменены, и стали во многих селах разбивать кабаки. Сижу у себя, занимаюсь, вдруг во двор въезжает вскачь телега, на ней Иван Засецков, один из лучших висяженских мужиков, и вбегает прямо в комнату. Глаза навыкате, нижняя челюсть отвисла, сам бледный. «Что с тобой, Иван?» – «Миколай Алексаныч, беда в Липовке, кабак разбили, наших висяженских несколько человек задержали». «Так что же, кабак – не церковь», – и я велел оседлать Золотого, чтобы ехать в Липовку. Иван моментально исчез.
Проехал я версты три, догоняю Ивана и вслед за ним телег пять висяженских, гонят вскачь в Липовку и кого встречают – орут: «Поворачивай назад, Миколай Алексаныч сказал – „кабак – не церковь"».
Прискакал я в Липовку на базарную площадь, и за мной целая ватага висяженских. Кабак разбит, валяются пьяные, а мои висяженские орут: «Не бойсь, братцы, ничего не будет, Миколай Алексаныч сказал – „кабак – не церковь"».
С базарной площади я тотчас же поехал к Петру Михайловичу и вижу: ворота и двери на запоре, ставни закрыты, сам Петр Михайлович у входа в дом с двумя револьверами за поясом, у каждого окна через глазок в ставнях смотрит либо псарь, либо охотник с ружьем.
– Что у вас, Петр Михайлович, осадное положение?
– Да как же, ведь бунт, кабак разбили, как вы ко мне добрались?
– Кабак действительно разбит, человек десять перепилось до бесчувствия, остальные пьяные песни горланят. Велика важность, кой-кого оштрафуют, кому розгачей влепят.
Полиция в своем протоколе выставила меня чуть ли не зачинщиком и вожаком, и мне года два пришлось отписываться и уездному, и губернскому предводителю, и вице-губернатору, и прочим властям: хорошо, что были свидетели, что я прискакал в Липовку после того, как кабак был разбит, а то мне дорого бы обошелся лозунг «кабак – не церковь».
Эти слова мне потом лет 10–15 припоминали».
Петр Михайлович не выносил и считал проявлением крайнего к себе неуважения, если кто делал ошибку в начертании его фамилии, которую он по старой орфографии писал «Мачеварiанов» даже написание «Мачеварьянов» принималось им за обиду. Озорники этим пользовались, и много ходило по этому поводу рассказов; некоторые из них я и приведу.
Должность исправника в николаевские времена была выборная и замещалась дворянами. Одно время исправником был Петр Михайлович, а предшественником его был некий Шалимов. Кто-то и подшутил со вновь приехавшим в Ардатов помещиком Жуковым и на вопрос: «Кто исправник?» Ответил: «Петр Мачеварианович Шалимов».
Жуков и отправил письмо по адресу: «В с. Липовку, Петру Мачеварьяновичу Шалимову», и был затем несказанно удивлен, когда на дворянском собрании Петр Михайлович стал делать ему выговор:
– Как вы мне письмо адресовали, ведь я вас не зову Иван Жукач Тараканов.
Говорят, что дело чуть до дуэли не дошло.
В селе Алферьеве, верстах в 25 от Липовки, проживал каждое лето уважаемый помещик Петр Евграфович Кикин, тайный советник и, кажется, сенатор. По ошибке он как-то адресовал письмо так: «П. М. Мачеварианову в Мачевариановку» и немедленно получил ответ: «П. Е. Тыкину в Тыкинку».






