Текст книги "Рождение музыканта"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
В сочельник все ждали появления на небе первой звезды и до звезды постились. В детских было непривычно тихо. Няньки, сокрушаясь о грехах, сидели по углам и нетерпеливо поглядывали в окно: скоро ли взойдет звезда-разрешительница?
Няньки первые слышат ангельский стих: «Слава в вышних богу, и на земле мир…»
Люди молятся о мире и благоволении на земле. Мир снизошел на русскую землю. На праздник рождества 1814 года был объявлен благодарственный молебен за избавление России от нашествия «двунадесяти языков». Обнародованный еще с осени манифест гласил: во весь тот день быть колокольному звону.
Охотники-звонари собирались на новоспасской колокольне из разных деревень. Звонолюбцы вели спор о звонах киевских и новгородских, московских и ростовских. Каждый звон имел своих искусников и каждый искусник заранее примерил руку на воскресных службах.
Петрович слушал все звоны, но от новгородского не отступил:
– С Новагорода, мужики, Русь пошла, какой же может быть без Новагорода звон? Новгородским начнем, а московской славой вершить будем!..
И завтра, наконец, зазвонят! Мишель ждал этого торжественного звона с замиранием сердца… А отец Иван еще только пришел служить всенощную на господской усадьбе. Пока в зале шли приготовления, отец Иван поднялся в детскую. На его зеленой рясе поблескивал бронзовый наперсный крест и на нем чеканная памятная дата: 1812.
– Это вам, отец Иван, за войну награждение? – спросил Мишель.
– Выходит так, книжник! Не чаял, не гадал, а, поди, удостоился.
Отец Иван тяжело опустился на стул и заговорил через силу:
– А кто, думаешь, исхлопотал? Все он, Михайла Илларионович. Он, батюшка князь Кутузов-Смоленский, царство ему небесное, вечный покой! – Отец Иван глядел устало: будто и не болен, а прежней жизни в нем нет. – Ну какое кому до встречного попа дело? А он, вишь, запомнил. Некому больше обо мне предстательствовать. Он меж великих дел какую-нибудь бумагу обо мне подал. А пока бумагу ходила, ему, голубчику, уж вторую годовщину во блаженном успении скоро петь будем. Вот она, бумага-то… Бумага, книжник, всех переживет!
Отец Иван задумался и продолжал тихим голосом, словно берег про себя самую сокровенную мысль:
– Молюсь вот, грешный, чтобы привел меня бог у Михайлы Илларионовича на могиле побывать. Поклонюсь ему земно, а там он мне, может, опять назначит эту… как ее… аудиенцию… у престола всевышнего.
Мишель слушал отца Ивана, и захотелось его утешить: да неужто есть такая старость, которая и отца Ивана одолеет?
– Ну, будь по-твоему, книжник, – усмехнулся отец Иван, – нет для меня старости, не предусмотрена… А слыхал ли ты, что у Кутузова могилы сто двадцать семь знамен стоят, от врага отбитых? Сто двадцать семь, что твой дремучий лес! А дровосек-то, батюшка, спит, от трудов отдыхает: вот, мол, сколько я их нарубил, а вы, люди русские, коли придется, еще крепче рубите, под самый вражий комель!.. Вот как, книжник!.. А ты завтра, милый, непременно к попадье забеги. Она мне строго-настрого наказывала. Как же я распоряжение высшего правительства не исполню? Под вечерок и забеги, утешь ее, сирую…
Снизу пришли оказать, что для всенощной все готово. Отец Иван облачился и стал в зале перед образами.
А утром 25 декабря в Московском кремле на колокольню к Ивану Великому поднялись звонари в праздничных красных кафтанах древнего обличья. После обедни настала минутная торжественная тишина. Помолились звонари и ударили у Ивана Великого московским красным звоном:
– Победа!..
– Победа! – откликнулись Ивану все сорок сороков московских колоколов. И снова пронесся богатырский голос Московского кремля:
– Не снимали шапок перед врагом…
– Так-так! Так! – ответно пели все колокола и колокольцы. – Не снимали и до веку не снимем!
– Победа! – гудел Иван Великий. И еще громче, еще радостней подхватили колокола:
– Слава вам!
– Слава! Победа!
Звоны плыли от Москвы во все концы русской земли. Когда они долетели до Ельни и повернули от Ельни к Новоспасскому, встал на колокольне Петрович.
– Ну, благовестники, служили народу в беде, послужите в радости! – перекрестился и ударил в набольший колокол.
– Победа! Не ломали и мы, новоспасские, шапок перед врагом!
– Так-так! Слава!
Самый малый колоколец, что весом в пуд да в медную гривенку, как зальется на верхних своих голосах:
– И мы, новоспасские, до веку не скинем! Победа!..
Мишель стоял у церкви и слушал. С усадьбы прибежал Федька-казачок:
– Гости к столам пошли!..
Барчук отмахнулся и с места не сошел. А с усадьбы кубарем летит второй гонец:
– Гости за столом сидят, и музыка играет!..
Мишель опять отмахнулся, слушал. Стоял, привычно склонив голову набок, и, кажется, все на свете забыл.
В Санкт-Петербург!
Глава перваяМимо Новоспасского часто ехали проезжие люди. То какое начальство на новое кормление спешит, то проскачет на ревизию недреманое око. А другого, смотришь, своя тоска гонит с места на место. Глянет дорожный человек на Новоспасское и непременно еще раз на него глазом поведет. Есть на что! У Ивана Николаевича от дома к острову на Десне паром-самоход плывет. На острове бельведеры из-за цветников купола поднимают. А вокруг дома такие сады и парки разбиты – хоть павлинов сажай.
– Чья усадьба, ямщик?
– Котора?
– Котора, котора! Сам видишь, одна стоит!
– А! эта?.. Новоспасская, стало быть!
– Ну?!
– Отставного барина капитана Глинки… Встречали, может?
– Откуда мне встречать, дурак?
– Вестимо. А Ивана Николаевича, почитай, все знают: ходовой барин, рысистый!..
И хоть давно отъехал грозный седок, а непременно еще раз оглянется: нечего сказать, вельможно живет капитанишка. Богат, поди, подлец!
Иной странствователь при таком суждении тотчас ощутит непреодолимое волнение под дорожным своим пыльником и в кончиках пальцев замирание: «Эх, поймать бы мне этого капитана в штосс, пустил бы я ему, толстосуму, кровь!..» Мало ли какие мечты придут в голову дорожному человеку?
Но таких богатств, которые людям распаляли сердце, у Ивана Николаевича никогда не водилось. Все его богатство – в делах, а дела первые деньги просят. Может быть, уж очень форсисто Иван Николаевич шагал. Пора бы, пожалуй, и остановиться ему в делах, а не может. Ему в делах остановиться – все равно что новых цветников не закладывать. Нипочем не может!
В 1817 году с наличным капиталом у Ивана Николаевича и вовсе беда вышла. Пришлось по зимнему пути ехать в Петербург, а ноне в Петербурге вся Россия денег ищет, нескоро их и в столице добудешь.
К тому же для столичных тузов ельнинский владетель Иван Николаевич Глинка – провинциальная мелкота. К столичным тузам ему хода нет, он им не в масть. Но живут в Петербурге и бескозырные чины, из тех, что кончили службу отечеству хоть бы и с ремизом для чести, зато с верной копейкой. А еще обитают в Северной Пальмире домовладетельные вдовы, которые гадают о себе на червонную даму, а кубышку на черный день в опочивальне держат. И отставные чины и червонные вдовы под столичных тузов тоже не ходят. Но для Ивана Николаевича они как раз годны.
– Только процентиков-то, батюшка Иван Николаевич, не задержи!
– В сроки сполна представлю!
– Ну, ну, ты, известно, первый аккуратист!..
Иван Николаевич прискакал в Новоспасское под утро. Весь дом еще спал. В то время как полусонные горничные и казачки летали из комнаты в комнату, а домочадцы поднимались и одевались, хозяин успел обежать ближние сады.
– Все растет, все поднимается! Хорошо!..
И не успел Иван Николаевич договорить, как росы, мирно дремавшие на ветвях, хлынули ему на голову веселым водопадом.
Прямо по траве Иван Николаевич шагнул к новым куртинам, но потревоженные росы снова встретили его студеными брызгами.
– Бр-р-р!.. Однакоже саженцы изрядные оказались, все прижились!..
Росы падали сверху, обдавали снизу, кропили с боков, провожали Ивана Николаевича до самого дома. Он вошел в столовую – хоть выжми, а Евгения Андреевна уже тянет его полюбоваться на дочку Людмилу.
Еще только обозначилась Людмила едва видимым ростком, а уже морщит в сборку нос. И нос именно на нос похож. Положительно неплохи саженцы в Новоспасском! Все растет, все поднимается! Хорошо!..
Людмил во всей Ельне, признаться, до сих пор не бывало. В новоспасском цветнике первая завелась. В ельнинских усадьбах простодушные Аннушки все еще величали себя Жаннетами и дородные Пелагеюшки до венца ходили в Пленирах. А у господ Лутохиных и такой случай вышел. Повезли они свою Плениру в Москву, но жениха и там не нашли. Неуловимый теперь жених. А девица, возвратясь, возьми да и объяви себя Лестой. Не то русалка такая на столичных театрах арии выпевает, не то, думали, с огорчения девица помутилась. Охали, что останется девка в вековушах, а тут вдруг и посватался к ней жених. Да какой?! Среди своих же соседей нашелся. И прямо оказать, рассудительный жених. Приданое по описи проверил, а придури никакого внимания не дал, так без сраму и окрутили. Вот тебе и Леста!
Теперь у Лутохиных вторая дочка в Лестах ходит. Теперь она русалочьи штучки выводит:
Приди в чертог ко мне златой.
Приди, о князь ты мой драгой!
Там все приятство соберешь, —
Невесту милую найдешь!..
Девицы поскромнее до таких хитростей не доходили, но и Людмил в Ельне тоже не было. На каком, мол, диалекте этак кличут? Ведь с французским и вовсе не сходно?
Иван Николаевич мудреное имечко тоже не сам для дочери придумал. С Людмилой вышла пиитическая оказия.
Дочери прибывали в Новоспасском чуть не ежегодно. Попробуй придумай для каждой имя. Тут и помог Ивану Николаевичу славный сочинитель Жуковский. Конечно, не сам Василий Андреевич – где с ним знакому быть? Помогли мечтательные его создания.
Василий Андреевич созерцает в Северной Пальмире туманные дали и творит сладостные стихи о рыцарях и девах. В свободную минуту Иван Николаевич и сам непрочь заглянуть в те пиитические дали, особливо когда сочинитель Жуковский обращает свои взоры на Русь. Едва вышла в свет первая русская баллада «Людмила», Иван Николаевич, сам не заметя, запомнил ее наизусть. А тут бог как раз опять послал дочку. Вот и пусть цветет в Новоспасском своя русская красавица Людмила.
Слушая рассказы Евгении Андреевны, Иван Николаевич внимательно рассматривал дочку и соображал: а чем же походит сия громкоголосая новоспасская невеста на призрачные видения знатного сказочника? Впрочем, романтические девы неумеренно часто льют у Жуковского беспричинные слезы. В этом новоспасская Людмила никак от них не отстает.
Иван Николаевич протянул к дочери палец и вопросил:
Где ж, Людмила, твой герой?
Где твоя, Людмила, радость?
Ах, прости, надежда-сладость!..
И хоть сладостны и благозвучны были стихи, которыми тешил Иван Николаевич дочь, новоспасская Людмила, ничего в них не оценив, собрала нос в сборку и пустила пронзительную, совсем не романтическую фиоритуру.
– Ну и пусть себе поплачет на здоровье Людмила! – решил довольный родитель. – Все хорошо! Все растет!.. А Мишеля, Евгеньюшка, – Иван Николаевич все еще пестовал Людмилу и обратился к Евгении Андреевне без всякой видимой связи с предыдущим, – а Мишеля, душа моя, зимой в Петербург отправим!
– Как, уже?!
– А доколе ему дома в недорослях жить? Если мой счет верен, ему, чаю, тринадцать сполнится? Я в Петербурге все меры взял…
Вечером Иван Николаевич изъяснил свои мысли Евгении Андреевне в подробности: будь бы его, Ивана Николаевича, воля, определил бы он первенца-наследника в Царскосельский лицей. Училище, слов нет, первой руки. Но им до лицея не дотянуть. В лицей стекаются отпрыски самых именитых и древних родов. Хоть они, Глинки, на Смоленщине тоже не из последних, а для Царскосельского лицея породы не добрали. Тут за министров или за придворных вельмож браться надо, а где их взять? И как раз услышал Иван Николаевич, что в Петербурге открывается Благородный пансион, точь-в-точь как при Московском университете. Питомцам пожалованы все университетские привилегии и права на классные чины – чего же еще искать?
Но университетские привилегии и классные чины ничего не говорят сердцу матери. Евгении Андреевне только бы подольше не разлучаться с Мишелем. А уж если в разлуке быть, так опять поближе.
– Может быть, удобнее, друг мой, определить Мишеля в Москву?
– В Москву? – удивился Иван Николаевич. – Да чего же ради в Москву? В Петербург я сам наезжаю, в Петербурге – братец Иван Андреевич с семейством, в Петербург, Евгеньюшка, и мы с тобой вместе съездим. Вот и выходит, что Мишель в столице словно дома будет! Чего лучше?
Иван Николаевич всегда прав. Что ему возразишь? А Мишелю все равно лететь из родного гнезда.
– Так зимой, друг мой? – отдаляет разлуку с сыном Евгения Андреевна.
– Не ранее, Евгеньюшка, я именно на зиму располагаю!
Евгения Андреевна вздохнула с облегчением: до зимы еще далеко. А Петербург, если самой туда с Мишелем поехать, тоже ближе станет. Кто же меряет разлуку на версты?
Евгения Андреевна обращается мыслями к Петербургу. Еще мгновение, и кажется ей, что она уже входит в парадный зал. Только сегодня в зале нет ни пальм, ни лавров. И Мишель держит престрогий экзамен. Евгения Андреевна не видит господ экзаменаторов, зато отчетливо слышит какой-то очень знакомый голос:
– Мишель выдержит все экзамены! Вот именно это я и хотела сказать…
Варвара Федоровна торопится рассказать Ивану Николаевичу, как успевает Мишель во всех науках, и, перечислив их, хочет порадовать его самым главным:
– Мишель удивительно успевает в музыке. Он всегда и везде будет первым по музыке!
– А! Музыка! – смеется Иван Николаевич, вспомнив что-то особо курьезное. – Музыка! Как это она у меня из головы вон? Признаюсь, совсем запамятовал я, Варвара Федоровна, что Мишель предназначен вами в фортепианисты. – Иван Николаевич весело оглядывает Вареньку и продолжает: – Только в том беда, Варвара Федоровна, что по музыке экзамен не предусмотрен. И обитает ваша музыка в пансионе, как сверчок на шестке!..
Музыка! Кто дерзнул уподобить тебя… сверчку? В Варенькиных глазах вырастают ледяные горы, готовые обрушиться на Ивана Николаевича. Варвара Федоровна всегда говорила, что он слеп, глух и безнадежен. Даже беспутный архитектор, и тот прозрел перед своим отъездом В Петербург. Но Иван Николаевич… Музыка! Если можешь, прости ему! Варвара Федоровна простить не согласна, ни за что!
А если из Петербурга опять придет к Вареньке письмо от бывшего рисовального учителя, поверженного во прах, Варенька и ему отпишет об оскорблении, нанесенном музыке. Пусть знает весь свет о том, что нет и не будет прощения варвару, который осмелился уподобить музыку сверчку!
Глава втораяМишель склонился над ландкартой и рассматривает маленький, давно знакомый кружок с надписью: Санкт-Петербург.
…В сем месте прежде было блато,
Теперь сияет тамо злато
На башнях Росского творца!..
Но сколько ни повторяй похвальную оду господина Сумарокова, сложенную в честь Петрополя, не увидеть на ландкарте башен росского творца. Не видно в черном кружке ни театров, ни музыки, которую играют в Петербурге. Мишель раскладывает рядом вторую ландкарту, но на ней заветный кружок еще меньше.
А на память приходят все новые стихи, читанные о Петербурге:
…Распространилася граница,
Восстала чудная столица
Среди лесов, среди болот…
И опять ничего не рассмотришь на унылой географической равнине. А ехать в Петербург еще только зимой. Только зимой стать Мишелю действователем в столице.
Ох, годы, годы! Текли вы над Новоспасским бессменной чередой, а теперь, когда надобно бы стрелой лететь, вдруг стали – и ни с места. И не только годы. Недвижимо стоят месяцы и дни.
На дворе стоял май. Только стоять-то маю некогда. Никто так, как он, май, не мается.
Не похлопочи за всех май, останется тогда осенний Спас без приносу на всю зиму. А у зимы рот велик!
Да еще должен май новоопасскому барчуку рождение справить. Рождение наследника торжественно справляют в Новоспасском из года в год.
Поля и Наташа полагают, что куклы никак не могут явиться в этот день без новых туалетов. Детская девочек давно превращена в модную лавку, но Лизу к священнодействию не допускают.
– Ты маленькая, играй себе, пока подрастешь!..
Когда начинается что-нибудь интересное, ей непременно скажут именно так. И в утешение Лизе остается только Машенька. Хоть ее приструнить!
– Тс-с! – строго говорит Лиза Машеньке. – Тс-с! Братец Мишель едет в Петербург!..
Машенька тотчас убегает, чтобы поделиться новостью с братцем Женей. Братец Женя стоит в своей детской и, покинутый всеми, тщательно размазывает по стулу густую тюрю.
– Тс, – таинственно начинает Машенька, но ничего более не успевает сказать.
Братец Женя метко бросает полную ложку тюри на Машенькино платье, на белое холстинковое платьице в голубую полоску! Машенька спасается на матушкину половину. Кстати, нельзя же оставить в неведении сестрицу Людмилу. Машенька склоняется к ней, к самому уху, чтобы сестрица лучше поняла:
– Братец Мишель едет в Петербург, ей-богу!..
Ольшанки – и те необыкновенное известие с лету схватили. Сели и пушат хвосты, будто сами в столицу отбывают. Пошли в клетках спевки-хлопоты; раньше бы и Мишель часом на дудке подсвистал, а теперь не жди. Совсем ошалел от предстоящего вояжа в столицу.
Но хоть и все видно с птичьего полета, но на этот раз ни овсянки, ни черноголовки, ни варакушки ничего не отгадали. Правда, и происшествия, приключившиеся с Мишелем, произошли вовсе не на птичьих глазах и даже далеко от детской. Все это началось недавно в зале, точнее в том углу залы, где стоял тишнеровский рояль.
Кроме Мишеля, в тот час ни в зале, ни поблизости не было никого. Он с обычным усердием разыгрывал новую, заданную Варварой Федоровной увертюру и не успел разыграть и до середины, как с опаской оборвал. Что такое он играет? Увертюру?.. Нет, кажется, совсем не то. Проиграл снова и еще резче оборвал. Где он такое слышал? Может быть, Варвара Федоровна играла? Нет. Может быть, дядюшка Иван Андреевич?.. Тоже нет.
Мишель склонился над клавиатурой и, играя, внимательно прислушался: по таким тропкам он еще никогда не ходил. Новая тропка, проложенная им, была вовсе не похожа на те, которые он давно протоптал себе, играя в дядюшкином оркестре. С оркестром всегда идешь рядом, а тут он начал с увертюры и, свернув куда-то в сторону, пошел сам не зная куда. То, что он играл, было, пожалуй, похоже на вариации. Немало их переиграл он с Варварой Федоровной, но к заданной ему увертюре никогда не было никаких вариаций ни в одной знакомой ему нотной тетради.
Мишель принудил себя вернуться к тому, что было написано в нотах, и тогда знакомая увертюра снова уверенно побежала привычным путем. Что ж такое с ним случилось?
От хрустальных подвесков люстры к роялю тянулись дрожащие нити. Они ложились на крышку золотой паутиной, которая медленно ползла, таяла и, наконец, совсем исчезла. Мелко исписанные страницы увертюры стали совсем неразборчивы. Мишель встал и оглянулся. По счастью, Варвара Федоровна не пришла со свечой.
А через несколько дней повторилось то же самое. Мишель начал сонатину так, как было написано в нотах, потом, должно быть, замечтался и опять не заметил, как от нот куда-то свернул. Играл долго, с опаской, а новые вариации будто сами собой складывались на клавишах. Он шел все дальше и дальше, но так неуверенно, будто отправлялся в первое свое странствие от бабушкиного кресла к трельяжу с плющом. Но как ни далек был в те времена бабушкин трельяж, он высился и манил, как надежная пристань. Теперь же, только оторвись от нот, и нет ни конца, ни края пути.
Он снова внимательно пересмотрел ноты, но в них решительно не было той музыки, которую он только что играл. Кто же ее сочинил?.. А сообразить Мишелю так и не дали, потому что вплотную надвинулся рожденный день, а за ним именины Мишеля, и в доме по обычаю все пошло вверх дном.
Виновник торжества никогда раньше не участвовал в этих хлопотах. И недаром насмерть перепугались птицы, когда степенный барчук вдруг ворвался в собственную детскую, как сумасшедший, и, схватив скрипку, умчался в парк. Когда Мишель забрался в самую глубь старого парка, он настроил скрипку и медленно провел смычком…
На эстраде, на которой играл артист, не было ни пальм, ни лавров. Концерт слушали именитые ели, может быть, те самые, которые украшают уездный ельнинский герб. За елями толпилась всякая беспородная лесная мелкота. Обступили и слушали благосклонно: должно быть, артист играл что-то знакомое и родное, иначе бы не стали ели так слушать его.
Мишель, точно, играл ельнинскую протяжную песню. Песня идет по струнам, как по родному полю: уж ты, поле мое, поле чистое!.. И нигде песня не оступится, нигде с пути не свернет, и даже самый малый подголосок – и тот сразу на струнах выходит.
Но ведь все это было Мишелю давно известно. В отличие от фортепиано скрипичная струна песне ни в чем не откажет; не то что подголоском – любым придыханием откликнется, как заправская песельница. Но если все это давно было артисту известно, зачем же врывался он, как угорелый, в собственную детскую, а потом бежал в этакую глушь?
Повинны были в этом дворовые девушки. Это они сели в застольной чистить на пироги тепличную ягоду и запели. Песня всем известная:
Вейся, вейся, хмелюшка,
Вейся по тычинушке…
Михаил Иванович подошел, конечно, к застольной, тепличной ягоды отведал и стал слушать. А когда песельницы-мастерицы песню играют, песня у них всегда поновится. То одна узорщица свой узор припустит, то другая, раззадорившись, по-своему его повернет… А вот тут-то и приключилось с барчуком.
Девушки ягоду к ягоде кладут, к песенному узору роспись ладят, а барчуку меж тех узоров свое слышится. Девки дальше свернули, и барчук за ними, а слышится ему в песне опять свое.
Вот и пришлось бежать за скрипкой, чтобы те голоса не растерять. И теперь, стоя в парке под елями, он один-на-один беседует с песней без помехи, прогуливает хмелюшку по новым тропкам.
– А ну, сюда иди! – и перебирает пальцами по грифу да еще смычком хмелю помахивает, трудится, снова пальцами меж струн перебирает, и ходит по струнке хмель: «Никакие мне, милый, дороги не заказаны!..»
И только что похвастался яр зеленый хмель, вдруг и оступился: «А это ты, Михайла, напутал, туда я с тобой не пойду! Тут я сам себя потеряю!»
А Мишель и так знает, что не туда повел песню. Да разве легко ему на темном грифе неведомые вариации искать?