Текст книги "Рождение музыканта"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– А что же, – спросил Иван Николаевич, который слушал, не проронив до сих пор ни слова, – Силаева, полагаю, на барщину вернули?
– Не могу вам ответствовать в точности, – молвил Иван Маркелович, – но ежели он в дворовых не состоял и по оброку не ходил, то куда же его обратить надлежало?
– Так и я разумею, – усмехнулся Иван Николаевич – Но нашлись, поди, витии, которые изъяснили ему, что есть геройство и почему он, герой, отныне и до века… на барщине пребудет?
Иван Маркелович посмотрел на Ивана Николаевича с опаской: уж не аллегорию ли какую замыслил он?
– И сколько ныне суесловов развелось! – резко сказал Иван Николаевич, отодвигая чашку, будто оборонялся от невидимых суесловов. – Сколько их и к нам в губернию из Петербурга понаехало! Повстречался мне намедни один петиметр…
Иван Маркелович легонько вздохнул: так оно и есть, на аллегорию пошло.
– Выехал, изволите ли видеть, его высокородие семенную помощь раздавать, – Иван Николаевич по привычке быстрым шагом ходил по столовой, – а мужиков до себя ни одного не допустил: вы, мол, герои, порядок знайте – через старосту! Потом на сход вышел, батистовый платочек ароматическими экстрактами оросил и понес… Опять касательно геройства, конечно. А мне по нечаянности пришлось задержаться в том селе. Дай, думаю, послушаю, что дальше будет? Ссудодатель меж тем из истории в историю скачет, от государства к государству приворачивает и повсюду героев собирает, чтоб мужиков наглядно просветить. И что ж вы думаете, про Спарту мужикам чешет! Про Фермопилы помянул и про царя Леонида. Мужики стоят, томятся, а насчет царя Леонида переглянулись: не доводилось о таком слыхать… А вития уж на рысь перешел: ежели, мол, в герои попал, так и терпи, мужик! А что солнце на полдень идет, что у героев работы стоят, то ему, благодетелю, невдомек. Когда же выбрался, наконец, на Русь да доскакал до Полтавской баталии, – смотрю, дед, который в первых рядах стоял, с ноги на ногу переступил и говорит: «Так, милостивец, все так, кормилец, только мы-то, слышь, смоленские… смоленские мы!..»
Иван Николаевич живо представил себе озадаченную фигуру семенного распорядителя и рассмеялся.
– Казус! Казус и курьез! – нерешительно отозвался Иван Маркелович, все еще не понимая, куда же метит семенная аллегория.
– А ссуду, – снова нахмурился Иван Николаевич, – бездельник-староста как хотел, так по-своему и повернул, пройдоха! Вот тебе и Фермопилы! Как вы по сему, Иван Маркелович, судите?.. – Но прежде чем гость успел ответить, Иван Николаевич снова взял слово себе: – Я в той мысли утверждаюсь, что мужик дела ждет. Коли семенная ссуда, так выдай и езжай дальше. А коли ты к риторике приставлен, опять уразумей: не мешай мужику христа ради, а как за отечество умирать, мужик сам знает. Не нудили бы ему душу. Не акафисты ему за его великое геройство надобны!..
– Э, нет, государь мой, – живо откликнулся Иван Маркелович, – неверно судить изволите. Почести спасителям отечества воздать тоже должно.
– Какие же почести?
– По моему бы разумению, я бы русскому мужику монумент воздвиг. И такой монумент, сударь, чтоб его из всех царств видно было!
У Мишеля дух захватило. А Иван Маркелович пристально смотрел на узорчатую скатерть, словно высматривал на ней контуры будущего сооружения.
– Нуте-с, нуте-с, послушаем, – побуждал его к продолжению Иван Николаевич, старательно пряча улыбку.
– Да-с, государь мой, и вы, Евгения Андреевна, послушайте! – все больше воодушевлялся Иван Маркелович. – Вот такой бы монумент и воздвиг, грядущим поколениям в поучение. И не какую-нибудь аллегорию на том бы монументе иссек, – при этих словах господин Киприянов покосился на Ивана Николаевича, – не музы бы с лаврами на нем витали, и не фимиамы бы у подножия мрамора курились, а стоял бы на монументе русский мужик, точь-в-точь такой, как в натуре!
Теперь Иван Маркелович уже явственно чертил будущий монумент, живописуя над столом дланью.
– Вот он, русский селянин, что порабощенной Европе свободу возвращает! Зрите, люди, разумейте, язы́ки!
И опять все очень хорошо выходило у Ивана Маркеловича, только батюшка, повидимому, склонен был перечить ему.
– А не станется ли, почтенный друг мой, – задумчиво говорит Иван Николаевич, – что сам поселянин ваш драгоценный монумент за безделку примет и предпочтет ему… волю?
– Волю?! – переспрашивает гость: так вот оно куда аллегория метнула? Да неужто Иван Николаевич необузданности мысли предался? – Да какую волю, сударь? На чем тогда русская держава стоять будет? Где ей опору сыщем? – Нет, не может взять в разум такой аллегории Иван Маркелович. – Не во гнев примите, – продолжает он, – если напомню вам, Иван Николаевич, гибельные плоды отрицания. Не сами ли отечественные наши Вольтеры, бродя из одного умствования в другое, ныне вспять вернулись? Не зрим ли тех, кто в юности мнил себя разрушителем основ, а ныне трепещет собственных мечтаний и своеручно истязует неповинных рабов? Нет, сударь! Не скороспелые отрицатели, вернувшиеся с плетью на конюшню, а сердечная любовь между господином и рабом и в трудах их взаимность – вот что составит счастие жизни!
– Пустое! – горячится Иван Николаевич. – Сердечной любви между господином и рабом не предвижу! Я в отрицателях не бывал, но и с вами, Иван Маркелович, спорить намерен. России не мечтания, а дела надобны, но подъяремные люди к ним негодны!..
– Да кто же вам, Иван Николаевич, в делах препятствует? Малые ли вы негоции раскинули?
– На них и сошлюсь: на каждом шагу в них от рабства первую препону вижу! Господа в праздности коснеют, дедово достояние проедают, а подъяремные люди страждут и без собственного себе прибытку безусердны! Все свершается государству в умаление, всем частям в ущерб!.. У меня по соляной конторе подряды, у меня комиссариатские поставки, а людей нет! Господа владельцы не отпускают: одному интересу нет, другой беспокойства не желает, третий – кто его знает, чего ему надобно? – в созерцательность погрузился, прошлогодних снов разгадать не может. А пока не разгадает, просит извинить: занят! Не вам ли, Иван Маркелович, все сие лучше, чем мне, ведомо? А я, – продолжал Иван Николаевич, не получив ответа, – я не о сентиментах рассуждаю. Мне мой интерес дорог, мыслю о собственной выгоде. Мужику прибыток – мне доход, мой доход – всему государству польза. Неужто господа дворяне не могут сего понять?
– Вот оно, кружение умов! – предостерегающе поднял руку Иван Маркелович. – Дворяне в купцы просятся и мужику воли для дворянского прибытку требуют! Да кто же в этаком кружении чиносостояние государства охранит, сударь?
Господин Киприянов глядит на новоспасского негоцианта с недоумением: вот какие пошли отрицатели! Не от скороспелой мечты, не от дерзости мысли, а для собственного барыша!
Под батюшкины речи на глазах у Мишеля вконец потускнел великолепный монумент, который воздвигал Иван Маркелович русскому крестьянству… А как был хорош! И высился, и сверкал! И мужик возвращал свободу порабощенной Европе. А оказывается, на мужике свое ярмо. Как же все это сообразить?..
Надо бы батюшку спросить. Да батюшка наутро опять ускакал.
Глава одиннадцатаяВ ту зиму Иван Николаевич почти не жил дома. И опять косились соседи, провожая его малопонятным, но особливо поносным для дворянской чести словом: «Негоциант!» – и даже начальству негласно на него кивали: «Негоциант-с! Кто знает, куда он негоциант, смотрит?..»
Давно шагнул новоспасский владетель за сонные межи ельнинских усадеб, давно перемахнул через колючую изгородь старозаветных обычаев, которыми отгородились от жизни дворянские берлоги.
Новоспасское давно не было главной статьей в ею доходах. Но от этого и мужикам убытку тоже не было. Новоспасские мужики, пожалуй, первые на весь уезд оправились. Иван Николаевич и скотиной и хлебом ссудил, но не для сентименту. Посчитал, объявил, какой когда с конторой расчет будет: вышло не так, чтобы даром народу, и ему, Ивану Николаевичу, никак не в ущерб.
Владеют Иваном Николаевичем дела да прибытки и, кроме того, прежняя страсть к цветам. Разбил Иван Николаевич цветочные сады – да что сады! На Десне перед домом целый остров засадил цветами. А после острова в новый аппетит вошел. И чем больше росли прибытки, тем больше чудил Иван Николаевич на удивление всей Ельне.
– Слыхали? Оранжереи заводит! Будут у него под стеклышком персики зреть, ей-богу! По названию «венус». Вот уж куда гордыня метит!..
В Новоспасском, точно, еще с зимы начались работы на месте, отведенном для теплиц. Будущие душистые «венусы» мирно уживались у Ивана Николаевича с новым контрактом на поставку комиссариатскому департаменту яловых кож…
К весне оранжерея была готова.
На любимом своем месте, у женского крыльца, стоял Мишель и смотрел в веселые дали. Долго слушал: не птицы ли прилетели? Нет – рано! А кто же поет? Песня всех опередила. Она и звенит над снегами где-то между небом и землей. Где – не видать, а звенит, как дальняя веснянка.
И уже не сидится, как зимой, в детской. Остыла любовь к жаркой печке. Не страшны теперь и надоедливые хвори: сами отстали. С первым теплом все спорится в руках Мишеля. Не успел сесть за уроки – уроки готовы. А раскрыл «Странствия» – страницы сами вперед летят.
С птицами, правда, прибавилось забот: надо каждую клетку к лету приготовить. Зато нет в доме никаких гостей. Всех смыло со снегом. Пока реки не пройдут, в Новоспасское и вплавь не доберешься. Батюшка – и тот нынче дома.
С каждым днем растет сумятица в садах и за Десной. Безумолку стрекочет каждый ручей, словно хочет наговориться за зиму. А Поля, Наташа, даже Лиза – те хоть и зимой не молчали – теперь кукол до беспамятства заговорили. Мишель спасается в зале от сестер.
На рояле еще лежит оранжевой каймой закатный луч. Кайма дрожит и тает: надо успеть проиграть урок на завтра. Неумолимая Варвара Федоровна задает все больше. Мишель сел за рояль. Но едва сумерки заглянули в раскрытые ноты, в залу вошла всевидящая Варенька и зажгла свечи. Хотела было уйти, но не ушла и, окутанная полутьмой, долго простояла у дверей, слушая, как Мишель играл ноктюрн Фильда.
– Я думаю, – сказала Варенька, вернувшись в столовую и ни к кому в отдельности не обращаясь, – я думаю, что Мишель будет именно артистом! – Варвара Федоровна неуверенно смотрит на Ивана Николаевича: она еще никогда не говорила об этом в его присутствии.
– Как вы изволили сказать? – не разобрав, переспрашивает Иван Николаевич.
– Я думаю, что из Мишеля, может быть, выйдет настоящий артист…
– Артист?! – Иван Николаевич смотрит на Варвару Федоровну, ничего не понимая. – Какой артист?
– Фортепианист… Может быть, даже большой фортепианист! – охотно разъясняет Варенька.
– За что же такая напасть? – недоумевает Иван Николаевич. – Увольте, бога ради увольте, любезная Варвара Федоровна. Нечего сказать, славное дело для Михайлы Глинки! – Иван Николаевич становится серьезным. – Мишель должен стать и будет прежде всего полезным гражданином отечеству, а все прочее – пустое!
Евгения Андреевна поднимает голову от шитья и внимательно прислушивается к тому, что говорит муж.
– Помнишь, душа моя, – обращается к ней Иван Николаевич, – уж не Карповна ли напророчила Мишелю? И придумала старуха: скоморох родился! Я-то полагал, что Мишель в родословные дворянские книги записан, а его – в скоморохи! Как тебе нравится, Евгеньюшка?
Евгения Андреевна улыбнулась, но ничего не ответила и снова склонилась к шитью.
– Я той мыслью ласкаюсь, Варвара Федоровна, – снова отнесся к гувернантке Иван Николаевич, – что Мишель никогда не будет артистом и не может оным стать. Перед ним открыты иные поприща, и к ним Мишель предназначен!
Варвара Федоровна тоже ничего не ответила, только Иван Николаевич теперь окончательно погиб в ее глазах.
Участь сына была давно решена Иваном Николаевичем. По слабости здоровья Мишель не годился к военной службе. Не придется полюбоваться на него в гвардейском мундире – ничего не поделаешь! Не вышел в гвардию – пойдет по дипломатической части. Кто знает, может быть, Мишель в дипломатах на такие высоты заберется, на которые еще никогда не проникал никто из служилых Глинок!
Иван Николаевич прислушался, как играл в зале Мишель: должно быть, и в самом деле изрядно? Ай да Мишель!
– Разве я, Варвара Федоровна, против изящных искусств? – снова поднял разговор Иван Николаевич. – Нимало! Искусства отнюдь не препятствуют фортуне молодого человека. Можно сказать, что при надлежащей оказии дружба с музами может обернуться даже прибытком в карьере. В том, Варвара Федоровна, суть!
Но что бы ни говорил отныне Иван Николаевич, не простит его музыка и не окажет ему ни малейшего снисхождения Варвара Федоровна. Да и что ей, Вареньке, до Ивана Николаевича, если Мишель все-таки играет в зале, и как играет!
Прислушивалась к игре сына и Евгения Андреевна. Она бы, пожалуй, вовсе не огорчилась, если бы вышел из Мишеля артист. Ни крошечки бы Евгения Андреевна не обиделась, хотя Ивану Николаевичу признаться в том нельзя.
Вот и видно, что яблочко от яблони недалеко падает: шмаковские Глинки все до одного музыкой ушиблены. Взять хоть бы Евгению Андреевну. Счастлива она своей судьбой, счастлив ее жребий в муже и в детях. Но осталась где-то в сердце девичья светелка, а в той светелке – музыка. Только двери в светелку не раскрылись и музыка не сошла к Евгении Андреевне в жизнь.
В мерцании свечей быстро перебегают по столовой тени от движущейся руки Евгении Андреевны. Еще быстрее мелькает по батистовой распашонке игла. Игла взлетает и снова возвращается, а Евгения Андреевна как унеслась мыслями, так и пребывает вдали от Новоспасского. Видится ей нарядный, залитый огнями зал; среди пальм и лавров на возвышении чернеет великолепный рояль и за роялем… Да кто же этот стройный юноша, облаченный в модный фрак, что сидит за роялем с таким вдохновенным лицом?.. Мишель! – дивится Евгения Андреевна. Мишель!.. Но Мишель ее не видит. Божественная музыка наполняет зал. Что он играет? Гуммеля? Фильда? Сердце Евгении Андреевны бьется так сильно, что она уже ничего не слышит: ни музыки, ни плеска сотен рук… Только в руках у нее опять белеет распашонка и чадит на столе перед нею нагоревшая свеча. Евгения Андреевна с трудом различает знакомую обстановку новоспасской столовой и, улыбаясь, снова берется за иглу. Она давно сидит в столовой одна за своим шитьем. Все давно разошлись. И Мишель, в самом деле, кончил играть в зале рядом.
«Да сколько же ему лет? – возвращается к действительности Евгения Андреевна и соображает: – В мае исполнится всего десять. До артиста, пожалуй, далеко!» – соглашается она сама с собой и рассматривает свою работу, которую готовит изо дня в день, чтобы будущее не застало ее врасплох.
В мае у Глинок, как всегда, отпраздновали день рождения Мишеля, а вскоре во всех ельнинских усадьбах читали и перечитывали русский манифест, данный в Париже в мае того же 1814 года.
«…Тысяча восемьсот двенадцатый год тяжкими ранами, приятыми в грудь отечества нашего для низложения коварных замыслов властолюбивого врага, вознес Россию на верх славы, явил перед лицом вселенной величие ее…»
Русская армия вошла в Париж. Кто не испытал тогда на Руси чувства священной гордости быть россиянином?
– Ответствуйте, государи мои, кто?! – вопрошал Иван Маркелович, примчавшийся в Новоспасское вслед за манифестом, и сам себе отвечал. – Нет таковых!..
Манифест читали дома столько раз, что Мишель уже знал его наизусть, когда в воскресенье после обедни отец Иван вышел на амвон для торжественного чтения народу:
– «Тысяча восемьсот двенадцатый год тяжкими ранами, приятыми в грудь отечества нашего…» – начал отец Иван и закашлялся. Должно быть, от натуги на глаза выступили слезы.
Народ крестился и клал поклоны.
Пока отец Иван читал, Мишель перебирал в памяти новоспасских мужиков: многих нет… И Акима тоже нет. Может быть, ходит Аким по Парижу и присматривается: как живут люди, почему Бонапарту служили?..
Но Аким не возвращался. Может быть, сложил голову на родной земле, великую ее обиду кровью смыл…
«…Чувство рабства незнаемо сердцу россиянина, – читал в манифесте отец Иван, – никогда не преклонял он главы перед властью чуждою…»
Жар-птица
Глава первая«…Пусть перо, резец, кисть и смычок обратятся единственно к прославлению добродетелей и подвигов отечественных. Тогда кто не пленится приятностью сих искусств и кто не благословит цели, к которой они клониться будут…»
Сочинитель откидывает перо, берет песочницу и в задумчивости посыпает написанную страницу песком. На разбросанных по столу четвертушках бумаги нанесены в первоначальном беспорядке мысли для рассуждения «О природной способности русских к приятным искусствам».
«Эк, куда тебя, батюшка, занесло!» – сам себе удивляется сочинитель, и его лицо отражает скоротечное противоборство чувств.
В самом деле: в журналах ждут от Федора Николаевича Глинки продолжения славных «Писем русского офицера», и многие любители словесности знают эти письма наизусть, а сочинитель возьми да и ударься в приятные искусства. Но разве мало поработали в честь победы над Бонапартом перья и смычки? И все-таки именно к музыке обращено рассуждение, над которым трудится Федор Николаевич.
«Не время, сударь, не музам, а Марсу служим!» – говорит он себе с укоризной, а в воображении уже предстает перед ним заядлый журнальный спорщик.
– Единый предмет, достойный внимания, – начинает журнальный всевидец, – есть величие России и великое ее в мире предназначение!..
– Точно, сударь, – немедля откликается Федор Николаевич, – но в чем будем искать сие предназначение? Не творящий ли дух народа есть первый залог великого предназначения отечества? Не сей ли творящий дух, явленный в самобытных напевах русского народа, есть память о прошлом и знамение будущего? Почему же мы молчим, сударь, о несметном богатстве сем и покорствуем варягам?..
Федор Николаевич ждет ответа, но никто ему не отвечает. Он схватывает один из перебеленных листов рассуждения и с жаром перечитывает:
«…Музыка издавна привыкла жить в отечестве нашем. Свист бурь и шум лесов никогда не заглушал чувствительности славянина и потомка его Росса. Русский питомец Севера составил простой напев свой из звуков, почерпнутых прямо из сердца, и укажите мне сердце, которое не очаровалось им?..»
Все попрежнему тихо в петербургском кабинете Федора Глинки. Унылые, не знающие очарования души не смеют явиться сюда, в жилище отшельника, сочинителя и стихотворца. Маленький его кабинет завален книгами. На стене поблескивает золотое оружие, полученное Федором Глинкой за храбрость в день Бородина.
И снова взывает в тишине боевой полковник, выкликая на бой супротивных: «Где вы, бесчувственные сердца?..»
Сердце самого Федора Николаевича с юности и на всю жизнь очаровано родными напевами. Он прислушивался к ним в своей усадьбе на Духовщине и на дорогах войны. Он слышал родные напевы и на полях Европы, когда вместе с армией, преследовавшей Наполеона, прошел весь победный путь. Всему миру противостоит своей самобытной красотой русский напев. И совсем не зря автор «Писем русского офицера» пишет ныне рассуждение об искусстве народных баянов. Воин на Руси издревле брат баяну. И баяны бьются за Русь, как воины.
Федор Николаевич берет чистую четвертушку бумаги и снова начинает писать.
Где они, древние баяны, где родные напевы? Не чаще ли звучит ныне музыка, которую сочиняют заезжие спекуляторы и невежды из предприимчивых чужеземцев?
– Горе им! – восклицает Федор Глинка и пишет:
«…Может ли иноземец петь хвалу русскому с таким непритворным восторгом, с таким усердным жаром, как соотечественник их? И как знать ему, что мило сердцу русскому? Он поет любовь Дамонов, Филис, Ликасов и резвых пастушек, которые существуют только в воображении. Но где знать ему, как пели наши красные девы во златоверхих теремах, где узнать ему, как певала Милослава, провожая друга верного на ратное поле за Дунай-реку?..»
Мысли набегали одна на другую. Но главное, для чего было предназначено все рассуждение, Федор Николаевич знал твердо и занес в рукопись без помарок:
«…Все, что рассеяно в коренных наших песнях, предоставлено собрать только истинно русскому музыканту!»
Написал и, против обыкновения, никого из супротивных на бой не вызвал. Сидел в своем кабинете так тихо, что домашние подивились: дома Федор Николаевич или незаметно ушел?
А сочинитель все размышлял. Не он первый собрался писать о народных напевах. Уже раздаются в журналах голоса о том, что пора бы оглянуться на мужицкие стари́ны да попевки. Кое-кто тиснет и народный песенный стих, а о напеве к тому стиху ни слова. Как будто бы можно отрешить тело от души! Есть, впрочем, и печатные песенники, есть и полный всеобщий песенник, и «Затейный санкт-петербургский музыкальный магазин», и даже «Веселая Эрата, или Приношение прекрасному полу». Но если проберется в песенник какой-нибудь напев, чего только не учинит с ним веселая Эрата!
Среди книг Федора Николаевича присутствуют многие песенники, и сам он выдал в свет немалое число песен – в подарок русскому солдату. Стихи для них сочинитель сам подобрал и те песни указал петь на общеизвестные голоса. А так или не так поступил Федор Николаевич? Его одолевают и другие сомнения: коли укажешь при стихах голос, умельцы, конечно, споют, а вот поймай этот живой напев на ноты, посади его на нотные линейки, и почувствует он себя, как рыба в садке.
Федор Николаевич работает над своим рассуждением изо дня в день, и чем больше терзают его сомнения, тем чаще перечитывает он главное: «Все, что рассеяно в коренных наших песнях, предоставлено собрать только истинно русскому музыканту». Вот этого, кажется, никто еще не говорил, – и настало время сказать. Но сомнения тотчас нападают на сочинителя: каков же должен быть тот музыкант-богатырь, коему суждено явить миру Русь в коренных ее напевах?
Завершив, наконец, свое рассуждение «О природной способности русских к приятным искусствам», сочинитель отдал его в «Русский вестник» и по обычаю еще до печати роздал списки для соображения знакомцам. И хотя весьма благосклонны были просвещенные знакомцы к сочинителю «Писем русского офицера», – на этот раз заветные думы Федора Николаевича не обратили на себя особого внимания. Во-первых, какой же Федор Глинка – музыкант, чтобы о музыке рассуждать? А во-вторых… но разговор о том, что следовало во-вторых, происходил уже далеко от Петербурга, в Шмакове, под Ельней…
Афанасий Андреевич Глинка сидел у себя и думал, где взять недостающую сумму на платеж процентов по закладной. А додумать ему так и не дали, потому что вернувшийся из Петербурга Иван Андреевич был весь еще начинен столичными новостями и выгружал их, как в ум взбредет.
– Кстати, братец! – сказал Иван Андреевич, забежав к Афанасию Андреевичу, и хоть это было совсем некстати, повернул разговор с процентов на музыку: – Слыхали, братец, как ныне Глинки за музыку воюют? Извольте, прочту, какое Федор Николаевич рассуждение написал.
– К чему же о музыке рассуждения читать? – меланхолично отозвался Афанасий Андреевич. – Музыку слушать надобно!
– Но музыкальные рассуждения разные бывают! – модные фалдочки Ивана Андреевича трепетали от нетерпения. – А Федор Николаевич такое завернул… – И, присев к столу, Иван Андреевич прочел брату все рассуждение «О природной способности русских».
– Да где же взять такого русского музыканта? – Афанасий Андреевич развел руками. – Не предвижу…
– И я, братец, с вами согласен! – горячо поддержал Иван Андреевич. – Откуда ему быть, коли ни академии музыкальной, ни даже консерватории не имеем?
– Пустое, – заключил Афанасий Андреевич, – и музыкантов таких быть не может, и песен таких нет. И баянов сочинитель для красоты слога измыслил!
Афанасий Андреевич досадовал вовсе не на сочинителя и не на баянов, о коих имел весьма смутное понятие. Из ума не выходили проклятые проценты.
«Придется с Иваном Николаевичем переговорить, – соображал он, глядя на брата. – Он что-нибудь придумает, министериальная голова!..»
– А ты, Иван Андреевич, в Новоспасское не едешь?
– Непременно… Не терпится с Варварой Федоровной столичные новинки разыграть!
– Так сделай милость, осведомь Ивана Николаевича, что оркестру я завтра с утра вышлю, пусть не беспокоится!
– А разве в Новоспасском гости?
– Никаких гостей, – попрежнему мрачный, отвечал Афанасий Андреевич, – а ждет Иван Николаевич из губернии нужных людей. Торги по откупам у него, кажись, близки. Как же без музыки обойтись!.. Стой, стой! – вдруг загорелся Афанасий Андреевич. – Ты ведь тоже не слыхал, какой квартет разучили мои молодцы? Ну, конечно, не слыхал, а у меня из головы вон!.. Эй! Музыкантов в залу – живо!..
Оркестр собрался. Афанасий Андреевич погрузился в сладкие звуки. Его уже не тревожили более неумолимые проценты.
– Крузель! – шептал, склоняясь к брату, Афанасий Андреевич. – Господина Крузеля квартет с кларнетом…
Но имя шведского музыканта Крузеля решительно ничего не говорило даже столь сведущему любителю, как Иван Андреевич. Он слушал новый квартет рассеянно, больше наблюдая, как потел кларнетист, разделывая свое соло.
«Квартет, каких в дюжине тринадцать! – решил про себя Иван Андреевич. – А вот у меня привезены новинки – те поинтересней будут. Только скорее бы разыграть их с Варенькой в четыре руки!..»