355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Новиков » Рождение музыканта » Текст книги (страница 12)
Рождение музыканта
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:47

Текст книги "Рождение музыканта"


Автор книги: Алексей Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Глава вторая

В Новоспасском Ивана Андреевича ждало полное разочарование. Люди обметали стены, натирали в зале полы и учинили такой ералаш, что приступиться к роялю не было никакой возможности.

Весь дом словно вымер. Даже Варвара Федоровна, и та исчезла. Не везет! Иван Андреевич поднялся наверх. Мишелевы птицы тотчас оглушили его, но самого Мишеля не было ни в детской, ни в классной.

Разыскивая хозяев, дядюшка прошел цветочным садом, потом обошел стороной коварный лабиринт, который действительно разбили здесь с весны, к полному удовольствию Ивана Николаевича. Иван Андреевич присел в беседке у Амурова лужка.

Розовые кусты со всех сторон устремились к постаменту, на котором высился юный бог. Ему несли свое благоухание розы. Они теснились к нему отовсюду. Их терпкий аромат лился в беседку с неудержимой щедростью и силой, от него чуть-чуть кружилась голова.

Иван Андреевич потер лоб: куда, однако, могла исчезнуть Варенька?

Ноты нетерпеливо ворочались в его портфеле. Положительно нет ничего труднее ожидания… То ли дело, если бы всегда жить с Варенькой в четыре руки!

То-есть как это «жить в четыре руки»?! – сам удивился своим мыслям Иван Андреевич. Он хотел, разумеется, сказать иное: всю бы жизнь играть с Варенькой в четыре руки, а жить, натурально, душа в душу! У Вареньки отменное туше, совсем мужское туше… и такая женственная улыбка…

Околдованный розами, Иван Андреевич чуть было не упустил существенного, но тотчас к нему вернулся.

«Увы, Вареньке нехватает чувств при исполнении ноктюрнов и элегий, именно так! А фуги?! – тотчас вспомнил Иван Андреевич и, как беспристрастный ценитель, уже не мог оставить фуг без внимания: – Как, Варенька играет фуги!.. И кто сказал, что под льдинками ее глаз не таятся чувства, которые составят счастье мужа и детей?.. Анданте! – воззвал к рассудку Иван Андреевич и снова потер виски. – Откуда взялись, однако, дети? Что за стремительное крещендо мысли! – Иван Андреевич обозрел Амура с золоченым луком. – Не пора ли покинуть предательскую беседку?.. Однако с чего он начал? Ах, да! У Вареньки удивительно женственное туше и… ну, вот опять все перепутал!.. У Вареньки именно женственная улыбка и мужское туше… Кажется, так? Ну да: туше и улыбка… От этих роз совсем закружится голова!..» Вспомнился Петербург и собственная супруга Марина Осиповна. Головокружение немедленно улеглось. У Марины Осиповны нет никакого туше и никакой улыбки. Вот и не вышла жизнь в четыре руки… И музыка не хочет жить в холодном, неуютном доме Ивана Андреевича.

Дядюшка вышел из беседки и, уходя, еще раз глянул на Амура. Бедный Амур лучших резцов! Он тоже много пережил. Он тоже возмужал в невзгодах. Трещины рассекли его чело, и взор его был суров и холоден, как мрамор.

Спасаясь от головокружения, Иван Андреевич уходил все дальше от роз, в глубь старого сада. Когда он свернул к яблоням, издалека донеслась чья-то песня. Дядюшка остановился и прислушался: слов нельзя было разобрать, но глубокий, чистый голос явственно долетал с Десны. Держась песни, Иван Андреевич повернул к реке, шагнул в прибрежные заросли и сквозь ольшаник, наконец, увидел песельницу. Рядом с нею сидел на траве Мишель.

«Да неужто Мишеля до сих пор няньки нянчат? Нечего сказать, воспитание!» – Иван Андреевич уже хотел выйти из засады, но побоялся спугнуть песню. Теперь в ней можно было разобрать каждое слово:

 
…Как повыше было Смоленска-города,
Что пониже было села Красного,
Что над рощею над зеленою,
Под березою под кудрявою,
На большом зеленом лугу
Стоял лагерь русской армии,
Русской армии, храбрых солдат
 

«Примечательно! – заинтересовался Иван Андреевич – Неписаная музыка двенадцатого года, кажется, обгоняет наших композитёров?..»

Опытным ухом просвещенного меломана Иван Андреевич все внимательнее прислушивался к неторопливому течению песни, и хотя странен был для столичного любителя этот напев, не похожий ни на какую музыку, однако зеленел в песне луг, на котором расположилась русская армия и по-родному кудрявилась над храбрыми солдатушками родная береза.

 
Как пошли они, солдатушки, Смоленск-город свобождать,
Смоленск-город свобождать, басурманов выгонять.
Ко Смоленску приступили – они ружья зарядили,
Многих били-истребили, еще больше полонили,
Остальных-то потопили во Березыньке-реке!
 

«Таких песен, признаться, я еще не слыхал», – раздумывал, стоя в кустах, Иван Андреевич.

А песня величала Березину-реку. Песня приветила ее за то, что вместе с народом Березынька-река ополчилась на врага. И не могла не ополчиться, иначе не была бы она русской рекой.

– Позвольте, позвольте, куда же она пошла? – озадачился Иван Андреевич при неожиданном повороте голоса. – Ни на что не похоже!..

Но напев оставался все таким же ясным в своем стройном течении. И слышалась в нем та мудрая правда, которая не ищет себе ни прикрас, ни оправданий, а, торжествуя, хранит всеведущую простоту.

Легко и свободно песельница кончила песню.

– А тоника? Где же тоника? – взыскательно вопросил Иван Андреевич. Но тоники, без которой ничто в музыке не кончается, так и не последовало. Песня по-своему прибрала свои концы к своим началам!

«Подойди к ней с учеными рецептами, пожалуй, заблудишься, как в дремучем лесу!..»

Иван Андреевич даже глянул в растерянности на леса, которые тянулись за Десной. Постоял, не шевелясь, в кустарнике, да так и не решился спугнуть песельницу своим появлением. Авдотья пела новую песню. Уходя, Иван Андреевич все еще прислушивался:

«Нет, положительно, ни на что не похоже. Даже на те русские песни, которые столь часто исполняются ныне в столичных гостиных. Те песни – как песни. И все к ним прибрано: и мажор, и минор, и тоника… А эти, – он развел руками, – что же они такое есть?»

Он еще раз оглянулся на прибрежный ольшаник и, будто в самом деле выбрался из дремучего леса, с радостью увидел вдали Амуров лужок.

«А Мишель-то, Мишель! – вдруг вспомнил Иван Андреевич и опять остановился. Неужто он раньше не замечал, каков Мишель? И племянник предстал перед ним, как сидел на берегу Десны, подперев голову рукой и не спуская с песельницы глаз. – Так вот какие у Мишеля забавы? – еще раз подивился Иван Андреевич. – Ежели он так слушает, значит необыкновенное слышит. Коли так задумываться умеет над мужицкой песней, стало быть, надо поскорее приохотить его к истинной музыке. Не с няньками же ему до веку жить! Может быть, он на самом деле в шмаковских Глинок уродился?»

Иван Андреевич был готов не шутя заняться теперь музыкальным просвещением Мишеля.

«А музыкантам нашим, – и это Иван Андреевич тоже решил твердо, – надобно немедля образовать песни, которые рождаются в честь и в память славного Двенадцатого года!»

Выйдя на Амуров лужок, он увидел, что с другой стороны к дому подходила Варвара Федоровна и рядом с нею шагал молодой архитектор. Варенька шла, склонив голову, и на устах ее играла улыбка. Веселый зодчий что-то говорил ей и при этом так размахивал руками, что поминутно сбивал на затылок свою шляпу. Увидел бы их Мишель, сразу бы сообразил: опять ссорятся! А Иван Андреевич не догадался.

– Варвара Федоровна! – закричал он еще издали и ускорил шаг. – Какую достал я сонату!.. Штейбельт!.. Восхищение!..

Дядюшка почти бежал между кустов. А розы все так же неудержимо стремились к Амуру. Но попрежнему суров и холоден был к ним резвокрылый переменчивый бог…

Глава третья

Гости из Смоленска – их было двое – приехали в Новоспасское на следующий день с утра. Они тотчас уединились с Иваном Николаевичем в кабинете; суматоха, поднявшаяся по всему дому, не проникала туда сквозь наглухо закрытые двери. Впрочем, суматохе не было доступа и наверх, в классную: на пороге классной стояла недреманым стражем Варвара Федоровна. Занятия шли обычным порядком. На смену диксионеру, как всегда, пришли диалоги, а после диктанта в точно положенный для нее час явилась история.

Словом, несмотря на прибытие важных персон, день ничем не отличался от других. Он не сулил никаких событий ни до обеда, ни в тот послеобеденный час, когда в зале в честь гостей была объявлена музыка.

Прибывшие персоны отнеслись к предстоящей музыке с благосклонностью. Все существенные кондиции предстоящих торгов по откупам были обсуждены и приведены к взаимному согласию. В таких приятных обстоятельствах и самый обед расположил души к возвышенному. Не препятствуя предметам важным, музыка теперь совсем не была лишней. Можно сказать, она явилась даже кстати. Словно бы в подтверждение этому, гость более завидной комплекции, едва войдя в залу, умеренно чихнул, на что второй гость ему отздравствовал, и все сосредоточились.

– Крузель! – провозгласил дядюшка Афанасий Андреевич.

Илья замер, ловя сигнал к началу. Солист Тишка поднес кларнет к губам и стал белее нотных листов.

– Крузель! – повторил дядюшка, осматриваясь по сторонам, и, убедившись в должном внимании, поднял платок с особенной торжественностью: – Господина Крузеля квартет с кларнетом!

Дядюшка взмахнул платком.

Все было так, как всегда. День, столь благополучный по началу, не предвещал и теперь никаких чрезвычайных происшествий. К тому же и музыканты играли квартет с кларнетом без сучка и задоринки.

И вдруг, без всяких видимых причин, Евгения Андреевна тревожно склонилась к сыну:

– Что с тобой, Мишель?

– Право, маменька, ничего!..

– Уж не занемог ли ты?

– Ничуть, – ответил Мишель, едва выговаривая слова, – я совсем здоров!

– Но что же с тобой, дружок?

– Право, маменька, ничего…

Он взглянул на Евгению Андреевну умоляюще, чтобы матушка оставила его в покое. Но до окончания квартета так и не мог преодолеть странной лихорадки. Эта лихорадка совсем не походила на недуг, но била нещадно. Дыхание стеснилось в груди. Мальчик в самом деле дрожал. Еще никогда в жизни он не испытывал такого томительно-сладостного состояния.

По счастью, гости отвлекли матушку от Мишеля. А едва кончился квартет, Мишель незаметно выскользнул из залы, пробрался в детскую и сел на любимое свое место у печки, подавленный и пораженный, объятый восторгом.

Время остановилось в тот вечер для Мишеля, как и для бронзовых львов на бабушкиных часах. Все в том же углу, подле печки, и застала его Варвара Федоровна.

– Что случилось, Мишель? – Вопреки всем воспитательным правилам глаза Вареньки были полны нежности. – Что с вами, мой дорогой?

Мишель растерянно улыбнулся.

– Право ничего, вовсе ничего, благодарствую!..

Что мог он еще сказать? Ведь Варвара Федоровна ничего не понимает в птицах! Как же объяснить ей, что в тот самый час, когда играли дядюшкины музыканты, а кларнет Тишка выводил свое соло, в новоспасскую залу залетела Жар-птица! Она пылала нестерпимым светом и вдруг осветила Мишелю всю музыку, все ее начала и концы, все ходы-переходы, все ее порядки. Разве об этом можно рассказать? И кто поверит в Жар-птицу?..

– Я… – Мишель с трудом перевел дыхание, потому что Жар-птица все еще билась и пылала у него в груди, – я сейчас лягу, Варвара Федоровна…

Он не помнил, как разделся, лег и закрыл глаза. А кругом все выше и выше поднимались волны. Но неплоеные бабушкины чепчики белели на них; каждая грозно била в борт седым кипящим гребнем. Бриг кидало, как щепку. Но сам Мишель навалился на штурвал, и тогда послушный корабль полетел стрелой.

– Не земля ли там? Эй, рулевой!..

Мишель всмотрелся в даль: манящий берег явственно обозначился. Потом он стал все ближе, и Мишель вступил на него твердой ногой…

Чья-то тонкая, прохладная рука осторожно легла ему на лоб. Матушка, поднявшись в детскую, пытливо прислушивалась к его дыханию. Варвара Федоровна ближе поднесла свечу. Должно быть, в эту минуту Жар-птица снова коснулась Мишеля своим огненным пером, и он сквозь сон улыбнулся. Дыхание мальчика было снова ровным и спокойным.

– Да что же такое было с Мишелем? – задумалась, стоя у кровати сына, Евгения Андреевна.

– Все пройдет! – тихо ответила ей Варвара Федоровна. – Мишель, наверное, притомился, вот именно, притомился…

Они ушли из детской успокоенные. Но где же им было знать, как притомился Мишель, плывя к музыке долгие месяцы и годы? Кто видел, как упорно трудился он, стараясь заглянуть музыке в самую ее глубь? Долгие дни и месяцы думал Мишель. Музыка неотступно ходила за ним по пятам, а он никак не мог войти в этот таинственный мир, чтобы жить в нем так, как жил дома, в песнях. И как ни держала его при себе песня, все, наконец, открылось ему в музыке, когда пробил урочный час.

Но ни господин Крузель, ни его скромный опус не были к этому причастны.

Спится и видится в детской Мишелю, как встают перед ним величественные и стройные за́мки.

И все за́мки музыки теперь сами раскрываются перед Мишелем.

В каждом своя жизнь, в каждом свой порядок, и ни один не похож больше на коварный лабиринт.

Мишель ходит по роскошным садам и любуется цветами увертюр и фантазий. Новоспасские поля по-прежнему родней, но и увертюры и фантазии теперь так же понятны, как песни.

– А ты слушай, Михайлушка, слушай-потрудись!

Вот он, родной, как песня, голос.

– Авдотья! – Мишель бросился к ней.

– Не забыл няньку, касатик? Попомнил, свет мой Мишенька!

Глупая нянька! Разве он может ее забыть?..

Они идут вместе, и оттого за́мки и сады музыки становятся Мишелю еще милее. Идут долго, не торопясь, и куда ни придут, Авдотья опять свое:

– А ты слушай-потрудись!..

К чему бы такие Авдотьины слова?.. Спится Мишелю, и новою думою светится его лицо. Но не ведает несмышленыш, что, как океан, безбрежен его будущий путь, и еще не встает в волнении лет тот незримый манящий берег, на который суждено ему первому вступить.

Плыть ему и плыть, все царства музыки мыслью предузнать, а Жар-птицу дома, на родине, добыть и явить миру Русь в ее жар-песнях!

Глава четвертая

Ни свет ни заря в детской подняли возню варакушки. За ними подала недовольный голос Черноголовка, и грянул птичий бунт: «Беспорядки! Который час бьет, а нам ни конопли, ни свежей воды! Не потерпим!»

Мишель проснулся, проворно встал, возился с птицами и все делал так, как всегда, но из задумчивой рассеянности так и не вышел. В детской все шло, казалось, заведенным порядком. А что же случилось вчера? Или сам он переменился?

Когда он спустился вниз, прежде всех повстречался ему дядюшка Афанасий Андреевич.

– Ну, как тебе, старче, господин Крузель пришелся?

Мишель молчит, соображая, о каком таком господине Крузеле говорит дядюшка. Ах да, вчерашней квартет!.. Но до того ли ему вчера было?

– Да что с тобой, старче? – удивленно уставился на племянника Афанасий Андреевич.

– Со мной, дядюшка? Право, ничего!..

Как расскажешь дядюшке, какие вчера творились чудеса? Расскажи ему про Жар-птицу, а он, пожалуй, Григория кликнет: «Григорий, вернуть беглянку! Конных и пеших в погоню нарядить, Жар-птицу живую или мертвую в оркестр доставить!..» А Григорий, поди, еще на каблуках повернется: «Слушаюсь, мол, сударь, с лету ее за пюпитру усадим!» И пойдет…

У Мишеля нет сегодня никакой охоты на шмаковские представления. Странное томительно-сладостное состояние не покидало его и в следующие дни. Мальчик был рассеян во всем, что не касалось музыки. А тут, как на грех, в Новоспасское вернулся батюшкин архитектор, и Мишелю пришлось взяться за карандаши. На одном картоне обозначилась Зевсова голова, на другом Мишель начал какой-то пейзаж. Начал – и задумался: а что если бы перенести на картон музыку?

Вспомнилось, как пытался когда-то изобразить на картинке колокольный звон и поющих стрижей, – а музыку как нарисовать?.. Еще глубже задумался и не заметил, как сместил на рисунке перспективу, а ретушь превратилась в беспомощную грязь.

– Экая, брат, у тебя чепуха пошла, а? – удивился рисовальный учитель. – Куда такое годится?

Мишель тоже посмотрел на пейзаж, но так равнодушно, будто это совсем его не касалось.

– Чепуха? – переспросил он и немедленно согласился: – И впрямь чепуха…

– Да что с тобой, дружище?

Учитель взял карандаш, хотел подправить рисунок и отказался: такой мазни не исправишь. Подменили Мишеля, что ли? Веселому зодчему не приходят в голову квартеты Крузеля. Но Варвару Федоровну он кое в чем давно подозревает. И не зря!

Работать бы Мишелю карандашом – ведь талант! Скоро бы и за кисть взяться! А его за музыку сажают, дурят ему голову всякой дребеденью. И все Варвара Федоровна, все она, царевна-несмеяна, все она, тихоня!.. Упражняла бы девиц – тех все равно замуж выдавать, так ведь нет прицепилась к Мишелю.

Догадливый учитель еще раз рассмотрел картон, пока не поздно, надо вызволять Мишеля из беды.

– Берегись ты, дружище, этой музыки, – проникновенно говорит зодчий, хлопнув Мишеля по плечу, – не доведет тебя музыка до добра. И что в ней проку? Химера! Фу-фу – и улетела… А настроишь дворцов, палат – эти, брат, не улетят! А живописцем будешь – картины тоже при тебе останутся. Это не на фортепианах стукать!.. Ах, музыка, небесный дар! – вдруг пищит веселый архитектор, изобразив Варвару Федоровну, и снова убежденно рубит басом: – Брось ты музыку к чертям в болото!.. Вот чорт, неужто оступился?.. Брось ее, милый, пока не поздно!..

Ученик смотрит на учителя с невозмутимым добродушием. Если бы не крайняя его рассеянность, может, и он бы подивился, откуда накопил столько жару против музыки батюшкин строитель? Уж не ему ли самому пришло время спасаться от какой-нибудь химеры?

Но непримиримый враг музыки еще раз хлопнул Мишеля по плечу:

– Брось ты эти бабьи финтифлюшки! Брось их к… – и, чтобы окончательно не оступиться, веселый зодчий умолк.

– Как же мне быть? – смущенно, будто извиняясь, говорит Мишель. И все в той же рассеянности, тем же кротким голосом делает признание, которое повергает учителя в столбняк – Как мне быть?.. Ведь музыка – душа моя!..

О, если бы слышала это признание Варвара Федоровна! Какой сладкой местью за все обиды, нанесенные музыке смутьяном-рисовальщиком, прозвучали бы для нее Мишелевы слова!

Великодушная Варвара Федоровна, может быть, даже простит теперь поверженного в прах соперника. Может быть, этот варвар, коснеющий во тьме, еще способен к исправлению. Варенька не говорит «нет», она, кажется, готова сказать «может быть», вот именно «может быть».

Дело в том, что этот ужасный человек, который раньше насвистывал свои пошлые ритурнели, на-днях внимательно слушал, как Варенька играла Баха. Он даже вздыхал при этом и просил… повторения. А в его глазах Варвара Федоровна ясно видела первые проблески возвышенных чувств.

Но Бах не открыл Вареньке тех мыслей, при которых так и остался вздыхающий архитектор. Кое-что мог бы подсказать по этому поводу Варваре Федоровне Мишель, хотя бы насчет бабьих финтифлюшек, но именно теперь, когда музыкальный жребий Мишеля, наконец, брошен, Варвара Федоровна видит его гораздо реже, чем раньше.

Правда, Мишель с прежним усердием проводит положенные часы за фортепиано и отменно играет все, что задает ему наставница, но едва кончится музыкальный час или предметный урок, Мишель мгновенно исчезает. Даже тогда, когда Варвара Федоровна сама садится вечером за тишнеровский рояль, Мишель редко приходит в залу и не устраивается, как прежде, на угольном диване. В этот час в зале чаще всего оказывается теперь смиренный зодчий, алчущий музыки. Он слушает сонаты, ноктюрны, каноны, фуги, инвенции и, глядя на Вареньку, просит одного… повторения.

А погруженный в рассеянность Мишель попрежнему ничего не видит. Едва появляются шмаковские музыканты, он от них не отходит. Оркестр – вот где ты, музыка, живешь! И Мишель будет действователем в оркестре!..

Так оказался в учителях у новоспасского барчука шмаковский скрипач Илья, а в руках у Мишеля появилась скрипка. И французский кок Ильи, и беспокойная его нога, и даже сам Илья чувствуют себя не очень авантажно в новом высоком звании. Скрипач смущен; он не в пример долго сморкается и, наконец, выводит на скрипке гамму. Потом бьется над гаммой Мишель.

– Крепче, Михаил Иванович, на смычок жми, – учит Илья, – вот эдак!

Для примера Илья играет сам. Он нажимает на смычок с такою силою, что кисть руки теряет подвижность, и тотчас тяжелеет у скрипки звук.

– Так нас, барин, в Санкт-Петербурге обучали! – не без гордости объясняет Илья.

Мишель снова берет смычок и, зажав его в пальцах по примеру Ильи, извлекает такой же скрипучий звук. Рука быстро немеет, а смычок наливается свинцом. Придется повоевать, видно, и со скрипкой и со смычком.

Мишель вгоняет учителя в седьмой пот. Отпустит его в застольную, а после обеда снова встречает со скрипкой в руках.

– Ну-ка, теперь послушай, теперь каково?

Илья удивленно глянет на барчука: экий быстрый!

– Скрипка, она жару просит! – наставляет он. – Поддай ей, поддай, Михаил Иванович!

Учитель помаленьку осваивается на ученом поприще. А ученик все чаще смотрит на скрипку, склонив голову набок.

– Жару-то ты, может быть, и просишь, а еще чего?

Капризная царица оркестра требовала чего-то такого, чему не мог научить сам первый шмаковский скрипач.

«Может быть, проще играть на флейте?» – соображает Мишель и берется за флейту, за маленькую флейту-пикколо. Скрипка и флейта – новые любимцы – получают в детской все преимущества. Теперь приходится потесниться и книгам, и птицам, и даже Варваре Федоровне.

Варвара Федоровна наблюдает и не может понять: кем же будет Мишель? Неужто скрипачом? Она не допускает и мысли, что Мишелем способна завладеть ничтожная флейта. Но обида за фортепиано уже вооружает Вареньку против непрошенной втируши – скрипки.

– Мишель! – зовет Варвара Федоровна. – Идем играть увертюру, которую привез Иван Андреевич.

– Сейчас! – отвечает Мишель, а сам ни с места. Пиликает и пиликает свои скрипичные пассажи.

Но едва Иван Андреевич собрался домой, Мишель уже отпросился у матушки ехать с ним в Шмаково до завтра.

И Варвара Федоровна опять играет в зале одна-одинешенька. Играет и думает о Мишеле, пока не собьет ее бывший ранее веселым архитектор Он больше не размахивает руками и никогда ничего не свистит. Преображенный музыкой, он садится на угольный диван и, глядя на задумчивую Вареньку, задумывается сам. Должно быть, тоже о Мишеле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю