355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ремизов » Мартын Задека. Сонник » Текст книги (страница 4)
Мартын Задека. Сонник
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:10

Текст книги "Мартын Задека. Сонник"


Автор книги: Алексей Ремизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Чехов

Их было пять, они сидели вокруг колодца.

Из глубины колодца выходил огонь. У каждой в руках раскрытая книга. И огонь освещает мне древние письмена. Я узнал их, это были сивиллы, но что было написано в Сивиллиных книгах, я ничего не мог разобрать.

Вышел из воды «гуттаперчевый мальчик», но это была не игрушка, что детям в ванну кладут, а гуттаперчевое живое существо. И я понимаю, что это Шаляпин, а вышел он, чтобы голосом погасить Сивиллин огонь!

«Пискунок», из породы тоненьких шеек, размахивая тоненькими ручками, кричал, предупреждая Шаляпина:

«Спасай, кто может, свою душу!»

И я хотел уходить, не дожидаясь конца, как раскрылась стена: Чехов весь в черном на скамейке, есть такой портрет, и весь он освещен изнутри.

«Вот, вы и совсем пришли к нам!» сказал я.

И перед Чеховым, как перед сивиллами, раскрытая книга:

«Переписка жителя луны с жителем земли», разобрал я заглавие.

«Мне тяжело дышать!»

И Чехов вытащил изо рта утку.

Утка оказалась жареная с яблоками. И все на утку набросились: «Пискунок» и гуттаперчевый мальчик, и я не выдержал, цепко протянул руку.

Гимнастика

«Разорвать течение времени и повернуть мысль»! Я вылепил из сургуча свою голову и пропустил через бельевой каток. Сижу на узлах удобно и неприкосновенно.

Накрапывает теплый дождь. Никакой зелени, а растут грибы. И вижу, как в гору медленно ползет трамвай.

«В этот трамвай не садитесь, говорит Зайцев[45]45
  Зайцев Б. К. (1881—1972) – писатель, с Ремизовым знаком с 1905 г., когда тот работал в журнале «Вопросы жизни». Перечисляя визитеров Ремизова, В. П. Никитин пишет о Зайцеве, «приходившем из соседнего пригорода – Boulogne, дружески относившемся к А. М. и помогавшем устраивать его статьи в газете «Русская мысль»; они часто вспоминали Москву первых годов их выступлений на литературном поприще» (Никишин В. П. «Кукушкина» (Памяти А. М. Ремизова). Воспоминания. Публ. Н. Ю. Грякаловой. – Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1990 год. СПб., 1993. С. 288).


[Закрыть]
, нет буфета». А сам на ходу выпрыгнул.

Зайцева я не послушался и поехал.

На каждой остановке буфет, трамвай останавливается очень высоко и приходится на ходу выскакивать. Я выскочил и угодил в овраг.

Какие-то карлики и среди них в белом халате их поп карлик. Подобрав полу своего фельдшерского халата, он облетел низко над столом, поклевал что-то в воздухе и взялся за солдат.

Целый полк выстроился на дворе московских Покровских казарм. И тут же на дворе валяется колбаса: из колбасы я должен делать гимнастику.

Зайцев развязал один из узлов с бельем, вытащил складную кровать: плетеная корзинка для хлеба.

«Сколько призрачности в том, что мы называем действительностью!» сказал он и, спустя рукава, принялся раскладывать хлеб печатными буквами.

Виноградный окорок

Все семейство Ч. – бегут за окороком, а впереди в окорок зубами врезалась собака. Навстречу волки, да не простые, с гривами сибирские, а за волками мчится автомобиль.

От страха или чтобы добро волкам не досталось, одним кусом окорок съела собака. А волки на собаку и в клочки. И вся ветчина попала в волчиную сибирскую пасть с песьей шкурой и костями. А все Ч. побросались на ходу в автомобиль. И автомобиль скрылся.

А собака и говорит:

«Разве я виновата?» и подает мне в обеих лапах чек – 1000 франков «на предъявителя».

В банке у самой кассы я спохватился: чека нет! или дорогой потерял или дома в письма сунул. А кассир за решеткой для порядку разложил столбиками, но не мелочь, а розовый виноград. Захотелось мне этого розового попробовать, потянулся я с руками, а решетка опустилась и прямо мне по пальцам, как бритвой: черно в глазах.

И очутился я в сыром подвале. И о чем эти черные мысли? И я повторяю из какой-то песни и мотив знакомый:

 
«А когда ты меня покинешь,
я из огня до земли тебе поклонюсь,
расточу весь огонь –
и одна ты в глазах не померкнешь...»
 

Хлынула вода. И я скорее выбираться, да темно очень.

И вспомнился окорок – розовый, как розовый виноград.

«Пойду, думаю, к Ч.».

По насыпи мне навстречу, но кто это? не понимаю: на ней мужское без пуговиц пальто наголо.

«Я безработная, говорит она, и не годы, не век, а века иду по чужой земле».

«Откуда?» спрашиваю.

«Я из Дельфов».

И я вспоминаю о чеке: 1000 франков. Вот кстати, пригодились, подать ей. И я все перерыл, и письма, и рукописи, в столе и по карманам, а чека нет нигде.

«Нет, говорю, нигде».

«Негде», поправила она, но не сказала «искать», а взглядом стрелой ударила в меня:

 
«А когда ты меня покинешь,
я из огня до земли тебе поклонюсь,
расточу весь огонь –
и одна ты в глазах не погаснешь...»
 

И замечаю, что она на одной ноге и эта нога колонкой у нее из середки – дельфийская.

«Из Дельфов!» говорит Лев Шестов, вылезая из автомобиля: он на Комарове[46]46
  ...на Комарове путешествовал... – «Дядя Комаров» – Евгений Брониславович Сосинский, художник, шофер, брат В. Б. Сосинского, навещавший Ремизова и иногда имевший возможность подвозить его по делам или на прогулку на автомобиле (См., например, в письме Кодрянской 8 мая 1947 года: «...за мной приедет брат Сосинского – Комаров (это я его так переиначил и на всю жизнь)» – Ремизов в своих письмах. С. 50).


[Закрыть]
путешествовал вдоль виноградников.

«А чтобы все было незаметно, мы скрывались под автомобилем у колес», объяснил Комаров.

И подает мне полную горсть мятого винограда – нарезано тонкими ветчинными ломтиками.

Петли, узлы и выступы

Выставка скульптур. А кроме разноцветных граненых бутылок, ни ног, ни рук, ни головы и хоть бы какой завалящий торс, ничего. Из окна, прячась за занавеску, выглядывает Лорионов[47]47
  Лорионов – Ларионов М. Ф. (1881—1964) – русский художник-авангардист.


[Закрыть]
: в руках у него стопудовые гири, запустит и от головы ничего не останется, про ноги и руки я уж не говорю. А я как раз под окном: взялся распутывать веревку – работа надоедливая, да и опасно. На веревке делаются само-собой петли, подержатся в воздухе и, само-собой, затянутся в узлы: начинай сначала.

На выставку набирается народ. Вижу и Лорионов, но уж без гирь. И он меня торопит:

«С веревкой неудобно, вы загораживаете выставку».

Я вышел в другую комнату. Там, согнувшись над столом, Копытчик (С. К. Маковский)[48]48
  Копытчик – Маковский С. К. (1877—1962) – художественный критик, поэт и мемуарист, издатель журнала «Аполлон», в котором публиковались рассказы Ремизова, один из участников издания его книги «Что есть табак. Гоносиева повесть» (1908). Копытчик – кличка, присвоенная ему Ремизовым.


[Закрыть]
пишет программу «Оплешника»[49]49
  «Оплешник» – издательство, под маркой которого вышли в свет почти все парижские книги Ремизова, начиная с 1950 г. Эпизод с Маковским, возможно, навеян реальными событиями, о которых писатель сообщает Кодрянской в письме от 14 августа 1949 г. (период, когда обсуждалась идея создания «Оплешника»): «Приходит прощаться Копытчик. Про моего «Оплешника» стали говорить «Оплёшник», все поверили и волнуются. И во вдохновителя-чародея Солончука (к сожалению, Солончук уезжает в Индию, в Калькутту). <...> Копытчик без обещаний: он убежден, что «Оплешник» меня будет печатать, а Солончук платить гонорар: 5000 frs в месяц» (Ремизов в своих письмах. С. 137). Ср. более позднее высказывание: «Не будь «Оплешника», – говорит Алексей Михайлович, – мое имя не существовало бы на книжном рынке. ...Ненапечатанные книги-рукописи меня задушили бы» (Кодрянская Н. Алексей Ремизов. С. 30).


[Закрыть]
, повторяя:

«Оплешник – оплетать – плел».

На плите, пред Копытчиком, подгорелые овощи, залежавшийся соленый огурец пустышка, вареная свекла, не отличишь от кактуса, лопнувшие растекшиеся томаты – матерьял для «Оплешника».

Копытчик предлагает мне поправить этот «натюрморт». А я вызвался отделать дом «по Гоголю».

И начинаю свою работу. Я должен с инструментами – каучуковые палочки и закорючки – подыматься по выступам на самую верхушку, не глядя вниз. Осторожно ступая и не глядя, лезу по белым каменным плитам и с выступов каучуковой лопаткой счищаю известку.

«Пропал мой Гоголевский дом!» думаю, но как отказаться продолжать работу «раз взялся?»

«Я все слышал», сказал Лорионов.

И от стыда я скувырнулся.

Подкоп и затычка

«Голова хвоста не ждет!» но бывает и обратное: хвост улепетывает, а голова болтается. Подхожу к театральной кассе, нагнулся к кассиру – билеты разложены рядами по ценам – а как выдавать, кассир ставит глазом печать. И я получил припечатанный и иду с глазом и что же оказывается, глаз привел меня не в зрительную залу, а в картинную лавку.

Андрэ Бретон[50]50
  Бретон Андре (1896—1966) – французский писатель, один из основателей сюрреализма.


[Закрыть]
показывает картины. Я к нему о Мексике, о мексиканских жителях.

«Я как Улис, сказал Бретон, все забыл под песни сирен». И подает мне камень: «из подкопов, краеугольный».

Я зажал в руке камень и поднялся на воздух, облетел все подкопы и спустился на землю.

Что это, не могу понять: монастырь или тюрьма! Одиночные камеры-кельи, тяжелые чугунные двери, но есть и светлые комнаты с окном – «семейные». А на самом на верху «Комитет ручательства» и выдают спички без очереди. Спички мне всегда нужны, я курю. Но подняться в Комитет я не решился: начальник, любитель домашних спектаклей, человек словоохотливый чрезвычайно, так что в словах его больше слов, чем мыслей, но даже и по крайней надобности, никто к нему не осмеливается входить с просьбами, а, кроме того, в его кабинете шныряют летучие мыши, его охрана.

Время раннее, поставил я себе чайник.

«Вот, думаю, никогда бы не согласился в такой час кого-нибудь чаем поить».

И как на грех, стук в дверь.

Бретон с ружьем и мексиканской косой ломится в дверь. Но я его не пустил: «еще рано чай пить».

Но это оказался не Бретон, а Пришвин: он уселся перед дверью на свою мексиканскую косу, подперся дулом.

«В России, сказал он, много происходило и происходит такого, чего не было и не будет никогда на свете». И принялся дубасить в дверь.

На порку

Из Коммиссариата повестка: «явиться в 10 утра на порку». Наш Коммиссариат на Шардон Лягаш, два шага с Буало. Но почему-то я поехал по железной дороге.

Я захватил с собой, кроме повестки, еще много писем, опущу. И пропустил остановку, вижу Национ[51]51
  Шардон Лягаш; Буало; Национ. – название парижских улиц.


[Закрыть]
. Я скорее к двери да зацепился за какую-то даму, тут бы мне рвануться, а я стал распутываться. А поезд не ждет. И когда, наконец, выпутался, не могу разглядеть станцию. И все-таки вышел. Да поскорее: «10 еще нет, но уж около, не опоздать бы».

Я проходил по незнакомым местам: онемевшие живые развалины, неужто я попал в Рим? Навстречу куколка, так я и сказал себе: куколка. А шла она, как и я, наугад – заблудилась. А за развалинами старик и старуха ищут кого-то. И вот увидели, не меня, а эту куколку и бегут. Но тут сверху упала огромная лавина снега и засыпала куколку. И куколка обернулась в снежинку. А я боюсь на часы посмотреть.

Идет рабочий. Я догадываюсь, тоже, как и я, по вызову.

«Не опоздаем?» спрашиваю.

«Зачем опоздаем: 9-и еще нет».

Я посмотрел на часы. И вдруг понял, что всю ночь я плутал по Парижу.

«Взгляну хоть как порют». И вхожу в Коммиссариат. Присел на скамейку, а мой спутник подошел к столу. И какая-то, очень напоминает лисицу, велит ему раздеться.

«В этом самое главное и есть, подумал я, что не ажан[52]52
  ажан – полицейский (фр.)


[Закрыть]
, а лисица».

А мой спутник робко снял пиджак, потом сорочку. От неловкости тело его запупырясь, посинело.

«Хорошо что штанов снимать не надо!» подумал я и, загодя, снял пиджак, держу на руке.

А лисица положила моего оголенного спутника к себе на руки и пошлепала по голой спине, как шлепают по тесту.

«Готово, сказала она, следующий».

Я уже подошел было к столу, но среди моих конвертов никак не могу найти повестку, а без повестки не порют. И вышел я на лестницу искать по карманам. И нашел, наконец, подхожу к двери. А в дверях лисица:

«12-ть, говорит она, загораживая вход, перерыв».

«А как же я?»

«А впрочем на порку нет перерывов, и она протянула мне руку, рука у нее мягкая, как хвост, пожалуйте!»

О тебе – Наташа

А год идет и другой прошел и третий к концу, нет вестей из Киева. Слышу, у того убит, у этого пропали. Жизнь моя серо-пегая – мне что ночь, что день. В затворе живу, редко нос когда высуну на улицу, а из окна плохо видно. Сны мои ярки и по всем дорогам нет мне заставы: на Москву ли, в Киев или прямо на серебряную гору к Далай Ламе. Куда поведет мой поводырь – моя белая палка – туда и иду. И однажды сон привел меня в Киев – моя тревога. И потом все-то оказалось как во сне увидел о тебе, Наташа, твой последний час.

Разбирал я старый альбом, храню с Петербурга: а затеял я переписать стихи. Но мне мешают. И я перехожу из комнаты в комнату, прилаживаюсь – и ничего не выходит. Наконец, залез под стол, – «тут, думаю, свободно, никакие чужие задние лапы мне не помешают». И опять горе: ничего не могу разобрать, темно. И должно быть, я заснул под столом. Кругом зелень и все холмики, и такая тишина, разве что в метро, как запрут на ночь входы, такое. Я посмотрел вверх: прямо над головой скала и корни торчат, а выше – груды скал и развалины. А под ногами пропасть. «Кусок мира!» говорит кто-то. И меня как шибануло и я очутился в сторожке. Хочу за собой дверь захлопнуть, а кто-то все руку подсовывает. И я проснулся. И не под столом, скорчившись, лежу я с альбомом на столе. В комнате никого, мешать некому, но у меня пропало всякое желание переписывать стихи. И я присел к окну и задумался. Я думал о неизбежном, и что я не успею. Перед домом складывают алебастровые площадки – разнообразные геометрические фигуры. И когда вся эта паутинная постройка поднялась вровень с моим окном, кто-то меня окликнул. В этом оклике я смутно что-то понял. И сейчас же, подвязав себе рыжую бороду, выхожу на улицу. Огненный – не я – иду по улице и не иду я, а верчусь. И вертясь, погружаюсь во что-то смутное и осязательно темное с разорванными образами чувств. И дойдя до кишащих черным туманом прудов – месива змей, я с болью затаился. И всем зрением своим – оно кувыркалось, пробивая пространства – я как врезался в стену и сквозь стену – глаза мои щупальцы – смотрю. Я слышу, течет вода, – в больницах по утру такая вода; моют пол в коридоре. За окном тихо падает первый снег – как легко и уверенно, а мне безнадежный. Белее снега – изсиня снежно окостенело на ее лице и я не узнаю моих губ – не заря их зорит, а крещенская синь: последний, до горлышка глубокий, поцелуй. Я приподнял липкую простыню: какая жалкая, твоя, теперь погасшая, грудь! И невольно ищу в судорожно-скорченных пальцах – в этих глазах немых мои волшебные сказки. «Наташа, что с тобой такое сделалось?»

«Съели все конфеты, не осталось ни одной!» – вырвался чей-то голос, словно ничего-то вообще не значит, все безразлично: Богородица ли – мать со стрелою в сердце у креста... все равно.

И вижу стоит Блок. И вспоминаю: да это стихи Блока я хотел переписать из старого альбома.

Из дела о Ефремовском пушкаре Стеньке Корагове, 11 ноября 1648:

«...сказывала де ему, Степанку, бобылка его Агафьица сон, как он Степанка, переставит избу свою и сени у ней сделает, и ему, Степанку, быть на царстве. А он, Степанко, тому бесовскому мечтанию поверил, и избу свою переставил».

Помета: «Государь сей отписки слушав, указал бить того мужика батоги: не верь в сон».

Из грамоты ц. и в. к. Алексея Михайловича в. Р. в Ефремов воеводе Я. Т. Хитрово:

«у Приказные избы бить батоги нещадно, чтоб на того смотря, иным таким неповадно было в сон верить».


Мой цветок

Такого цветка ни у кого нет. И всякий день, бывало, полью и любуюсь. Да вот все дела, навалились заботы, не успеваю. Я не забыл о своем цветке, а уж сколько прошло, и за все это время ни разу не взглянул на него. И теперь мне очень стыдно: не политый и откуда-то трава пошла. И я решил: пересажу, выпалывать корням больно. Я взялся за стебель и приподнял. И мне показалось, в комках из под корней что-то блеснуло. Я нагнулся проверить: или это стеклышко? И в ужасе оцепенел: не стебель держал я, а скользкую змею. А когда я очнулся, вижу не змеиная пасть, а кротко смотрит на меня золотая рыбья голова. И расщепив красное зубчатое перо, не успел я за карман схватиться, как рыба прошла через меня и я бултыхнулся в теплый пруд и остеблел кувшинкой.

У голых

Попал я к голым. В бане тоже голые и на пляже нагишем ходят, а тут «голое общежитие». И только на мне одежда.

«Не очень-то ловко этим естественным щеголям», подумал я, глядя на тельное однообразие вывихов и одутлое.

«Было б неловко, если б мы вдруг да оделись!» сказал один из гнутых, подслушав мою мысль.

«А разве так зазорно в платье?»

«Отвычка и шерстит: до грехопадения никаких покровов не знали и портных не звали».

«А какой самый большой грех по вашему?»

«Самосовершенствование, сказал гнутый, без боли другому не обходится или огонь погасить. Но мы, голые, в этом не повинны, в пожарную команду нас не примут, да мы и сами не пойдем».

«Я тоже не стремлюсь в пожарные»[53]53
  «Я тоже не стремлюсь в пожарные». – Подтекст этого сна, возможно, связан со следующим высказыванием Ремизова: «Я представляю себе (но принять не могу), как запивают от горя. Ничего не надо заглушать (это по-моему), а «окристаллизовывать». Заглушать, значит погасить сердце, погасить глаза, погасить голос. Я люблю пожары и понимаю пожарных, но (для себя) в пожарные поступать не собирался» (Ремизов в своих письмах. С. 65).


[Закрыть]
, согласился я, почувствовав что-то и еще под голой словесной мелью и, отойдя в сторонку, снял сапоги раздеваться.

Качели

По узкому трясущемуся мостку от скалы к скале. А чтобы ступить с мостка на берег, надо или перепрыгнуть, что и делали другие, обреченные переходить, хочешь не хочешь, над пропастью, они протягивали мне руки, или стать на перекладину – тоненькая дощечка, прикреплена веревками к какому-то гвоздю, за туманом не видно, – а с этой перекладины шаг, и ты на берегу.

Я ступил на дощечку. И только что успел схватиться за чьи-то руки, как перекладина качнулась и пошла качелями вверх и вниз.

И я взлетал на этих качелях и кто-то еще со мной – мы качались над пропастью. Дух захватило.

По морю – цветам

Мы плыли по морю. Я с палубы смотрю: чем дальше, тем море мельче. И все мельчает и совсем ушло.

Мы пересели в автомобили и едем по дну. Цветы по дороге и чем дальше, тем гуще: цветы без стеблей, белее моря, а колышатся волной. А вдали синеет море, высоко подымаются белые волны. И я замечаю, море все ближе – между цветами бежит вода.

Тогда на автомобили поставили мачты, и я полез на мачту.

Песочное сукно

Все по горам, а везем мы в высоких телегах песок – полные телеги – красный песок. Едем мы к деревне. И приехали. У околицы встречают бабы: «Этто, говорят, из этокого песку мы сукно ткем».

Без цветов

Я проходил по зацветшему полю. Пел жаворонок. А с придорожного луга доносило свежестью скошенной травы. Навстречу мне две путницы, деревенские цветные, несут корзину, полно цветов. И среди полевых, я вижу, сама как полевица, таращится маленькая девочка.

«Куда идете?» спросил я.

«По цветы».

И я пошел за ними.

Молча, без разгада гадая, дошли до озера.

«Вот твои цветы!» чего-то засмеясь, сказали мои спутницы, показывая на озеро.

Я постоял на берегу. Никаких цветов. И с пустыми руками пошел назад.

Цветя, колыхалось поле. Пел жаворонок. Свежим сеном доносило с лугов.

И вдруг я увидел: из колосьев глядит на меня та самая девочка, что встретил, несли в корзине со цветами. И наклонясь, я почувствовал, как стебельки, ее руки: обнимая меня за шею, она по детски не на ухо, а в нос:

«Возьми меня с собой!»

Я ее поднял, усадил к себе на плечи. Но и шагу не сделал, как все переменилось и уж дороги не видно. Впотьмах колебалось – это туча туче шла вразрез и только над головой воронкой просачивался зеленью свет, а какие-то птицы, вия змеиными хвостами, немые уносились ввысь. И под шипящий лет свет погас.

Я стоял на поле без пути среди ночи. И вдруг издалека знакомый детский голос:

«Возьми меня с собой!»

А ведь я и сам не знал, куда себя девать.

Раз-плюнуть

Строится громадный домина без фундамента, а в середке канат, так над землей канатом и держится. А стоит канат перерубить и все здание рухнет. Но кому придет такая мысль, да и зачем.

Темное дело: я залез под дом, нащупал канат – «говорят, мудрено справиться, канат морской – а мне, думаю, раз-плюнуть»! – да топором по канату – и не могу остановиться и пусть рука горит, топор огонь, а рублю. И когда, наконец, канат стал поддаваться и наступила решительная минута – рухнет вся эта громада, в этот миг моего неистового ража и исступленного восторга, кто-то сверху плюнул на меня.

Клей-синдетикон

Убирали комнаты перед праздниками – для меня самое тягостное, разве что сравнить с переездом на новую квартиру.

С потолка щетками распылили закопченую пыль и паутину, вымыли окна и подоконники, принялись мыть пол. Но как ни старались, отмыть не удалось, такая накопилась грязь. И от босых ног следы.

Уборкой заправлял какой-то шершавый с собачьей мордой, я его в первый раз вижу, а говорили, что его всякая собака знает и что всякая грязь, от одного его дыхания, испаряется, как летучая жидкость на солнце. И этот солнечный собачий пылесос видя, что толку нет, подал лапу и скрылся.

Оставшись один, я осторожно заглянул под кровать. Так и есть – или не отодвигали?

«Вот где она сидит, подумал я, эта грязная жила!»

И так мне стало досадно, так не хотелось гнуть спину, просить кого или самому пачкаться, скинул я с себя все до рубашки, взял порядочный тюбик «синдетикону» – из клеев самый крепкий – вымазался как следует, лег на пол и давай кататься.

Розанчик

Тихий осенний дождь пылит сквозь густой туман. Глазам спокойно. Иду, не зная куда. И очутился на тротуаре, – узкая улица, высокие дома. Проходят мимо – тут и женщины, и мужчины, и дети, и у всех на плече корзина, а в корзине хлеб.

«Дайте мне розанчик!» попросил я: я выбрал самое малое, что есть еще меньше розанчика?

Какой-то из прохожих приостановился и подал мне розанчик.

«Зверей выпустили!» крикнул кто-то, так кричит только очень пьяный или со страха.

И красным ударило мне в глаза.

Волной вырастая, они наступали. Черные, дымчатые шкуры, гривы, хвосты и маслянистые желтые пятна на брюхе.

Я стоял один, в руках розанчик, и на меня разинутые пасти – огненными маятниками ходили языки.

«Нате вам, звери, розанчик!» сказал я, высоко над головой подняв румяный хлебец.

И на мои робкие слова все звери, и большие и малые, серые и черные, одноухи и однозубы, рогатые и кусатые, пригнули лапы, но не бросаться на меня, а хапнуть розанчик.

Светень и девочка в лохмотьях

Я стоял в тесной сводчатой комнате и гляжу в окно. Я глядел туда за окно в зеленый весенней зеленью сад. Сзади кто-то обнял меня. Я повернул голову и замер, так необыкновенно было мое чувство: тот, кто стоял за спиной, смотрел на меня с упреком, потом кротко и с какой любовью! Весь он просвечивался, а глаза светились, юный, а как много он знает.

«Если бы и всегда его руки лежали на моих плечах. Если бы никогда не расставаться!»

И я увидел, в углу у окна, девочка закутана рванью, из лохмотьев протягивает ко мне ручонки.

Я нагнулся и, жалея, покликал. Но его не было. И как это случилось, куда он скрылся и почему меня покинул?

Девочка перестала плакать. Она улыбалась.

А за окном дождик – зеленый дышит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю