355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ремизов » Мартын Задека. Сонник » Текст книги (страница 2)
Мартын Задека. Сонник
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:10

Текст книги "Мартын Задека. Сонник"


Автор книги: Алексей Ремизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Великан

Бег его так быстр, подогнуты колена, квадратом шея, трубою хвост, а голова – мышь: конь бежит, мышь бегает. Наскочил конь на быка. А бык не простой – рогом – серпами под небеса, сзади насиженная желтая клеенка, квелые ноги.

Я протянул было руку к засиженному хвосту погладить, но бык и конь сцепились. Белая и желтая ромашка запорошила поле. От быка клочья, но рога конь не сшиб: торчат.

Крутя квадратом, бежал белый конь, мышь впереди бежит – светляки, мигая, ей светят путь.

«Очередь за мной!»

Я приготовился на съедение коню, а попал на болото.

Золотые клочья по ватному парчевому одеялу. Бескрылые черные птицы бледной тоской черничек. И два серебряные серпа маятником по осеннему небу. Прислушиваюсь: вот закукует кукушка – моя, часы с кукушкой.

И одна из птиц, клювом говорит, показывая на руки:

«Вылови лягушек, выполи водоросль, проберись через осоку, тогда пробьет твой час».

«А сколько часов?»

«8 – 4 – 2...»

«Сущность вещей число![10]10
  «Сущность вещей число» – один из постулатов мистического учения пифагорейцев. См. также коммент. к «пифагорейскому» сну «Чучело».


[Закрыть]
» и, повторяя «8 – 4 – 2», вхожу в озеро и, сквозь тину, иду.

Грозя зеленой дубинкой, навстречу великан.

«Быка я не тронул, конь меня не съел, но теперь мне конец».

Великан высоко поднял руки и, ухватя серпы, уходит в землю. Ни рук, ни ног, одна голова из земли. А над головой маятником серпы, как и раньше, два рога.

И кукует кукушка.

Я считаю: 12.

И из озера выходят: их семеро, суровые, и сухи, крепки и белы – рыбья кость. Костяными тисками они окружили великана – его голову.

«Тебе за это вычтут там, из вечности».

И услышав себе приговор, вся моя память запылала. Пепельные мыши сверляками взблеснули в глазах.

«Ты в душу мою вошла, и я похороню тебя вместе с собой!»

И голова великана ушла под землю.

Бескрылый

Палкой в спину – и тащусь домой. По-заячьи не прыгнешь. Но мысль не выбить никакой палкой. Заботы и тревога, встречи и слова ни к чему. Хочу все знать, а как люблю тебя, я знаю. Но почему ж такой сумрак?

«Земли под твоими ногами мало», шипом он из стены отвечает: я его не вижу, а он меня слышит.

Я обернулся. За моими плечами стена. И чувствую, как подымает, и это не стена, не серое, а синее небо в глазах.

«С крыльями земли не надо, говорит он глазами: глаза его звезды, посмотри!»

Я нагнулся.

И вся-то земля подо мной.

Так вот в чем дело: вера – крылья, а между нами нет веры, и вот почему сумраком задавлена моя бескрылая любовь.

Зеленая заря

Он живет между одеялами: голубым и алым. На мне еще сверх голубого: вишневое – на него все любуются и брусничное – в мои тревожные ночи на нем точила свои белые острые зубки усатая мышь.

Голубое и алое, знаю, с вами я никогда не замерзну. Потому он и выбрал себе это самое теплое местечко.

И все-таки, это он гнет мою спину, выговаривая, что я замерзну. И случится это так просто и незаметно, как осенний Чайковский вечер переунывывает в ночь – и в ту последнюю ночь во мне все зазвучит – мой последний человеческий взлет.

Но я не хочу и не верю, что так будет и не может не быть. И во мне подымается весь мой упор. И сам подымаюсь.

Ни голубого, ни вишен, ни мышки и только белое, и на белом одно алое. И из алого торчат заячьи уши.

Я нагнулся над зайцем.

А это оказался вовсе не заяц, а заячьими ушами горят глаза: зеленоватый свет разгорается.

Он ничего не говорил, ни о чем меня не спрашивал – он только смотрит. И его зеленое волной катилось из, зеленью налитых, сияющих глаз.

И я поднимаю руку, обороняясь – моя глазатая рука глубоко дышит.

Все подсердечные тайники моей души освещены.

И он читает:

«Без тебя и дня не могу прожить».

Зеленые волны паутинными нитями вились и, завиваясь, кружили – плывут. И прямо в глаза мне не осенние паутинки, а ежиные иглы вливают свои студеные жала. Отравленный болью, вдруг я чувствую неизбежное – мой конец – и все во мне поет.

И в глазах не белое, не алое – моя не алая зеленая заря.

На луну

Квартира в пять комнат. Две заперты – «мебели не хватило». Другие две, не меньше концертного зала «Лютеции», обои розовые, местами, от сырости, оторвались, висят серые куски. И третья, одна только и запирается, и к ней длинный коридор, уставлен буфетами.

Вхожу без стуку.

«Зачем, говорю, вам пять комнат?»

«Когда большая квартира, виновато отвечает Блок[11]11
  Блок – один из постоянных «персонажей» ремизовских сновидений. О сложных прижизненных отношениях между двумя писателями см.: Переписка с А. М. Ремизовым (1905—1920). Вступ. ст. 3. Г. Минц; Публ. и коммент. А. П. Юловой. – Лит. наследство. М., 1981. Т. 92. Кн. 2. С. 63—142.


[Закрыть]
, из кухни ничего не слышно».

«Да мне хоть бы десять, только ни к чему».

Комната больше тех двух розовых: на одном конце говоришь, на другом не слышно. Синие обои, лепные украшения на потолке: птицы, гады, травы. В полстены буфет: с одного конца цельный, с другого двухъярусный, набит книгами и птичьим пером.

«Неразрезанные, показывает на книги Блок, а это рояль, беспримесный, абсолютный звук».

Рояль пепельно-зеленый, привинчен к стене, ножками не касается пола.

«А как же играть?»

«Лунными руками».

И появляется весь в белом, синие глаза, похож на Блока, но губы тонко сжаты. Сел за рояль и не сводя с меня глаз, будто читая с моего лица ноты, начал играть, пальцы розовые.

И еще четверо похожих, белые, они вышли из звуков и, сплетаясь, закружились. И я невольно верчусь с ними и чувствую, как весь я переменился: мое лицо перелистывается как ноты.

И мы впятером, кружась, подымались над роялем к потолку, и не потолок, а над нами ночь.

«Куда мы?»

«На луну!»

Чучело

Моя комната в больнице для двоих. Я один. Кровать, столик и табуретка, а в головах чучело: тигр. Как живой стоит, не спускает с меня глаз – моя сиделка. За сиделку надо платить, а с тигром и так обойдется. И пыль не нужно смахивать, самораспыляется, и не курит.

«Ваша Rue Boileau[12]12
  Rue Boileau – улица Буало.


[Закрыть]
, говорит Блок, ничуть не меньше 14 линии Васильевского Острова[13]13
  14 линия Васильевского Острова – последний петербургский адрес Ремизова.


[Закрыть]
», и проходит в соседнюю комнату: там он собирается окончить свою пифагорейскую поэму: «Сам сказал». Поэма нигде не напечатана, и не войдет в полное собрание сочинений.

Лицом к тигру, я продолжаю свою мысль о Пифагоре. Про Пифагора говорилось, что «пришел на землю не бог, не человек, а Пифагор». А основанная им «обезьянья палата» называлась «Союз пифагорейцев»: бесприкословное и упоенное повиновение царю Асыке, учителю Пифагору: «Сам сказал»[14]14
  «пришел на землю не бог, не человек, а Пифагор»; А основанная им «обезьянья палата» называлась «Союз пифагорейцев»; ...царю Асыке, учителю Пифагору... – Темой сна является ироническое сопоставление мистико-философского Союза пифагорейцев, по преданию основанного полулегендарным греческим философом Пифагором, с придуманным Ремизовым шуточным «тайным обществом» Обезьянья Великая и Вольная палата, которое возглавлял «обезьяний царь Асыка».
  «Сам сказал» – формула, принятая в Союзе пифагорейцев для обозначения абсолютного авторитета Пифагора.


[Закрыть]
.

От Пифагора перехожу к «Слову», о тайне слова, Тигр внимательно следит за моими мыслями, по его глазам замечаю.

«Слово возбуждает дух, от слова умиляется сердце и яснеет ум. Но тайнее тайны слова – тайна слуха к слову. Слово беззвучно, звучит только по чувству кто его произносит и по чувству того, к кому обращено: не любить – не слышать, любить услышать, даже больше чем будет сказано. В начале было слово, нет, в начале было чувство – расположение к слову: без твоего чувства никогда не прозвучит слово – оно и самое высокое и самое громкое и самое сокровенное останется безразличным знаком, а если перевести на литературу, «ничего не понимаем».

Тигр качнулся, и лапы его пригнулись.

«Оживает!» подумал я.

И выхожу – «дверей не буду затворять, я сейчас!»

Слякотно как осенью. Ветром наносило на тротуар желтые листья. Пустынно и тоскливо, как на выставке собак.

Ни ветер, ни листья, живые человеческие губы, вздрагивая, мне внятно повторяли:

 
«Буду я тоской томиться...»
 

Тигр по-прежнему стоял в головах, но голова его была глубоко наклонена. И я хожу по комнате и чувствую, что и не глядя, он следит за мной.

«От любимого человека, продолжаю свою мысль, слово звучит совсем по другому и никогда не дойдет слово от нелюбимого».

И я выхожу к Блоку.

Комната в коврах и вся заставлена. Едва я пробрался к столу. Блок, не отрываясь, пишет: «Сам сказал».

Я говорю ему о моем Тигре: «оживает, и что нам делать».

«Потускнеет»! говорит Блок и поспешно свертывает рукопись уходить.

«И что же осталось, говорю, от гармонии чисел и музыки небесных сфер?»

«Пифагоровы штаны», ответил, не обертываясь, Блок.

Стемнело. Или и всегда было темно, но только я сейчас так отчетливо понял всю мою темь.

Окно без занавесей – пустые глаза. И два зеленые огонька мне сверкают из тьмы.

Шопотом я покликал Блока и, не оглядываясь, тихонько вышел в коридор.

И у меня такое чувство, лучше было бы пропасть, эти глаза – истомили.

 
«Буду я тоской томиться...»
 

– звучит мне и во мне переговаривает.

По стенке пробирается кто-то, лица не вижу. Я коснулся до него рукой; шершавый.

«Не видали ли, говорю, Блока, сидел у меня с Пифагором?»

И тот, тряся лохмами, озирается, точно хочет сказать, что он не Блок и вовсе не Пифагор. И еще чьи-то руки и лохматая спина и не одна – как винные ягоды нанизаны, руками по стенке.

«Куда вы, говорю, там нет никого!»

И не могу понять, как они могли войти в дом, дверь заперта, или их впустил Блок.

И я отворил дверь в кухню.

Но войти и думать нечего. И все разряженные и говорят, понять ничего нельзя, и уверенно, без возражений.

«Кто вас пустил, говорю, и разве я вас звал?»

И слышу в ответ и все понимаю:

«Кого захочет наградить Бог, в окошко пошлет».

«Дверь не заперта, вдруг вспоминаю, да ее сам, выходя, оставил открытой».

И ощупью пробираюсь медленным коридором к себе, повторяя: «потускнеет!» И дойдя, наконец, до своей тигровой комнаты, и приоткрыл дверь и тянусь рукой зажечь электричество.

И я видел: как желе, тряслись и таяли зеленые огоньки, и Блок над Пифагором. Я очень обрадовался и смело вошел – вошел и пропал: у меня на глазах тигр меня съел.

Альбом

Альбом со стихами. Стихи не написаны: разноцветные кружки и фигурки. Читает Блок. И мы летим. Над головой прямо на нас спускается огненный шар – черные гривой космы делают его еще несговорней, как для моих глаз месяц на ущербе. Я повернулся на спину, лечу, как плыву. А шар в глаза, не миновать, перережет. Блок, обратившись в лягушку, нырнул в воду. А я только и успел, что закрыл глаза и под толчком очутился в водосточной трубе. Свинцово – сыро и зелень – крыжовник.

«Слава Богу, говорят, теперь вы хорошо устроились».

Туфельник

Когда бы я ни проснулся, всякое утро он сидит в моей туфле: вроде он крысы, только шерсти на нем нет, по голому редкие длинные волоски.

Проснулся я – мое жестокое утро! – и он так и бегает, да скоро так бежит, то в сторону и назад, то наискосок и кругом, очень забеспокоился: видит, я проснулся, а туфли и нет, сидеть-то ему негде и мучит меня.

Вы, мои беспросветные при утреннем свете мысли и неизбывные – о тебе, ты моя крылатая лазурь! – и почему в твоем голосе мне слышится загубленная жизнь?

Вот отыскал он туфлю, вот он уселся в ней, сидит и смотрит, облезлый караульщик мой.

Нет не продам я его – нашелся один, сосед просит: продай. Как же расстаться нам, погасить мою мысль?

Знаю, я бессилен поправить в твоей судьбе и в моей с тобой, но не думать я не могу.

И вдруг я понял, что чудак сосед мой скоро с ума сойдет.

У хвоста

Магазин «Hôtel de Ville[15]15
  «Hôtel de Ville» – здание, в котором размещается городская администрация Парижа.


[Закрыть]
». Почтовую бумагу взял, а пакет с конвертами забыл. А у нас ни жеванного, а писать письма надо и не «описания природы», а все о деньгах. Придется вернуться.

Подходит нищий: голова тыква, голая, ни волоска, а уши – тоненькие красные ручки. А у меня нечего подать, все ухлопал на бумагу и конверты, только что на метро. И я скорее назад в «Hôtel de Ville». Да никак не могу найти, пропал из глаз. А этот нищий оборвал себе уши и сует мне в руку красные ручки.

«Да на что они мне, говорю, мне надо конверты».

«А как же, отвечает нищий, ходить с ручкой».

Тут наехала на меня лошадь: тележка – камни и песок возят. Ухватился я за край – думаю: «продержусь как-нибудь». А какая-то мышиная бабушка, черная бархатка на цыплячьей шее, тоже подмята, цапается за телегу.

И перевернулась телега, и я очутился у хвоста. Кричу: «остановитесь!» Да из под хвоста кому слышно. И терпеливо тащусь, слежу за хвостом.

Улица за улицей, конца не видать. Наконец-то лошадь остановилась, хвостом по глазам махнула. И я очнулся.

И что же оказалось: самый обыкновенный московский извозчик, а я в пролетке, с боков у меня гора – пакеты с бумагой, и сзади гора – конверты: извозчик заснул и лошадь по своей воле идет.

Брандахлыст[16]16
  Брандахлыст – наваристый (или – иронически – жидкий) суп.


[Закрыть]

Сварил я кусок говядины и режу на тоненькие ломтики: «положу, думаю, в суп: очень у нас жидковато, одна вода». Режу и все раздумываю, какой это выйдет суп наваристый куриный.

«Вскипячу раза два и все съем зараз».

И когда я нарезал полную тарелку, а кусок по теперешнему (1942) порядочный, на две «тикетки»[17]17
  на две «тикетки» – Ticket – (фр., букв.: билет, квитанция) – во время немецкой оккупации – продовольственная карточка; после войны – купюра достоинством в одну тысячу старых франков (что равно 10 новым).


[Закрыть]
90 г., и оставалось только с тарелки в кастрюлю положить, вдруг вспоминаю: этот самый кусок на две «тикетки» вчера мною съеден, помню хорошо, без остатка, чистая тарелка.

И я проснулся с досадой: ни класть, ни мечтать не о чем?

Мой портрет

В саду на дереве медная пластинка, вытравлен портрет: допотопное чудовище многорогое и глаза не на месте. Подпись: мое имя и фамилия художника.

«Как он меня изукрасил, подумал я, хочет оправдать».

А художник и идет, узнаю по портрету: спереди, сзади и из карманов висят груши. И я спрятался за картину, выглядываю: узнает свое произведение или пройдет мимо?

А он грушей в меня как ахнет и попал прямо в глаз: «оправдал!»

Сорокоушник

«Не то страшно, говорю, что некуда пойти, а страшнее, что некуда возвращаться».

«А мне дверей не надо, я религиозный, отзывается мой гость сорокоушник[18]18
  Сорокоушник – тот, кто читает «Сорокоуст», поминальную молитву на сороковой день после похорон.


[Закрыть]
. Ни входа, ни выхода и никакого олимпийского тумана, я от голода религиозный».

«Что и от чего, говорю, не важно, все дело в искусстве вызывать в человеке его тайные силы: лошадь из пчелы или слона из розы или, если хотите, кита из инфузории».

И начинаем наперебой разворачивать слова:

«Лошадь – шадь; слон – лон; ря – ря – ды – ды – ря – ря».

«Не могу, гу-гу». Задохнувшись, сорокоушник.

Из ничего

Бумага из четвертого измерения: нарезаны квадратики, ни карандаш, ни перо не берет, и ничего общего с промокашкой. А называется бумага «ничего».

«Весь секрет, говорит кто-то, как, вопреки очевидности, из ничего сделать чего».

И не касаясь «ничего», все равно по-пусту, я мысленно горожу «чепуху».

Под абажуром

Плывет рыба, а за рыбой, в стирке пропавшие, мои единственные цельные шерстяные чулки, а за чулками лампа, у которой в починке подменили абажур. И подают счет.

А платить нечем, это я сразу сообразил и нырнул под абажур.

Жасмин

Снегу намело – где застало, там и стой. Под теплым низким небом стою, сам как из снега вылепленный.

И выпорхнул, летит из под снега, я его узнал: это был с белыми вощаными крыльями Лифарь[19]19
  Лифарь Серж (Сергей Михайлович, 1905—1986) – артист балета, хореограф и педагог. Ремизов посвятил ему очерк в книге «Пляшущий демон» (1949), а также ряд эпизодов в «Мышкиной дудочке». В коллекции Лифаря хранилось несколько графических альбомов Ремизова.


[Закрыть]
. И откуда ни возьмись баран: баран сгробастал Лифаря и дочиста съел.

И на моих глазах Лифарь превратился в жасмин.

Без отопления

Всякие бывают и не такие еще, а эта на вешалку похожа. А висит на ней мой новый теплый костюм. Принесла его померить.

Всматриваюсь, и вижу, такой размер разве слону попона.

А слон и идет, помахивает хоботом – обрадовался.

«Холод, говорю, и зверю не радость, правда, кожу слона, что и носорога, не берет пуля, а попробуйте-ка заставьте без отопления писать, и самого простого сна не запишешь».

Зубы с волосами

«Зубы с волосами или Священное писание?» спрашивает Лев Шестов[20]20
  Шестов (Шварцман) Л. И. (1866—1938) – русский философ, один из ближайших друзей Ремизова. Шестову был посвящен первый цикл снов «Бедовая доля» (1900—1909). Подробнее об их взаимоотношениях см. во вступ. ст. и коммент. И. Даниловой и А. Данилевского к публикации: Переписка Л. И. Шестова и А. М. Ремизова. – Русская литература. СПб., 1992. № 1—6; 1993. № 1,3.


[Закрыть]
.

«Шесть часов», растерянно отвечает Блок.

И я видел, как часы упали на подоконник. Я протянул руку за окно, пошарил и в горстку себе. И показываю.

А никаких зубов, а лоскутки от обой, в середке клешня.

Мы видим сны: но как они милее действительности! Мы грезим и грезы милее жизни. Но ведь без грез, без снов, без «поэзии» и «кошмаров» вообще, что был бы человек и его жизнь? – Корова, пасущаяся на траве. Не спорю, – хорошо и невинно, – но очень уж скучно.

В. В. Розанов. Темный лик. СПБ. 1911

Пушкин и пять невест

И я увидел: Пушкин.

И совсем-то он на себя не похож, ни на один портрет: курносый. А около на столике кофий.

«Спасите, говорит он и показывает, пять невест».

И в моих глазах пять красных языков.

«И всех разобрали», говорит Пушкин и читает: немецкий, французский, английский...

И я понимаю, что теперешний Пушкин профессор языковедения и спасать его не от чего – без языка нет речи.

Непрямое высказывание

«Сила слова подкрепляется жизнью», так говорят философы, далекие от всякой жизни.

На столе две фигурки – экзистенциональная философия[21]21
  Экзистенциональная философия (в современном написании: «экзистенциальная») – наиболее представительное в послевоенной Франции философское направление, оказавшее значительное влияние на литературу и искусство. Многие моменты мировоззрения и творчества Ремизова были созвучны установкам экзистенциалистов (к числу которых можно отнести и Л. Шестова; подробнее см.: Козьменко М. В. Мир и герой Алексея Ремизова. – Филологические науки. 1982. № 1). Ср., однако, резкую оценку основных выразителей этой философии (Н. Бердяева. Ж.-П. Сартра, А. Камю) в письме Кодрянской от 25 марта (7 апреля) 1948 г.: «А теперь – через 46 лет – почему имя Бердяева громко? Да потому, что все эти годы до последнего месяца марта он говорил «банальные вещи», популярное изложение (как Сартр, Camus). <...> Никакого «безобразия» ни в мысли, ни в слове, все до-нельзя прилично, на середину, эту приглаженную читательницу, которая и ест и спит, все во время и в меру» (Ремизов в своих письмах. С. 102).


[Закрыть]
. А около сметана и две пятисотенные бумажки: одна от неизвестного, а другая – от «известного вам».

И вытащился из стола кулак, а из кулака лезет консьержка. Вспоминаю, «я должен консьержке тысячу франков».

Консьержка не одна: с ней два ее помощника, лестницу убирают. Один с отпавшими конечностями – «рыцарь дерзания», другой с выпученными глазами – «рыцарь смирения».

Об этом мне сообщила консьержка, забирая со стола деньги.

«Так бы и сказали прямо, а то прошло сколько!»

«Три вечности!» подсказывают рыцари.

«Три вечности из-за одной тысячи».

Но рыцари навалились на сметану. И похрустывая сухарными фигурками, в три скулы съели весь горшок. Консьержка недовольна.

Хлюст

Как это случилось непонятно, только я проглотил два стеклянных стаканчика из-под горчицы. И какая-то – сестра милосердия? – на спичечных ножках птичий нос принесла иод: «запить стаканчики».

Пить я не пил, а весь вымазался: и руки и лицо и шея. И тут появился мурластый – фельдшер? – на шее желтое ожерелье.

«Меня зовут Хлюст, а по отчеству Иваныч, сказал он, живу, затаив дыхание, за ваше здоровье».

И выпил весь пузырек с иодом.

Воздушный пирог

Крикливая и рукастая, а на язык таратор, и пишет стихи. Она ворожит у духовки. От духовки пылает: чего-то затеяла.

«Что сказал Маларме Верлену?[22]22
  Маларме Стефан (1842—1898) – французский поэт, произведения которого имели принципиально «темный», герметический характер (что комически контрастирует с приписываемым ему в ремизовском сне высказыванием).
  Верлен Поль (1844—1896) – французский поэт, один из «проклятых». В своем знаменитом стихотворении «Искусство поэзии» провозгласил самодостаточную музыкальность единственным критерием подлинной поэзии.


[Закрыть]
»

«Когда?»

«Да про стихи?»

И я вспоминаю.

«Ubi vita, ibi poesis»[23]23
  «Ubi vita, ibi poesis» – «Где жизнь, там и поэзия» (лат.) – Девиз Н. И. Надеждина (1804—1856), русского критика и журналиста.


[Закрыть]
. А Верлен ему ответил: «Et ibi prosa, ibi mors»[24]24
  «Et ubi prosa, ibi mors» – «И где проза, там смерть» (лат.)


[Закрыть]
.

Я раскрыл духовку. А там мой любимый яблочный воздушный пирог, и полная рюмка.

«Non solum mors, sed plurimi versus»[25]25
  «Non solum mors, sed plurimi versus» – «Не просто смерть, но весьма разнообразными способами» (лат.)


[Закрыть]
.

И не успел я попробовать, как опал пирог, одна жалкая корка, а рюмка оказалась пустою.

Андре Жид

Любопытно было посмотреть, какой Андре Жид[26]26
  Жид Андре (1869—1951) – французский писатель, лауреат Нобелевской премии. В молодости Ремизов совместно с С. П. Ремизовой-Довгелло перевели его произведение «Филоктет».


[Закрыть]
, когда он остается один. Я отыскал щелку и носом приплюснулся, остря глаза. Я знал, что Андре Жид один и кроме него никого. И вижу у стола стоит Верлен. И сколько я ни вглядывался, Верлен не пропадал. И беспокойно мечется крыса. Это я попал ногой в нору и спугнул крысу.

«Надо ее перерубить!» говорит Верлен и, обернувшись к Андре Жиду, ударил кулаком крысу по морде. Крыса взвизгнула и я отскочил от щелки.

Лбом о стену

Корзинка с овощами: лук, петрушка и хлеб – не для меня, заберет кто-то по пути. Я иду стройкой между лесами, едва выбрался. И пошел по потолку, думаю, подкрашу: известка сшелушилась, и под ногами пылит. Входит какая-то, в руках корзинка, но не овощи и хлеб, а клубника – ягоды невиданных размеров, я понимаю, султанная. Я поблагодарил и прощаюсь. А она взяла мою руку и в палец мне шпильку; повернула руку и еще в двух местах пришила – медные кудрявые шпильки. И все мы ждем пришпиленные: сейчас нам подадут по три флакона с «конжэ»[27]27
  «конжэ» – здесь: требование хозяев оставить квартиру (одна из постоянно тяготеющих над Ремизовым жизненных перспектив; ср. примеч. к «Не туда»).


[Закрыть]
, по-русски «право на убирайся». И незаметно все разошлись. Вижу, кругом я один, поднялся, да не рассчитал и стукнулся лбом о стену.

Индейка

Проглотить шесть франков по франку на глоток не легко, а я справился, все шесть теперь во мне. Говорят, надо обратиться к доктору. А доктор-то помер, и остались после него бисерные вышивки, а наследников не осталось. И только жареная индейка.

Но только что я полез с вилкой к любимой задней ножке, выскочил медвежонок и, взвинтясь, плюхнулся на индейку.

«Будет, думаю, медвежонку на ужин, а я успею».

А уж от медвежонка только хвостик торчит и так жалобно дрыгает и как раз над задней ножкой.

Тут доктор сгробастал индейку и медвежонка, все вместе и в портфель себе:

«Для корректуры».

Пропала буква

На мне вишневая «обезьянья» кофта – курма[28]28
  вишневая «обезьянья» кофта – курма. (см. также ниже: «...зеленая обезьянья курма...») – Ср. воспоминания Н. Кодрянской о своеобразии ремизовской манеры одеваться: «Алексей Михайлович необычайно застенчив, и вдруг эти его расшитые шелком тюбетейки, диковинные вязанные платки, цветные кофты, пестрые «шкурки», как он их называл. Весь этот маскарад, я думаю, был не только выражением любви к краскам, но и желанием укрыться под красочным нарядом от чужих равнодушных глаз. <...> Вспоминаю, как А. М. ходил в префектуру подавать прошение о возобновлении картдидантите. <...> ...Было холодно, и он оделся не совсем обычно: поверх пальто закутался в длинную красную женскую шаль, перевязав ее на груди, как это делают бабы, крест-накрест; на голову надел еще вывезенную из России странной формы высокую суконную шапку, опушенную мехом. Сгорбленный, маленький, в очках, с лохматыми, торчащими вверх бровями, в невероятно больших калошах, зашагал в префектуру. В руках нес прошение на гербовой бумаге, расписанное им самим и разукрашенное разными заставками и закорючками: без сомнения, самый удивительный документ, когда-либо поданный в парижскую префектуру» (Кодрянская Н. Алексей Ремизов. С. 16).


[Закрыть]
. В ней мне держать экзамен. Я уверен, провалюсь и домой возвращаться нечего думать.

«Я уеду за-границу, так раздумываю, там начну новую жизнь с чужим языком и никогда там не буду своим».

Паяц прыгал, ужимался, строил нос и поддаваясь мне, ускользал из рук змеей.

И я узнаю в нем автора «Матерьялы по истории русского сектантства», том сверх тысячи и примечания.

Угомонясь, он подал мне польскую газету: «Литературное обозрение».

«О Кондратии Селиванове[29]29
  Селиванов Кондратий Иванович (ум. 1832) – крестьянин Орловской губернии, основатель секты скопцов. Упоминаемое здесь «непревзойденное богоборчество» связано с его идеями, зафиксированными в книге «Страды» (род автобиографии, записанной учениками). «Кондратий Селиванов, сам имевший на себе три печати (трижды оскопившийся – «без всякого остатка»), предлагает людям всемирное оскопление – звери и птицы пускай себе топчутся. И уж, само собой, после такой операции место Вседержителя Творца опрастывается – делать Ему больше нечего: человек не плодится и не множится, а главное и не нуждается, и не надо никаких соловьев, ни майских, ни осенних – при перелете птиц – искушений; у оскопленного человека свой независимый мир: дар пророчества и дар восторга» (Ремизов А. Иверень. С. 278—279).


[Закрыть]
, непревзойденном богоборце, а вот о вас небогоборческое!» Он ткнул пальцем в мелкий текст.

И сразу мне бросилось в глаза, что всюду напечатано вместо Ремизов – Емизов.

«А буква «р» пропала, сказал он, не взыщите».

И я замечаю, что по мере чтения отпадают и другие буквы. В моем «Ремизов» нет ни «м», ни «и». И остается один «зов».

«Кого же мне звать, думаю, и на каком языке?»

И тут мальчик – песья мордочка, фурча завернул меня в скатерть с меткой «зов».

Я тихонько окликал и уселся на «воз». И еду. Спокойно и тепло: телега-то оказалась с наВОЗом.

В клетке

Есть у меня еще обезьянья зеленая курма, тоже из драпировки, летняя. И отвалился рыжий кусок, висит, а на хвост не похоже. Вглядываюсь – да это письмо воздушной почтой, а подвел к самым глазам и вижу, никакое письмо, а самая настоящая клетка – канарейки с чижиками в таких скачут.

«Живая с Марса!» говорит кто-то, лица не видно, как в трубе ветер, грубо с подвоем.

Не переспрашивая, добровольно влез я в клетку, закрыл за собой дверцы и не могу решить, куда лететь: вверх – разорвет, а вниз – раздавит.

Тонкая жилистая рука протянула мне белую бобровую колбасу, фунтов двадцать, длинная, как рука, а называется «баскол».

«Лети, говорит, не бойся, в Баскол».

И я полетел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю