Текст книги "Матушка-Русь"
Автор книги: Алексей Домнин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
А. Домнин
МАТУШКА-РУСЬ
Памяти отца,
Михаила Константиновича
Домнина
ПРОЛОГ
Отец мой не любил, когда в доме затевалась уборка и мать посягала на беспорядок в его «мурле». Так называл он уголок в кухне, заваленный книгами, бумагами и лекарствами. В переделанном из буфета шкафчике книги были натолканы так, что стоило большого труда разыскать здесь нужный том.
– И куда он мог запропаститься, – удивлялся отец, высматривая его в перемешанных стопах, но не решаясь нарушить привычный хаос. Над столом была прибита коробка из-под лапши. Сюда складывались газетные клочки или листочки календаря, на которых наскоро записывались случайно услышанные пословицы и поговорки. Отец сам с трудом мог разобрать карандашные каракули на мятых обрывках и, возможно, поэтому не спешил «приводить их в систему».
На другом конце столика день и ночь пыхтел чайник на плитке. Отец, с удовольствием причмокивая, отхлебывал из чашки до невозможности крепкий и горячий чай и шумно, словно с громадным облегчением, вздыхал после каждого глотка.
Худой, даже летом редко снимающий телогрейку и валенки, сидит он в своем «мурле», поглаживает лысую голову и произносит свое непонятное и многозначительное «м-да». Редкие, торчащие, как щетинки, брови то удивленно взлетают, то хмуро опускаются. Серые с голубинкой глаза, всегда чуть влажные и широко открытые, затуманены какой-то думою.
Таким я помню отца.
К нему прилепились семьдесят семь болезней, которые, по прогнозам врачей, давно должны были осилить отца. Но он жил, он отчаянно сопротивлялся. Разработал свою методику лечения. В арсенал его лекарств входила даже смесь горчицы с медом, которую он проглатывал с превеликим отвращением.
Как-то ночью остановился отец у окна и долго смотрел на огоньки, мигающие за прудом на взгорье.
– Не могу я от них уйти, от огоньков этих.
– Куда уйти? – не понял я.
Он молчал, глядя в окно. Потом произнес:
– Жизнь – это очень мало времени.
…Любил отец поговорить. Не просто поболтать о том, о сем, а высказать мысли, которыми постоянно был занят его мозг.
Жалко, друзья мои – студенты летом разъезжались на каникулы. Вот благодарные собеседники! Слушают жадно, а чуть что – вспыхивают, как порох. Частенько, обычно ночами, в отцовском «мурле» разгорались жесточайшие словесные сражения.
Когда нет студентов, отец рад любому собеседнику. Заглянет случайно участковый милиционер, он усадит его, угостит чайком, и только часа через три тот спохватится:
– Извините… я же на работе. Я к вам вечерком как-нибудь загляну…
Иногда «жертвой» становилась мать.
– Наташа, – просит отец, – присядь-ка на минутку. Мне надо на слушателе проверить свои положения. – И добавит раздраженно: – Только оставь, пожалуйста, свои миски.
– Подожди картошки начищу.
– Не хочешь – не надо, – сердится отец.
Мать покорно откладывает ножик, вытирает фартуком руки и садится напротив.
Отец прикрывает рукою глаза.
Он уже в древней Руси, в двенадцатом веке. Перед его взором проходит жизнь старых городов, жестокие сечи русичей с недругами…
Не был отец ни литератором, ни историком. Работал он экономистом на заводе и считал свою профессию самой интересной на свете. Но однажды увлекся он «Словом о полку Игореве» и с той поры каждый свободный час и долгие зимние ночи отдавал чудесному памятнику старины.
Сначала мыслил сделать поэтический перевод дивного творения. Приступил к нему не сразу, а только после «душевной подготовки». Она была торжественной и вдохновенной. Отец хотел не просто умом понимать силу написанных другим слов, но и всем сердцем чувствовать в них биение другого сердца. Научиться перевоплощению.
Но, сделав поэтический перевод памятника, счел его слишком легкомысленным и принялся перечитывать груды летописей и книг по истории Руси. И вечно был недоволен тем, чего достиг.
Мысль отца не знала покоя. Всюду преследовала его «Слово». Он мог пройти мимо дома, думая о нем. Однажды в трамвае вместо билета попросил у кондуктора «мечи харалужные».
А рассказывать о том далеком времени он мог так, словно только что вернулся из древней Руси.
…Мать слушает отца внимательно, не перебивая. И вдруг, взглянув в окно, всполошится:
– Миша, погоди-ка, курицы в огороде.
…Исчезла Русь. Отец снова в своем «мурле».
Он не сердится, нет. У матери свои заботы – кто упрекнет ее в этом? Каждому свое.
– М-да, – произносит отец со вздохом и отмахивается. – Ладно, иди, выгоняй своих куриц.
Долгие годы труда принесли однажды отцу минуты такого счастья, ради которого стоило прожить жизнь.
Он разбудил меня среди ночи. Неодетый, в наброшенной на худые плечи телогрейке, суетился, бегал по кухне. Глаза его, удивленные и большие, лучились теплым и ясным светом.
– Это же открытие! Нет, ты послушай, какое открытие!
На плитке запыхтел чайник.
Отец оторвал клочок газеты для самокрутки, расправил его, но вместо щепотки махорки взял чайник и стал лить на газету. Лил – и не мог понять, что делает.
Сейчас, когда пишутся эти строки, я отчетливо вижу его сияющие серые глаза, дрожащие от волнения пальцы. Дымящийся чай льется на промокший клочок газеты, на валенок, а отец не замечает этого…
НЕВЕСТА
Дам отчам далеко зрети.
Дам ушам далеко слышати
(Старинная песня)
Немало путей исхожено, немало дум передумано. Сказывают, что время делает горе маленьким, а радость – большой.
Была ли она, эта встреча? Не приснилась ли? В конце весны, когда цвела черемуха, затянуло небо тяжелой хмарью, глухо заворчал гром в отдалении и закружила вдруг сырая снежная метель. Белым лохматым зверем взвивались хлопья в сырой листве, густо укрывали траву.
Не видать дороги за снежными вихрями.
Долго ли, мало ли ехал Святослав, продрогший, облепленный снегом. Только вдруг стихла метель, и в просветах дымящихся туч засветилось, розовое подрумяненное закатом небо.
Было морозно и тихо. Перед княжичем лежала зимняя поляна.
У седого дуплистого дуба стояла невысокая избенка оконцами к лесу. Как вороненое серебро, светилась река, и над нею густо клубился туман – снизу седой, а сверху нежно-розовый.
Увидел Святослав: вышла к реке девица в наброшенной на плечи белой шубейке. Спрыгнул с коня, поспешил за ней.
Зачерпнула девица из реки бадейкой и засмотрелась на темную воду. Не слышит, как окликнул ее княжич. Смотрит в туман и поет тихонечко:
Лейтесь, слезы горючие,
По лицу по белому,
Смойте, слезы горючие.
Красу девичью.
Не смеет княжич дальше ступить. Словно чужую беду невзначай подсмотрел.
Голова девицы непокрыта, пушистые косы упали на грудь, и в них искрятся снежинки.
Журчит вода в реке. И горькая песня так же тихо журчит.
Как в лес ли пойду —
Мне дерев не найти.
Как на людях мне
Человека нет.
Посею я горе
Во чистом поле.
Взойди, мое горе,
Черной чернобылью.
Хрустнул снег под ногой. Обернулась девица, полыхнул по щекам румянец и растаял. Лицо худенькое – одни глаза, синие, большие, дерзкие. Чуть припухлые губы сжаты зло и упрямо.
– Кто ты? – спросил княжич.
– Безмужняя жена, безотцова дочь.
Подхватила бадейку и пошла к избе.
– Постой, – спохватился Святослав. Не сказал он еще, что подсушиться бы ему надо, да и ночь близка, а девица уже ответила: приостановившись:
– Вон деревня недалечко. Там примут.
Легко перехватила бадейку другой рукой, откинула косы за спину и пошла, ступая в старый след.
Княжич шел за девицей, не зная, как ее удержать.
– Нельзя ко мне, – усмехнулась она. И грустно добавила: – Порченая моя изба.
Скрипнула и захлопнулась дверь.
Святослав постоял, застучал кулаками. Зачем, чего хотел он – сам не знал. Просто не мог, коснувшись чужой беды, уйти от этой избенки.
– Открой!
В избе молчали.
Ударил каблуком:
– Слышь, открой!
Распахнулась дверь, перед ним стояла девица. Глаза в прищуре, влажные губы в недоброй усмешке.
– Ну?
Непонятная власть была в этом взгляде. У княжича вспыхнули уши, он робко попятился.
– Иди! – властно показала она на взгорье.
И он пошел вдоль реки по свежему снегу.
Дохнула морозом и обняла землю тишиной серебристая светлая ночь. Растворились в белесом сумраке ближний лес и частокол на взгорье.
Понуро брел за княжичем усталый продрогший конь.
Опамятовался Святослав в деревеньке. И не мог понять, что было с ним. Только теперь почувствовал, что закоченел, а голова, как после долгого сна, тяжела.
Поспешно стал стучаться в первую избенку.
Чужое горе – оно, как оса: сколь ни гони, не отвяжется.
В избе было жарко, пахло овчиной, свежей сосной и хлебом.
Святослав обсушился; хозяйка потчевала его сытой, не переставала кланяться и сетовала на скудное житье.
– Извела нас волховица. На скот мор напустила. У Опаленихи корова пала, у Заряды. А нынче вон снег на посевы послала – не жди урожаю.
– А может, не от нее мор и стужа?
– Как же не от нее? Одна она у нас – веретница. Отец ейный тем же промышлял. А как стал отходить, дочь его просит: «Молитву доскажи». Это она про то, что он колдовство ей не все передал. Или вот под рождество стучит ночью в окно. Глянула: заледенела она, сарафан колом стоит, косы, как две сосульки. «Пустите, – говорит, – в прорубь оступилась». У меня сердце от страху зашлось. Сорвала со стены икону, мужик топор ухватил и выходим так: «Уходи, веретница – некрещена девица. Чур, тебя, чур», – и крестом ее осенила. Вскричала она и бежать… Ты думаешь, отчего она зимой в реку ходила? С ним встречалась, он в реке живет.
– Кто – он?
– Он, нечестивый… Ужо отольются ей наши слезы.
В избе собрались бабы. Перешептывались, грозили кому-то. Понял Святослав, что грозят они девице. В полночь должно свершиться что-то страшное и непоправимое.
Бабы приходили с иконами, суетились. Потом вышли во двор, что-то вытаскивали из хлева.
Святослав, сказавшись, что спешит, вывел гнедого.
Ночь была тихой и морозной. Луна висела над крышами. Она была нестерпимо яркой, как расплавленное серебро.
Княжич привязал гнедого у леса, а сам заспешил к избенке девицы.
В деревне слышны были выкрики, лязг железа-Княжич затаился под дубом. Сердце колотилось гулко и часто.
Лунные нити неслышно тянулись сквозь ветви, зажигая снежинки на листьях.
Холодно. Тихо. Жутко.
От деревни вдоль реки двигались белые тени.
У Святослава волосы зашевелились на голове и крик ужаса застрял в горле – прямо к нему, торопливо, почти бегом, двигались оборотни. В белых саванах, с распущенными волосами, босые. Они несли на плечах тяжелые ноши.
Подтянулся за сук, влез на дуб и прижался к стволу.
Оборотни столпились под дубом, сбросили ноши. Приплясывали, дули в пригоршни, отогревая пальцы.
– Скорей.
– Ноги жжет.
– Опалениха в соху встанет – она вдова. В борону кто-то из девиц.
Княжич узнал голос хозяйки. Это были деревенские бабы – в длинных рубахах, босые. Высокая тощая старуха, которую называли Опаленихой, надела хомут и впряглась в соху, полная грудастая молодица – в борону. Шествие двинулось вокруг избы. Опалениха, согнувшись и кряхтя, тянула соху. За ней шла хозяйка, присвистывая и дергала за вожжи. Следом тянула борону грудастая молодица, остальные бабы двигались сзади, вытянувшись в цепочку. Приподняв одной рукой подолы, они будто брали из них горстью семена и бросали вокруг.
– Шире захватывай. Не посмеет она теперь наш след переступить. Тут ей и конец.
В лунном свете их лица казались зеленоватыми, как у мертвецов.
Мы идем, мы ведем
Соху-борону…
– высоко запела Опалениха и остальные подхватили:
Мы пашем, мы бороним,
Тебя, веретница, в круг заколотим.
Сеем мы не рожью землю
И не родим семена.
На чистом снегу оставался широкий, темный, окружающий избу след. Бабы почти обошли избу, и как раз под дубом должен был замкнуться их круг.
Скрипнула дверь в избе. С криком метнулась девица и отшатнулась, как от невидимой стены, от следа. Бросилась к дубу, в проход. Бабы заголосили, побежали наперерез.
Княжич спрыгнул. Девица налетела на него, и он схватил ее за руки.
– Оборотень! – истошно вскрикнула Опалениха, и бабы с визгом помчались прочь, падая, путаясь в длинных рубахах. Обгоняя всех, высоко подобрав подол, убегала хозяйка.
Опалениха, с хомутом на шее, отстала. Она споткнулась, хомут спал, но она зачем-то напялила его снова.
Девица не вырывалась. Она смотрела вслед убегающим бабам и тихо, напряженно смеялась. Ее большие глаза были темными и злыми.
– Ты волховица? – спросил княжич.
Она вздрогнула и покачала головой:
– Я никому не делала зла.
И без насмешки, грустно и доверчиво глянула в глаза княжичу. В пушистые волосы ее вплелся серебряный лунный свет.
– Кто ты?
– Невеста твоя. Ты будешь искать меня – и не найдешь, будешь ждать – и не дождешься. А я буду всегда с тобой.
Она притянула его голову и коснулась горячего лба холодными губами.
– А теперь иди и не ищи меня, никого обо мне не спрашивай. Иди.
Прищурились глаза, простерла она руку к лесу. И княжич медленно пошел. Он улыбался и чувствовал, как смотрит вслед девица.
Когда занялся рассвет и край неба вспыхнул золотым пламенем, княжич словно проснулся. Он остановил гнедого.
Было зябко, на траве лежала седая роса, в зеленой листве несмело крался ветерок-лесовей. Как будто бы и не было вчерашней стужи и снега.
Песчаная дорога была сырой, и копыта коня оставляли отчетливый след на ней.
Княжичу стало до боли обидно, что уехал он так ничего и не поняв толком.
Он и теперь ясно слышал тихий грудной голос девицы: «Невеста твоя». Видел темные распахнутые глаза и сияние луны в пушистых волосах. Зачем он уехал?
Святослав повернул гнедого и поскакал обратно. Но сколько ни колесил он по дорогам, не мог найти ни той реки, ни деревеньки, ни девичьей избенки. У кого ни спрашивал – никто не знал, где она.
Словно не было той ночи, словно приснилась она…
Где ты, невеста? Откуда печаль твоя?
Как глаза мои со слезами
Не падут на сырой песок,
Как от горькой этой печали
Не расколется сердце враз…
Быль или небыль, сон или явь?
КЛУБОК СВАРОГОВ
Выткал бог Сварог нити жизней людских и почил от трудов. И была жизнь человеков пряма, как лунный свет, и долга, как ветра путь. Но пришел котенок, заигрался в тех нитях и скатал в клубок. Опечалился бог Сварог, отец земли и неба. Созвал он сорок волхов-ведунов и повелел тот клубок распутать по ниточке. Доныне гадают ведуны, как распутать его, и не могут дознаться. Оттого и перепутана жизнь на Руси, вкривь и вкось вихляется.
Так сказывала Святославу бабка его. Несмышленышем был тогда княжич, не мог понять странных бабкиных наговоров.
У бабки были влажные и горячие глаза половчанки и седая коса, по-русски уложенная венцом. Поверх мягкой собольей шапки она накидывала черный атласный плат, сколов его у подбородка золотой брошью. Оттого лицо ее казалось полней и темнее.
Редко выходила бабка из своей светлицы. Дородная, величавая сидела она в низком кресле с резными подлокотниками и смотрела, не видя, перед собой.
О чем думала эта властная женщина?
Иногда, просыпаясь ночью, княжич слышал, как шаркает она по скрипучим половицам и стучит тяжелым посохом.
Пятнадцать лет не снимала бабка траур по муже своем. Говорили, что в ту ночь: когда умер дед, князь черниговский, призвала она тайно сына Олега с дружиной и заперлась в городе. А к Чернигову уже подступало войско дедова брата – по старшинству ему переходило княжество. Но не в бабкином характере упускать богатый удел – из Чернигова рукой подать на Киевское великое княжение.
Было сыро и зябко, висели над городом рыхлые тучи, глухо плыл над колокольнями заупокойный звон. В княжьем тереме выли плакальщицы, у крыльца, под седлом и в богатой сбруе, стоял любимый дедов конь и рыл землю копытом.
За городом чадили костры, тесно стояли повозки, отдыхали после дальнего похода воины.
А бабка, на башню ворот городских поднявшись, кричала дедову брату:
– Прилетел, ворон, на мертвечинку? Ужо дадим тебе испить живой кровушки! А ну как захлебнешься? – И хохотала торжествующе.
А тот в бессильной ярости скрипел зубами и лишь об одном просил – пустить с братом проститься.
Не пустила бабка.
Похоронила деда. У Олега, отца Святослава, в такую пору рука на битву не поднялась. Ушли они из Чернигова, оставив город дедову брату. С тех пор не могла простить бабка сыну давней его нерешимости.
Святослав боялся жгучих бабкиных глаз. И влекли они и пугали.
При внуке глаза ее теплели, разглаживались морщины над переносьем. Она усаживала рядом большелобого княжича, гладила его мягкие кудри.
Мудрость старых людей – однобока, но горяча и цепка. Обожжет тебе сердце, захватит разум, и нет сил ей противиться. Сколько лет минуло, а слова бабкины свежи в памяти.
Однажды, слушая какую-то жалостливую книжную повесть, разревелся навзрыд Святослав. Оттолкнула его бабка, глаза, как ножи, сверкнули.
– Сердце твое из теста, как у отца. Уходи! – и замахнулась посохом.
Но вдруг привлекла княжича, обхватила голову сухими ладонями и горячо зашептала:
– Ты разрубишь клубок Сварогов, ты будешь великим князем над всей землей русской. Хочешь?
У нее тряслись щеки, глаза будто пронзали насквозь. Святославу было страшно. Бабка дышала ему в лицо:
– Изгони жалость из сердца и напитай его хитростью.
Она откинулась в кресле и заговорила громко и зло:
– Измельчал наш род после пращура твоего Ярослава Мудрого. От сынов его, земли меж собою разделивших, смуты пошли. Ярослав Мудрый десять иноземных государей оплел родством и всю землю нашу в кулак зажал. Не мечом, не удалью – хитростью да ясномыслием. Ненавистен он мне и люб за это… Князья наши – недоумки, – гневно застучала бабка посохом, – друг из-под друга уделы рвут, завистью обросли. В чужой мошне им и дыра золотом кажется… Ты прочтешь все книги, которые знал мудрый князь Ярослав, ты узнаешь все тайны, которыми владел он. Ты будешь воевать мечами врагов твоих, торговать их товарами.
И снарядили вскорости Святослава в Киев, к монастырским книгознаниям.
Отец сказал бабке:
– Если хочешь рыбу плавать учить – не бросай ее в кипяток.
Бабка только отмахнулась.
На прощанье перекрестила внука троекратно и спрятала на его груди мягкую ладанку, в которой вшит был корень белой озерной лилии – одолень-травы.
Произнес княжич заклинание, как учила бабка:
– Одолень-трава, одолей мне горы высокие, долы низкие, озера синие, леса темные. Спрячу я тебя, одолень-трава, в ретивом сердце во всем пути, во всей дороженьке.
С тем и отправился в путь…
Не исполнилось бабкино предсказание, не помог и корень одолень-травы. Не стал Святослав великим князем и вряд ли станет им когда-нибудь.
Все казалось простым и ясным, пока был княжич юн, пока проводил свои дни в книжных клетках монастырских. И думалось ему, что нет жизни завидней этой.
Не срубить дом без бревен, не скопить ума без чтения книжного. Краса воину – оружие, кораблю – ветрила, мудрому – книги. Как студеный ключ в жаркой степи, утолят они жажду разума твоего. Постигнешь ты обычаи народов древних и новых, кто жил, когда и зачем ты на свете есть.
А зачем ты на свете есть?
– Не затем ли, чтобы красу разума человеческого постигнув, научить других увидеть ее? Не затем ли, чтобы став великим, помочь другим стать великими? – поучал отец Феодор, наставник детей княжеских в Печорском монастыре.
У него было сухое маленькое лицо и синие, как у ребенка, глаза. Волосы всегда всклокочены и спутаны. Говорит он то громко и торжественно, подняв со значением сухой палец, то взволнованно и быстро, понизив голос до шепота.
– Птицам свои песни даны, людям свои дороженьки. Жил в давние поры греческий воитель Александр по прозванию Двурогий. Полмира покорилось ему. Но пришел он однажды в страну рахман-праведников, послушал их смиренные речи и сказал:
– Просите, что хотите, и дам вам.
– Дай нам бессмертие, – сказали они.
– Этим не владею, потому что смертен есть.
И сказали рахмане:
– Так почто же ты, смертный, столько ратуешь? Все равно, умерев, все свое другим оставишь.
Отвечал Александр:
– Не взволнуется море, если не дохнет ветер. Бессилен человек, только о небесном помышляя. Если бы все один нрав имели, празден был бы весь мир: по морю бы не плавали, земли бы не делали, детей бы рождения не было.
Александр в пятнадцать лет покорил полмира.
Святослав в пятнадцать лет потерял все, что имел. Отец его, достигнув наконец стола черниговского, скончался, не успев сына уделом наделить. И остался княжич без дома, без княжества.
Только по милости дядьки своего Игоря, правителя новгород-северского, получил во владение захудалый городок – Рыльск. И во всем теперь от Игоря зависим.
Перепутаны нити судеб людских. Где она, его дороженька?
ТАЙНЫ БЕЗЪЯЗЫКИХ МАСТЕРОВ
Зачудесил Самошка-кузнец. Прошел слух, что купил он бычка годовалого, привязал к своей кузне и поит его ночами плавленым железом заместо воды.
Слух полз из улицы в улицу, будоража любопытство, сея тревогу. Как ком, который катят по талому снегу, обрастал он новыми присказками и небылицами. Уверяли, будто бы у того телка глаза угольями горят, а из ноздрей пламя пышет. Был Самошка самым, известным человеком в городе. И больше не за руки его золотые – такого умельца поискать на Руси – за жизнь потешную любили старика. Уж коли вынудит что – на три года смеху.
Днями набрел на его кузню бродячий гусляр. Собою высок и костляв, белая борода легла до пояса. И будто растет она из самого рта – губ не видать. Дугой согнулся, пролезая в низкую покосившуюся дверь. Шагнул через порог, пошевелил лохматой бровью и снял пушистую рысью шапку:
– Мир вам и честь, люди добрые.
Самошке не до гусляра. Приклонившись к наковаленке, мелкой дробью отстукивает молоточком по рукоятке меча, легонько ее поворачивая… Особый у кузнеца меч, синеватый цветом. Сталь эту сам кузнец размыслил. Чего только не добавлял в нее: и глины, и муки ржаной, и сажи, и еще всякой всячины.
Сыны Самошкины – в косую сажень детинушки – подкатили гусляру корявый чурбан:
– Милости просим, – и отодвинулись молча в сторону.
Сам кузнец скинул рукавицы, отер о фартук потные ладоши и тоже пристроился на чурбане. Сказал гусляр, что есть у него дело до самого князя Святослава. И все выспрашивал о князе: каков он и как о нем народ судит.
Самошка от чистой души поведал:
– Хорош – не хорош, а все равно – господин. Ты его хоть медом обмажь и в патоке изваляй – сладок не будет.
– Крут? – нахмурился гусляр.
– Да нет. Ни спеси у него, ни тиранства, да молод еще и не сведущ в людях. – И, голос понизив до шепота, добавил, словно о страшной беде поведал: – С изъяном князек наш.
– Как так?
– Монахов у него полон двор – книги переписывают. Скоморохов, как бояр знатных, потчует.
Гость довольную улыбку в бороде спрятал.
А Самошка помрачнел, озлился.
Где такое видано, чтоб землею правили скоморохи.
– Меч, а не гусли – земле опора! – Поднял откаленный меч, потряс им в сердцах и воткнул в землю. Синим пламенем полыхнула сталь в отсветах печи. Рукоять меча змеистым бронзовым узором увита, серебром и чернью окована.
Залюбопытствовал гусляр:
– Затейливо.
Самошка оживился. Завздыхал.
– А вот восточному булату – не соперник. Их сабли легкую кисею на лету секут и железо рубят. Говорят, что те мастера все без языка – потому и секрет их проведать никто не может.
– О том не знаю, – отозвался гость. И прибавил в раздумье, пошевелив сердито бровью: – Не по нашим обычаям их мастерство. Сказывают: от того крепок булат, что людскою кровью пропитан.
– Неужто?
– Хвастал в Киеве торговый восточный гость про тайну тамошних мастеров. Будто бы нужно калить меч, пока он не вспыхнет, как солнце в пустыне, а потом вонзить его в тело живого раба. И будет меч цвета царского пурпура…
– Вот душегубы! – Самошка даже привскочил. – Истинно, нехристи. Живую душу – мечом раскаленным!
Ушел гусар, заронив беспокойство в сердце кузнеца. Как ни ругался он, о тайне булата думать не переставал. Увидел, проходя по торжищу, бычка годовалого и подумал: «Зачем нехристям человечья душа? Взяли бы животину – еще куда ни шло»… И решил вдруг Самошка сам испробовать восточный секрет.
У кузни его с утра торчали любопытные: кто привел коня перековать, кто санный полоз наладить, кто и просто так.
И все на бычка косятся: телок как телок – сено пощипывает, пьет водицу. Только подойти к нему боязно – вдруг огнем полыхнет.
Кричит Самошка на них, гонит из кузни, даже дверь стал запирать на засов. Да разве от чужого глаза укроешься?
Может быть, не кончилось бы для Самошки добром это любопытство, но всполошила, встревожила Рыльск другая весть. Все больше и упорней стали поговаривать о походе на половцев.
Судили по-разному, не поймешь: то ли половцы напали на ближние земли, то ли наоборот.
Как бы ни было, а новость весь город всколыхнула, заставила забыть о Самошке. Не до него.
А кузнец, заперев кузню, не пропускал ни одного молебна в храме. Расчесанный, одетый будто к празднику, был тих и смирен.
Постились и сыны его.
– Без торжественности в душе не свершишь великого, – негромко поучал их Самошка.
Как-то под утро, когда таяли звезды от дыхания теплой весенней зари, кузнец разбудил своих сынов:
– Пора.
Больше ни слова не было сказано.
Не выходили из кузни до вечера.
Дважды жена Самошки приносила обед, но никто не притрагивался к еде.
Промокшие от пота, горячие и грязные от работы и жара, налегают сыны на меха – ух! ух! ух! Гудит в печи, и такой ослепительный белый свет пышет из жерла, что кажется: вот-вот там начнут плавиться камни. Горит невидимым пламенем раскаленная кривая сабля.
И вдруг словно бросили в печь солнца кусок – так вспыхнуло кривое лезвие.
Выхватил Самошка саблю кожаной рукавицей, подскочил к бычку. Тот потянулся и замычал ласково.
Замахнулся кузнец – и опустил руку.
Со злостью отбросил саблю. Отлетела она в бочку с дегтем – зашипела, задымилась духовитым едучим чадом.
Выловили ее сыны – изогнулась она, искорежилась. Осторожно, будто змею ядовитую, вынесли ее из кузни в лопухи.
А телок фыркнул, брыкнул задними ногами и уставился на огонь в печи.
Самошка в изнеможении присел на чурбан. Не хватает мочи загубить животину.
Нет, злодейством не достигнешь подвига.
– Живодеры безъязыкие! – изругался кузнец на восточных мастеров.