Текст книги "Ядерный Вий (сборник)"
Автор книги: Алексей Смирнов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Вошедший, выслушав мои слова, сел на корточки и осторожно коснулся моей шкуры пальцем. Во мне зажглась надежда. "Заверните меня в веки, – попросил я скороговоркой, – не спрашивайте ни о чем, просто заверните – и помните, ни в коем случае нельзя смотреть в глаза". Незнакомец после секундного колебания сделал выбор. Он не только укрыл меня веками, но обернул впридачу пиджаком и взял под мышку. Так завершился первый период моего жития – горстка лет, исполненных бессилия, и наступил период второй, сопряженный с тяжкими размышлениями и поиском правды, но все равно несравнимо лучший. Я про то, конечно же, не знал и только отмечал непривычно бережное к себе отношение. Меня, не смысля ни капли в том, что я собой представляю, несли как хрупкую драгоценность. Я попал в руки скандально известного отца Игнатия Хоронжина, не так давно лишенного сана за неуемное вольнодумство.
Отец Игнатий относился к счастливому меньшинству людей, которые, сочтя свое детство самым интересным, что только могло приключиться с ними в жизни, решили воздержаться от дальнейшего роста. Занят он был обычно тем, что совал свой нос в дела, совершенно его не касающиеся. Где бы он ни оказывался, всюду носился как ракета, без умолку трещал, перескакивая с пятого на десятое и мешая сугубо мирские понятия с невнятными мистическими сентенциями, отражавшими его личный опыт. На последние, хоть и скрепя сердце, но худо-бедно закрывали глаза в церковной среде, куда, кстати сказать, отец Игнатий сунулся тоже по молодой глупости, из любопытства, а после неожиданно увлекся. Но не стерпели, когда он начал излишне рьяно пользоваться церковными догмами в мутной политической болтушке, проводя демократическую линию – тоже во многом противную православию. При первых признаках потепления он понял участие в политических баталиях как долг перед Всевышним, добавил ночной сновидческой мистики и с той поры не пропускал ни одного общественного шабаша, который удостаивался чести быть заснятым на пленку. Он размахивал кулаками, лез в рукопашный бой, ехидничал и ерничал, вникал в любой, пусть самый ничтожный предмет, завладевший его вниманием – и все это кипело под флагом абсолютно не свойственного эпохе романтизма. Терпение отцов-настоятелей лопнуло. Все хотели сделать по-тихому, но Игнатий не замедлил разжечь свару и ославился на всю страну. Лишившись сана, продолжал разгуливать в рясе, за исключением редких дней – вроде того, счастливого для меня, когда был на нем упомянутый пиджак. Иначе бедному расстриге пришлось бы прятать меня именно под рясой, на животе – и, таким образом выглядя как бы на сносях, отец Игнатий мог бы дополнительно быть обвиненным в распространении ереси, ибо намекал бы округлым пузом на андрогинность Христа.
Игнатия Хоронжина привело в телецентр вполне заурядное дело: он принимал участие в какой-то бесконечной дискуссии. Съемка закончилась, и батюшка, вернувшись на землю, поспешил по нужде. Завладев мною, он пришел в неописуемый восторг. Игнатий – человек просвещенный – сразу понял, с кем свела его судьба, и, к чести его будет сказано, ни на секунду не усомнился в моих способностях. На выходе из здания его попытались задержать и подвергнуть досмотру, но батюшка поднял такой неприличный шум, что его мгновенно опознали и не стали связываться. Отец Игнатий сел за руль «жигулей», меня же положил рядом, на переднее сиденье, что было мне чрезвычайно лестно. Я растрогался и не смог сдержать слез благодарности, а потому, будучи обычным образом спеленут, сделался мокрым весь, словно ненароком обмочился. "Пустое, добрый человек, – успокоил я встрепенувшегося было батюшку. – Кем бы вы ни были – я рад встрече с вами" Игнатий тоже вконец разволновался, проехал нужный поворот и из-за этого долго потом кружил и петлял.
Он привез меня к себе на квартиру. Едва войдя, с неподдельной заботливостью он спросил, не голоден ли я. Я сознался, что да, и даже очень. Тогда опальный слуга Господа осторожно осведомился, что именно я ем. Я назвал ему несколько любимых кушаний, которыми потчевала меня покойная матушка, и он был в замешательстве. То ли он вообще не имел понятия о названных продуктах, то ли не знал, как их следует приготовить. "Поставим вопрос иначе, – молвил поп после паузы. – Не вредна ли тебе обычная человеческая пища?" Я ответил, что точно сказать не могу, ибо в течение последних недель питался в обществе мелкого домашнего скота и то, что давали парнокопытным, мне не повредило. Тогда на свой страх и риск мой спаситель накормил меня яичницей. Судя по волнам, которые от него исходили, он с ужасом ждал последствий, но все обошлось хорошо. Меня разморило, но батюшка сгорал от нетерпения, и я почувствовал, что просто обязан насытить его мальчишеское любопытство. Он обрушил водопад вопросов – некоторые из них были совершенно непонятны. Я по мере разумения отвечал, сонно и томно. Отец Игнатий ахал, метался по комнате, хватал и тут же бросал телефонную трубку. Наконец, он и сам порядком изнемог. Повисло долгое молчание. И я, не заснувший единственно по той причине, что давний и крайне важный вопрос продолжал меня жечь, с замиранием сердца спросил: кем я, по мнению батюшки, являюсь и на что могу рассчитывать в откровенно недружественном мире. Тот смутился и ответил не сразу. "Твой интерес понятен, – сказал он в конце концов. _ По двум причинам я не могу ответить прямо сейчас. Во-первых, ты, к сожалению, слишком сер и неразвит, чтобы воспринять некоторые важные понятия. Во-вторых, я и сам покуда не вполне в тебе разобрался, и мне понадобится время. Впрочем, как первое, так и второе с Божьей помощью поправимо. Сегодня отдыхай, а с завтрашнего дня я займусь твоим образованием".
Так оно и вышло. Энергии отца Игнатия хватило бы на несколько семинарий и парочку духовных академий. Я с трудом выдерживал заданный темп, и только память о прожитых в невежестве и душегубстве годах умножала мои силы. Учитель начал – что вполне понятно и простительно – со Святого Писания, но по ходу дела не забывал и о других предметах – тех, в которых был мало-мальски сведущ. Я знакомился с мировой литературой, философией, психологией и историей – последней больше применительно к астрологии и алхимии. Конечно, много было и политики – порой чересчур. Страсть к преобразованию мира и приближения его к заветному идеалу еще не угасла в батюшке. Его ежедневно посещали различные деятели, по мне – все на одно лицо, хоть я не видел лиц. Особо надежным батюшка показывал меня, что в конце концов привело к печальному финалу, но о том – позже.
Внутренне я сильно изменился, но главное по-прежнему таилось за семью печатями. Мой дар не позволял мне числить себя среди простых смертных стало быть, все их мерки тоже не очень мне подходили. Дело было не в физиологии. Что до нее, то связи отца Игнатия оказались довольно обширными: в первые же сутки меня с головы до пят обследовали доверенные медики не ниже профессора рангом. Из меня отсосали пробы всех имевшихся жидкостей, там и сям отстригли и выбрили, проверили счетчиком Гейгера, сняли не меньше двух десятков всевозможных «грамм». Результаты ясности не добавили: химические процессы, присущие мне, и внутреннее устройство не имели аналогов, но тем не менее умещались в рамках современных естественнонаучных взглядов. После того, как меня в сотне ракурсов запечатлели на фото– и видеопленке, последовало предложение: мне рекомендовали подвергнуться косметической операции, которую, ввиду исключительности дела, готовы были произвести бесплатно. Я раздумывал недолго и дал согласие. С веками пришлось повозиться, так как обнаружилось, что они суть не просто кожа, но соединены с глазницами суставами. Поэтому эскулапы в течение нескольких часов вылущивали, ушивали и шлифовали, а веки поместили в спирт и свезли в какую-то кунсткамеру.
Впервые в жизни моя кожа беспрепятственно дышала. Глаза прикрылись очками с простыми стеклами, сплошь замазанными черной краской. "Вылитый Абадонна!" – крикнул отец Игнатий, когда дело было сделано. Я не понял, и он объяснил, а чуть позже и прочел немало интересного об этом типе и тем прибавил мне забот – что, если правда? Впрочем, батюшка называл меня всяко: чаще всего размягченно и трепетно мычал: "Ча-а-до!" – при этом, восседая на диване, он обнимал меня своими ручищами и раскачивался из стороны в сторону.
Не помню уж на какой стадии моего просвещения отец Игнатий заключил, что я уже достаточно развился и могу посетить Божий храм. Он всерьез подумывал меня окрестить, тогда как я не был уверен в такой уж необходимости этой процедуры. Мы отправились, специально выбрав час, когда храм был почти пуст – Игнатий намеревался устроить пробную, так сказать, экскурсию и взвесить мою склонность к религии на месте. Мы смотрелись забавно, потому что батюшка катил меня в детской коляске. На первых порах я был вынужден прогуливаться именно в ней, так как заказанное кресло на колесах, с моторчиком, еще не успели изготовить. Здесь санкционированная свыше богооставленность Игнатия сыграла ему на руку: хорош бы он был в рясе, толкающий коляску перед собой! Но, лишившись сана и надевая рясу в мирских учреждениях, в церковь он ходил как простой мирянин.
Мы были в превосходном настроении. Нимало не настроенный на высокопарный лад, отец Игнатий шутил, делал мне козу и предлагал соску, а я в ответ, стоило нам с кем-нибудь поравняться, подавал голос и басом изрекал нечто глубокомысленное. Учитель помирал со смеху, а я не останавливался и сосредоточенно гугукал, чем доводил озорного батюшку до колик. Дул холодный ветер, верх коляски был поднят. Глядя поверх очков, я мог видеть брюхатые тучи, которые раздраженно и неуклюже спешили куда подальше. Я не мог отделаться от чувства, что бег их так или иначе вызван страхом перед робким, доверчивым взглядом диковинной твари, с высоты тучьего полета казавшейся даже не букашкой, а точкой.
Добравшись до места, мы выждали немного, дабы настроение наше стало более торжественным. Отец Игнатий взял меня на руки, скрыв, как мог, мое лицо в пеленках, усадил на согнутое левое предплечье, словно обезьянку, и перекрестился правой рукой. Мы вошли внутрь. Было прохладно, сумрак вкрадчиво дышал ладаном. Отец Игнатий следил за мной, пытаясь определить, какого рода воздействие оказывает на меня сей запах. Удостоверившись, что ни малейшего воздействия нет, он приобрел свечку и направился к какому-то образу. Оглянувшись несколько раз по сторонам, Игнатий шепотом велел мне снять очки и взглянуть на икону. Народа в храме было мало – несколько человек, понуро стоявших вдалеке от нас. Я осторожно высвободил тонкую, слабую лапку и снял очки. Огонь свечей не был ярок, но глазам все равно потребовалось время, чтобы привыкнуть. Наконец я смог различить двухмерное маслянистое лицо. Святой, воздев персты, строго и многозначительно взирал на меня. Но так продолжалось недолго. Две вещи случились одновременно: над моим ухом ахнул отец Игнатий, а по суровому лику потекли прозрачные сверкающие струйки. Учитель резко развернул меня лицом к себе, и я чуть не опоздал с очками – замешкайся я на секунду, он упал бы, опаленный моим бессмысленным гневом. "Образ прослезился", – молвил отец Игнатий благоговейно и стал отступать к выходу, не сводя глаз с плачущей иконы. Я понимал, что произошло нечто необычное, но переживал что-то похожее на сожаления щенка по поводу сделанной лужи. Мы покинули церковь и по пути домой не сказали друг другу ни слова. Дома отец Игнатий осторожно высадил меня на диван, сам же сел напротив, закинул ногу на ногу и погрузился в раздумья. Я угрюмо созерцал паркет, механически отмечая покачивание батюшкиной туфли. Наконец Учитель очнулся и произнес: "У меня есть только одно объяснение. Ты наделен редчайшей, губительной способностью проникать в суть вещей. Иными словами, ты можешь видеть в человеческих душах самое главное, самое сокровенное – то, что все без исключения стремятся скрыть от посторонних. Человек устроен так, что не в силах вынести вторжения в тайные глубины. Он защищается инстинктивно, и не в его власти самостоятельно решить, открыться ему или оставаться в убежище. Ты же своим взором ломаешь все барьеры и вытаскиваешь его достояние наружу, чего никто не способен стерпеть". "Почему же тогда я там, внутри, ничего не вижу?" – спросил я в недоумении. Игнатий негромко отозвался: "Да, это вопрос. А ты уверен, что и вправду не видишь? ни капельки?" "Совсем не вижу, – я печально покачал головой. – По-моему, там ничего нет и никогда не было". Батюшка перекрестился. "Возможно, тебе и не надо понимать, что ты видишь, – предположил он. – Возможно, хватает одного лишь проникновения как такового. Тот, на кого ты смотришь, ощущает, что пробита брешь, и ему этого чувства достаточно, чтобы проститься с жизнью". Я мог бы пожать плечами, но не был приучен к такому жесту и только неопределенно взметнул кустистые брови. "Как же поступим с крещением?" спросил я осторожно. "Боюсь, что никак, – это признание далось отцу Игнатию с видимой мукой. – Я не нахожу в себе отваги стать духовным отцомличности, которая может заставить икону заплакать". "Получается, что все-таки я не здешний? – допытывался я. – Не вашего племени, не ваших богов?" "По образу и подобию, как и все мы", – отец Игнатий даже повысил голос, но за напускным гневом я слышал растерянность и сомнение. Добрый Учитель не желал меня огорчать; я понял, что нет смысла возвращаться к этой теме впредь, и жизнь наша пошла своим чередом. Разве только народилось непонятное убеждение в обязательном скором конце всей этой идиллии. А пока я продолжал совершенствоваться в науках.
В один прекрасный вечер отец Игнатий читал мне, как обычно, Писание мы добрались до пророка Исайи. Я, внимавший ему поначалу довольно равнодушно, вдруг услышал нечто, ужалившее мое ухо подобно ловкому насекомому: "… Но ты отринул народ Твой, дом Иакова, потому что они многое переняли от востока: и чародеи у них, как у Филистимлян, и с сынами чужих они в общении". "Как-как? – переспросил я. – Что это за сыновья чужих, Игнатий?" Он ответил мне с подозрением в голосе: "Бог их ведает. Возможно, какие-то Моавитяне или кто еще. А в чем дело?" Я отстраненно пробормотал: "Но зачем они помянуты наравне с чародеями? Не об одном ли и том же грехе идет речь? Я имею в виду общение с волшебниками и… с кем-то вроде них". "Эк куда тебя заносит! – удивился батюшка и полез в какие-то комментарии. Ничего не сказано, – сказал он разочарованно, перелистав с сотню страниц. Но я обязательно разузнаю у наших грамотеев". И он стал читать далее, но я слушал невнимательно.
Надо признать, что течение наших занятий несколько изменилось. Я больше не был пассивным слушателем и часто своими вопросами ставил Игнатия в тупик. Он же, не зная, как ответить, раздражался и указывал, что я волен сочинять что угодно – все равно о высших предметах ничего нельзя сказать наверняка. Тогда я прекращал расспросы и начинал именно, как он выражался, сочинять: что, к примеру, будет в конце времен, когда Бог обнажит все сущности, если даже мой взгляд валит людей с ног. Не иначе как придется Создателю закрыть глаза на все прегрешения и, не вникая в дело, простить всех скопом (я был приятно удивлен, услышав, что я не первый высказываю подобную ересь и можно назвать целые течения, приверженцы которых мыслят соответственно).
Пожалуй, мне нет смысла излагать свои богословские соображения. Все равно я – не знаю уж, каким чутьем – понимал, что все это – не мое, а значит, какая разница, что я там выдумал? Время шло, и у меня не оставалось сомнений в скором прощании с гостеприимным домом. И вот произошел инцидент, о котором я выше обещал рассказать. Представитель одной из политических партий, бесстыдно использовавший доверчивость моего благодетеля и всячески маравший его доброе имя на своих поганых митингах, исхитрился пронюхать о моем существовании и явился ко мне с наглым, развязным требованием поддержки во всех начинаниях. То был первый случай, когда я, по причине общей усталости от жизни, сознательно, ничуть не ощущая себя грешником, выпустил джина на волю. "Я надеюсь, что мы вместе, рука об руку, смело взглянем в глаза нашим проблемам", – заявил этот напыщенный болван. "Ваша проблема это лично вы как особь, – возразил я ему. – Вы хотите, чтоб я взглянул вашим проблемам в глаза? Отлично, я готов". Когда прохиндей с разорвавшимся сердцем грохнулся об пол, мы с Игнатием осознали без слов, что дружба дружбой, а табачок – врозь. Учитель страшно боялся задеть мои чувства и не смел указать мне на дверь, однако и терпеть губителя в собственном доме не жалал. Я облегчил ему жизнь, покинув квартиру на рассвете, не обмолвившись о своих планах ни единым намеком. Мне остается лишь надеяться на мудрость батюшки – да не позволит ему его Бог ожесточиться и обидеться.
Я выехал, сидя в прекрасном, безотказном креслице с моторчиком и колесами. Оно было так устроено, что даже по лестнице я мог в нем спуститься без всяких хлопот. Я был одет вполне цивилизованно, и мое появление на улице никак не могло породить переполох – ну, урод, ну, урод редкостный, каких мало – только и всего. В руках я сжимал тонкую легкую трость, выкрашенную в белый цвет: надо же было как-то объяснить темные очки, да и дорогу мне уступали и помогали всячески, стремясь добрым поступком искупить свое невольное отвращение. Я не имел ни малейшего представления, куда направляюсь, и полностью положился на интуицию. Она-то и привела меня на вокзал, где я въехал в захарканный тамбур электрички.
Устроившись в отведенном для инвалидов тесном закутке, прообразе возможного гетто, я сделал попытку полностью отключиться и мысленно унестись в никуда. Поезд тронулся, и тут же мне стало ясно, что воспарить над реальностью не удастся. По вагону без конца шастали какие-то коробейники, и за полчаса езды я потерял им счет. Были косноязычные газетчики ("Веселый поршень" – издание для мужчин, можно подержать, полистать и даже приобрести), продавцы мыла и мороженого, ряженые калеки, контролеры (ко мне не подошли), проповедники и пилигримы. Они так мне осточертели, что я готов был лишиться последнего уха – лишь бы не слышать их околесицу. "Может быть, зыркнуть?" – всерьез подумывал я. Тут в очередной раз простучало слева (я сидел возле раздвижных дверей), и краем глаза я зафиксировал наличие в вагоне двух безобразных размалеванных клоунов. Подобно огнедышащим драконам, они гнали впереди себя убийственную сивушную волну. Тот, что повыше ростом, стриженный под горшок, был при гармошке, а его апоплектический напарник угрожающе помахивал треснувшей балалайкой. Дылда резко поклонился, откинул упавшие на глаза соломенные волосы и заревел: "Граждане пассажиры! Извиняйте за очередное беспокойство! Мы – бедные инопланетяне, наш корабль потерпел аварию, и нам нужны средства на капитальный ремонт! Кто чем может помогите, а мы за это исполним для вас композицию "Звездная братва"!" Гармонь расползлась, и гастролеры заблажили что-то столь же боевое-блатное, сколь и нескладное. Никто не обращал на них внимания, но многие просто делали вид, что не замечают, так как, стоило артистам откланяться и пойти с протянутой шляпой, в последнюю кое-что нет-нет, да и падало. А меня их концерт чрезвычайно возмутил – трудно сказать, чем конкретно. Вероятно, мне стало обидно, что вот же бродят иные уроды по жизни и не видят в том ничего зазорного, и даже довольны. Я завел моторчик, выехал из укрытия и пустился в погоню. Пока я ехал, в меня летели медяки и ветхие мелкие купюры.
Мне никак не удавалось обогнать разухабистую парочку и развернуться, из вагона в вагон повторялась одна картина: я, раздраженный, маюсь в тамбуре и жду, когда они соизволят двинуться дальше, а шуты гороховые между тем продолжают паясничать. Я видел их со спины: мерзавцы ломались и изгибались, топая сбитыми сапогами. Меня бесило в них решительно все; когда мы добрались до головного вагона, я чувствовал себя готовым на что угодно. Парочка выкатилась на перрон, я соскользнул следом. "Эй, постойте-ка! " – крикнул я звонким, гневным голосом. Скоморохи оглянулись и замедлили шаг. Вид у них был снисходительный (я сужу исключительно по видным мне ногам, небрежно раскоряченным). "Инопланетяне, да? – спросил я, подъезжая. – Тарелка разбилась?" "Да нет, целехонька, – насмешливо отозвался тот, что был пониже. – Желаете взглянуть?" "Очень желаю взглянуть", – сказал я в ответ и снял очки. Теперь я убивал сознательно, без тени сожаления и вполне, как я считал, свободно в смысле воли. И тут случилась едва ли не самая фантастическая вещь в моей жизни: никто не рухнул, оба стояли живые и невредимые. Лица их и вправду выражали насмешку. "То есть как это? пробормотал я, не веря своим глазам. – Но это невозможно! Этого не может быть!" С физиономии дылды слетела улыбка. Он протяжно свистнул и шлепнул компаньона по заду, выбив облачко пыли. "Никак нам поверили!" – изумился он и шагнул мне навстречу. Я вовремя заметил, что так и сижу без очков, а перрон отнюдь не безлюден – я поскорее усадил на нос свой траурный велосипед и быстро предложил: "Нам просто необходимо отправиться в какое-нибудь укромное место и все обсудить. Я очень рассчитываю, что вы не будете против". Они не возражали, и несколькими минутами позже мы удобно расположились в очаровательной рощице – хотя мне, привыкшему к буйному генетическому разнообразию, она показалась слишком однородной.
"… Так вот и живем", – высокий с хрустом потянулся и жизнерадостно осклабился. "Да, – подхватил его товарищ (имен их, чересчур замысловатых, я не помню). – Публика здесь, правда, ужасно равнодушная – абсолютно никто не задумывается над нашими словами. Глаза пустые, ни следочка мысли… Но, заметьте, подают! А мы то там прошвырнемся, то здесь – глядишь, на жизнь и соберем. Ну, еще статейки посылаем – в «Аномалию», "Мегаполис-экспресс", «НЛО». Берут охотно".
Я плохо воспринимал их россказни, важнее прочего для меня было уяснить, почему они остались в живых. Этот вопрос обжигал мне язык, я задал его при первом же просвете в сплошном потоке их болтовни.
Поначалу они не могли взять в толк, о чем идет речь. Я в изнеможении растянулся на траве – неужели придется рассказывать все, начиная с рождения и даже раньше? Но чужие сыны – нет сомнений, что то были они – проявили живейший интерес к моей беде, и я приступил к изложению основных событий. Где-то в середине рассказа высокий хлопнул себя по лбу: "Э, да это же совсем просто! Вы попросту ломаете скорлупку, а в вашем мире это действие ведет к необратимым последствиям". Видя глупое выражение моего лица, он пояснил: "Ну, вся штука в том, что ваше божество, которому иногда – весьма проницательно – приписывают свойства Ничто, любит рядиться и рядить все разумное в материальные одежды. Вы когда-нибудь видели, как разбивается лампочка? Здесь что-то похожее: вы с вашим взглядом пробиваете брешь, и внутренний вакуум мгновенно заполняется то ли энергией, то ли уже материей. Мы, в отличие от вас, сделаны из другого теста. Наш главный любит наоборот: чтоб содержание было, а форма – нет. Мы двое… как бы это назвать… дылда пощелкал в затруднении пальцами, – нечто, скажем, среднее между йогами и безнадежными наркоманами… нам, короче говоря, нравится обретать форму так же, как некоторые из ваших озабочены поисками сути. Но в нашем мире таких фокусников не жалуют, вот мы и свалили сюда. Здесь нам совсем не плохо, и мы подумываем, не остаться ли с вами насовсем". "Стало быть, у ваших нет никаких пустых скорлупок? – произнес я медленно, пытаясь переварить. – Нет скорлупок, формы… одно содержание. Но… тогда – как же?" – я указал на них пальцем, потом для верности ткнул им в балалайку. "Мирская практика, – сказали они хором. – Аналог того, что у вас именуют практикой духовной. Вот, глядите", – с этими словами они сняли шляпы, сбросили парики, затем – сами головы, и под конец вовсе рассыпались: передо мной валялось рваное шмотье, и больше ничего. "Подождите, не исчезайте! вскричал я. – У меня еще остались кое-какие вопросы". Разбросанные как попало штаны, сапоги и рубахи плавно взлетели, головы наделись на шеи. Я восхищенно отметил, что они поменялись местами. На плечах коротышки скалилась патлатая голова дылды, а шишковатый коротышкин череп со всеми своими мясными щекастыми излишествами блаженствовал на двухметровой высоте. "Видишь, как здорово? – обратился ко мне длинный гибрид. – У нас за такое заработаешь по онтосу. Дескать, и ересь, и неприличие, и даже есть статья в уголовном кодексе".
Мы задушевно беседовали еще около часа и немного выпили – что до меня, то я пил впервые в жизни, а они, похоже, занимались этим с самой высадки на Землю. Я слегка охмелел и стал жаловаться на одиночество: из их рассказов вытекало, что хоть они и чужие сыны, да мне не братья, и их папаша вряд ли будет рад меня усыновить. "Не печалься! – они ударили меня по спине. – Мы, пожалуй, дадим тебе корабль. Нам он больше ни к чему, мы точно решили остаться. Ты можешь лететь на нем куда угодно и сколько угодно, хоть всю жизнь. Глядишь, и встретишь где-нибудь своих – кто знает!"
Я задумался и долго молчал, не торопясь с ответом. Внутренний голос нашептывал мне, что должно же найтись во Вселенной нечто, отличное от пустых форм и бесплотных сущностей. Я поднял глаза к небу и увидел там плод необычной игры природы: зыбкий, сверкающий круг света. "Что там за знамение?" – спросил я у пришельцев, показывая на небеса. Те пожали плечами. "У знамений тысячи толкований, – сказал высокий. – Так что выбирай себе любое". "В самом деле, – подумал я. – Почему я обязательно должен оказаться неправ?" А вслух я сказал им: «Лечу», и зашвырнул в крапиву темные очки. Меня перестало заботить, лопнет ли моими стараниями очередная пустышка, или опять подвернется какой-нибудь неоформленный гуманоид.
Доморощенные еретики отвели меня к своему кораблю, спрятанному в овраге. Я поинтересовался, как им управлять, но маленький беспечно махнул рукой: "Там есть книжка, где все написано. Не тревожьтесь – справится каждый дурак". Они подхватили меня прямо с коляской и внесли в открывшийся проем. Панель за моей спиной опустилась: слишком, на мой взгляд, поспешно возможно, в глубине души они жалели корабль и боялись передумать.
Я направил его в самый центр небесного круга и вылетел в черную ночь, словно цирковой лев сквозь пылающий обруч. Облеченный знаниями, которые ни капли мне не помогли в самом главном, я неохотно признавал, что вряд ли мое странствие увенчается успехом. Меня отовсюду прогнали, меня никто не хотел знать за то, что я по чьему-то капризу сочетал в себе и форму, и суть чересчур ужасные, чтобы вынести их соседство. И все же, почти не сомневаясь в плачевном исходе, я продолжаю искать приключений на свою голову, гляжу в стекло иллюминатора и вижу все ту же пустоту. Ее маскирует лишь одно – мое прозрачное отражение.
июнь-август 1997