Текст книги "Школа ненависти"
Автор книги: Алексей Крутецкий
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Долго я рассказывал и, когда кончил, не сразу понял, что происходит: отец Сергий и Олимпиада Васильевна, словно испуганные, глядели на владыку, а он сидел, закрыв глаза, и по его щекам катились слезы.
Владыка протянул руку, и я хотел ее поцеловать, но он положил ее мне на голову, а потом сам поцеловал меня в лоб. После этого меня стали целовать все.
– Одаренный. Нам господь посылает его… – слышал я, говорили монахи.
– Позови маму. Пусть придет сейчас же, – сказал один из монахов и, улыбаясь, погладил меня по голове.
Несмотря на неожиданную доброту монахов и владыки, мне почему-то вдруг стало тревожно. Я бежал домой и думал: «Зачем же им мама? Почему они так хорошо ко мне?..»
Дома, прижимая к груди евангелие с вложенным в него свидетельством, я закричал:
– Мама, иди в школу скорее! Тебя сам владыка зовет! Все зовут! Он меня поцеловал! Говорит, что я лучше всех!
Мать так и застыла у корыта с бельем, опустив руки. В кухню сбежались все: новая жиличка из большой комнаты смотрела на меня с любопытством, старуха Марья Максимовна даже испугалась, и только тряпичник Уткин, приткнувшись к косяку двери, по-прежнему невозмутимо дымил трубкой.
Взволнованная мама надела черную жакетку и достала из комода праздничную косынку.
– Ты смотри, не входи сразу в класс-то, а подожди у дверей, – кричал я ей вслед, глядя, как она, с белым платочком в руке, торопливо идет по двору, провожаемая любопытными взглядами из окон. В ожидании ее возвращения я присел к столу и принялся рассматривать свое свидетельство.
На плотном листе бумаги как будто лежала золоченая рамка. Наверху нарисован крест, а по бокам его два ангела-две детские головки с крылышками. Под крестом славянскими буквами было написано: «Свидетельство». По одну сторону этого слова – портретик царя, по другую – царицы.
Я глядел на крест, на портреты и думал: «Церковь, владыка, царь – все они вместе. Околоточные, городовые за царя – значит, они и за церковь, владыку. Вспомнилось, как полицейские уводили Ивана Петровича и землекопов… Зачем же им мама потребовалась?»
Я так всполошил жильцов, что они ждали мать, не отходя от окна, и я, встревоженный, тоже с нетерпением ждал ее.
Наконец, она медленно прошла по двору, опустив голову и руку с белым платочком. Мы распахнули двери и столпились в коридоре.
Только однажды, в тот час, я видел лицо матери таким просветленным и торжественным. Как будто наша бедная квартира, корыто с бельем и все мы вдруг стали для нее далекими. Перешагнув порог, она, радостная и спокойная, сказала тихо, словно сама себе:
– Берут голубчика. Сам владыка благословил. Обувать, одевать, кормить, учить станут, и будет он священником.
Радостный и спокойный вид матери, ее слова будто ударили меня. Я понял, что владыка и отец Сергий хотят взять меня к себе, чтобы служить богачам, царю. Я бросился на пол, обхватил ноги матери и закричал:
– Родимая, не отдавай меня им! Дрова буду колоть, таскать, все буду делать, все, только не отдавай! И сапоги просить не буду!..
Уткин и жиличка поднимали меня с пола, уговаривали, но не могли оторвать моих рук от ног матери. Я бился и кричал:
– Убегу! Утоплюсь! Удавлюсь!
Старуха Максимовна, глядя на меня, заплакала.
Наконец мать тихо сказала:
– Встань!
Я поднялся с пола. Она вытерла мне лицо платком, поцеловала меня и сказала:
– Не отдам!
Вечером жильцы собрались на кухне и принялись обсуждать происшедшее. Пришла и соседка из квартиры рядом с сынишкой Сенькой.
Уткин, дымя неизменной трубкой, так высказывал мне свое мнение.
– Владыка, отец Сергий и монахи, они, брат ты мой, не дураки. Почуяли в тебе выдумщика хорошего и хотели взять к себе, а ты не пошел, оказался дураком. Был бы ты похитрее – ходил бы в шелковой рясе, всегда бы здоровый, гладкий, пил-ел, что хотел, не работал. Махал бы кадилом – и получился бы из тебя какой-нибудь архимандрит.
Сенька, ровесник мне, повторил мудреное для него слово «архимандрит» и засмеялся.
В тот же вечер и несмотря на поздний час я вызвал Сеньку на улицу, отвел подальше и принялся «мазать» его по щекам, приговаривая:
– Вот тебе архимандрит! Вот тебе архимандрит!
С тех пор мне стало невозможно появляться на улице. Кроме Кольки, все мальчишки теперь называли меня «архимандрит», а девочки смеялись.
Я кидался на обидчиков, не думая, сильнее они или нет, и часто приходил домой с разбитым носом. Стоишь, бывало, у крана, задрав голову кверху, чтобы остановить кровь, а во дворе кричат хором:
– Ар-хи-ман-дрит!
Моего друга Кольку Архипова стали звать Горшком значительно раньше, нежели меня Архимандритом. Как-то мы играли во дворе в казаков-разбойников. Прятались на чердаках, в подвалах и разыскивали друг друга.
Увлеченный игрой, Колька надел на голову вместо шлема эмалированный горшок, валявшийся в мусорной яме, а какой-то мальчишка так ударил по горшку, что голова вошла в него до самых плеч. Снять горшок с головы оказалось невозможно: середина его была узкой, значительно у́же дна и верха.
При попытке снять горшок с головы уши и нос задирались кверху, и было очень больно. Колька плакал:
Стараясь все же снять горшок, мы надорвали Кольке уши у мочек, и по шее у него потекла кровь.
Взрослым, которые оказались поблизости, тоже не удалось помочь нам выручить Кольку из беды. Прибежала мать Кольки и, увидя кровь, заплакала.
– В больницу надо! – посоветовал кто-то.
Компания мальчишек поняла, что дело плохо, быстро разбежалась, попряталась.
Мать повела Кольку по Заставской улице на Забалканский проспект в лечебницу. Я шел за ними, отступив шагов на двадцать. Люди останавливались, глядели на мальчишку с горшком на голове и смеялись.
Я долго стоял на улице, устремив взгляд на двери лечебницы, за которыми скрылся Колька. Но вот, наконец, он появился и… опять с горшком на голове.
Тут я не выдержал и подошел к ним.
– Что же теперь делать?
– В мастерскую послали, – ответила мать Кольки, и глаза у ней были заплаканные.
И вот мы уже втроем спустились в подвал, в мастерскую по ремонту самоваров, керосинок.
Старик-хозяин, увидя Кольку, снял очки и хлопнул себя руками по бокам.
– Как же он попал туда головой? – удивился он и долго смеялся. Потом надел очки, взял тяжелые ножницы, режущие железо, и осторожно разрезал ими горшок.
С тех пор Колька и стал «Горшком».
* * *
Московское шоссе было узкой полосой, замощенной крупным булыжником. По его обочинам тянулись глубокие канавы, заросшие крапивой, осокой. В теплые весенние вечера из канав далеко по округе разносилось неумолчное, разноголосое кваканье лягушек.
По левой стороне шоссе, сразу же за мостом путиловской железнодорожной ветки, за высоким дощатым забором стояли низкие корпуса завода фирмы Сименс-Шуккерт, дальше, на пустыре – огороды с грядами капусты и картофеля.
По правую сторону шоссе – низкий, широкий постоялый двор казался вросшим в землю, Весной, летом и осенью он утопал в жидкой грязи. Зимой же от него, занесенного снегом, к небу вздымались тяжелые клубы пара.
За постоялым двором начинался кустарник, а еще чуть подальше и Румянцев лес. Отделенный канавой от шоссе, он тянулся к Пулковским высотам.
Этот лес был самым любимым местом отдыха для рабочих заставы. В праздничные дни, летом, солнце только еще начинало золотить верхушки берез и елей, а рабочие семьи располагались под их душистой сенью. Мужчины несли чайники, корзинки с посудой, закуской, матери вели за руки и несли на руках ребятишек. На облюбованном месте на траве расстилали салфетку, расставляли чашки. Отойдя в сторону, в ложбинку, глава семьи разводил маленький костер из валежника и, покуривая, принимался кипятить воду.
Ребятишки побольше копошились вместе с отцом у костра, малыши ползали по одеялу, разостланному на теплой земле.
Особые любители попить чайку на свежем воздухе приносили с собой даже самовары и согревали их сухими сосновыми шишками. Смолистый дымок вился струйками и приятно щекотал ноздри.
Тихо, мирно начинался праздничный день. А рабочие шли и шли. Народу в лесу становилось все больше и больше. Друзья присаживались к друзьям, незнакомые становились знакомыми. У мужчин речь заходила о заработках, порядках на заводах, у женщин – о детях, семейных нуждах.
К полудню в лесу уже раздавались звуки гармоники и кое-где начинала гулять песня.
Петь больше всего любили рабочие-старики, сидя и лежа на травке вокруг бутылочки.
Мы с Колькой ходили по лесу и прислушивались к песням.
Вот седой старик, с пожелтевшими от махорки усами, запевает песню-сказку про рабочего Ивана. В шапке-невидимке Иван проникает всюду, сам оставаясь невидимым, неуловимым.
В самые страшные для Ивана моменты вдруг начинается припев о шапке-невидимке, и все с облегчением вздыхают, смеются.
Много терпит Иван, сидит он в тюрьме, приговоренный к виселице. Остается только накинуть ему петлю на шею, но шапка-невидимка у него с собой, и он надевает ее.
Так дорог и так мил нам с Колькой этот Иван, идущий на смерть за рабочих, что от страха за его судьбу мы дрожим, а от великой радости за его успехи у нас ком подкатывается к горлу и на глаза навертываются слезы.
Песня подходит к концу. Старик рассказчик-запевала возвышает голос, изображая Ивана, проникшего во дворец к царю и требующего у него ответа:
А кто пашет, сеет, жнет,
Плавит медь и сталь кует?..
Предчувствуя гибель, царь в страхе зовет на помощь. Сбегаются слуги, придворные, но —
Слуги к Ваньке тянут лапки,
А Иван опять уж в шапке.


Закончив песню, старик внимательно оглядывает слушателей и обращается к нам с Колькой:
– Свистеть умеете?
– Умеем! – отвечает смущенный Колька.
– Вот вам, – старик достает из сумки два толстых бублика и протягивает их нам. – Как фараоны появятся, так и свистите.
Мы с Колькой берем бублики, отходим в сторону, поближе к канаве, так, чтобы было видно шоссе, садимся на землю под дерево, едим бублики, смотрим вдаль и прислушиваемся.
А старик уже запел про попа и черта. Теперь к нему присоединились еще несколько голосов и поют уже хором:
В шапке золота литого
Пред оборванной толпой
Проповедовал с амвона
Поп в одежде парчевой…
На шоссе по крупному булыжнику припрыгивают, тарахтят крестьянские телеги, по тропинке рядом с канавой идут редкие прохожие.
В это время черт случайно
Мимо церкви проходил…
Отчетливо разносится по лесу хрипловатый голос старика-запевалы. А вдали, на шоссе, у моста вдруг показываются всадники. Мы с Колькой перепрыгиваем через канаву, выбегаем на середину шоссе и, прикрывая глаза от солнца, пристально вглядываемся в ту сторону.
– Фараоны! – шепчет Колька и глядит на меня.
– Фараоны! – говорю и я, уже хорошо различая черных лошадей, появившихся на шоссе.
Мы опять бежим, перепрыгиваем канаву и останавливаемся на опушке леса. Колька, засунув пальцы в рот, свистит так, что худое веснушчатое лицо его багровеет, глаза выпячиваются, а поперек лба вздувается жила. Я тоже свистел неплохо.
На наш сигнал отзывается так много посвистов, что кажется, будто лес гудит и качается.
Женщины в один миг собирают посуду в корзинки, детей берут на руки и на всякий случай уходят на другую сторону шоссе, к домам.
Рабочие, прекратив песни, подвигаются ближе к канаве, чтобы видно было шоссе, и садятся на траву.
Городовые, на крупных черных лошадях, всегда отрядом всадников в пять – шесть, с околоточным во главе, проезжают по шоссе медленно, словно на прогулке. «Пронесло», – думаем мы с Колькой, и отдых продолжается.
Но вот однажды на шоссе появился какой-то подвыпивший рабочий, он шел вдоль канавы и пел песни.
Городовые приказали ему замолчать, но он не послушался. Тогда околоточный стегнул его нагайкой, и рабочий упал в канаву. В тот же момент из леса полетели камни, и один из них, большой, попал городовому в голову. Околоточный выхватил из кобуры револьвер и выстрелил в воздух. Городовые направили лошадей через канаву в лес, но лошади, поднимаясь на дыбы, не шли. Отряд повернул и умчался обратно, оставив раненого на дороге.
Скоро на шоссе появилось много городовых, а со стороны Варшавской железной дороги лес начали оцеплять солдаты, но в нем никого уже не было.
Мы с Колькой прибежали к себе во двор и сели на подоконник, на лестнице.
– А если узнают, что мы свистели, – тихонько говорю я. Колька молчит, нахмурив брови, долго думает и решает:
– Там тыща человек свистели. А мы при чем?
Я вспоминаю, какой оглушительный свист разносился по лесу, и мне становится спокойнее.
* * *
Сильнее всего мы с Колькой ненавидели детей домовладельцев и всех богачей Московской заставы, будущих гимназистов. Они за большие деньги учились в частном приготовительном училище на проспекте у Триумфальных ворот.
По утрам мы шли к себе в школу босые, без шапок, засунув букварь и тетрадку за пояс; они – все в хороших ботинках, коротких штанишках, румяные, пухлощекие. Многих провожали няни.
– Приготовишки, мокрые штанишки! – кричали мы, показывая им кулаки.
Но по утрам, бывало, мы только угрожали нашим врагам, а в бой вступали уже после занятий в школе.
Увидит Колька румяненького, толстенького приготовишку, идущего домой без няни, и закричит:
– Клоп ползет!
Подбежит к нему, остановит:
– Что, клопище, обжора толстомордая, попался?
Если приготовишка дрожал и плакал, Колька с презрением давал ему пинка или подзатыльника, и этим дело кончалось. Если же «клоп» вставал в оборонительную позу, – а это бывало очень редко, – Колька радовался. Он локтем отстранял меня и, выпятив грудь, шел на врага.
Однажды мы остановили «клопа», который был больше нас и, по-видимому, сильнее. Мы рассчитывали на его трусость. Он трусом и оказался, но все-таки получилось плохо.
– Ах вы, черти голодные! – выкрикнул тот в ответ на наши угрозы, ударил Кольку кулаком в живот и побежал. Я бросился вдогонку, но, оглянувшись, увидел, что Колька упал и не встает.
Раскрытым ртом он хватал воздух, пытаясь вздохнуть, и не мог. Губы у него стали синими, а на побелевшем лице выступил пот.
– Коля! Коля! – закричал я.
Наконец Колька вздохнул и стал подниматься.
С этого дня мы стали осторожнее.
Дома я нашел две фанерные дощечки, обстругал их, сделал гладенькими, а по краям на уголках просверлил дырочки и продел в них веревочки.
На следующий день мы с Колькой повесили под рубашки по дощечке, потуже подпоясались веревочками, и никакие встречи с врагами были нам уже не страшны.
* * *
Весной сбылась наша давнишняя мечта. На крыше деревянных сараев мы построили из досок будку с решетчатой дверкой и Отправились на базар покупать голубей.
На дорогах от почерневшего снега струился пар и бежали ручейки.
Чтобы прийти на базар пораньше, мы с Колькой вышли из дома чуть свет. На Кольке – длинное рваное пальто, лохматая шапка и новенькие ботинки со шнурками. На мне – теплый пиджачок, сшитый из пальто, оставленного нам жильцом стариком Иваном Петровичем, длинноносые старые штиблеты и кепка.
Денег на покупку голубей, по нашим расчетам, у нас было накоплено немало.
На базаре, перепрыгивая через лужи, мы прошли стороной, мимо толпы людей, продававших разные вещи, и остановились на площади, обнесенной забором. Тут полно было всякой живности. Вокруг мычали коровы, хрюкали свиньи и испуганно кудахтали куры.
В конце площади стояли лошади. Около них толпились крестьяне в длинных армяках, накинутых на плечи, и цыгане с кнутами в руках. Голубей пока не было видно.
– Дяденька, где здесь торгуют голубями? – спросил я у старика, вешавшего на забор клетки с птицами.
– Принесут и голубей! – не глядя на меня ответил старик.
Было, видимо, еще рано, и мы с Колькой решили посмотреть, что делается на площади.
Невдалеке цыгане продавали лошадей. Один из них беспрестанно стегал своего коня кнутом и громко кричал: «Тпру!», «Стой, окаянная!». Крестьянин же, покупавший лошадь, держал руку ладонью кверху и улыбался, а цыган хлопал по ней своей рукой и крестился.
Мне вспомнилось, как тряпичник Уткин однажды рассказывал: «Цыгане напоят старую лошадь водкой и продают ее, пока она веселая».
Колька теперь глядел на продажу лошадей с таким удивлением, что не заметил, как бородатый цыган потихоньку подкрался к нему и сунул в его раскрытый рот кончик кнутовища. Колька страшно рассердился, схватил камень, но бросить в цыгана побоялся, а долго морщился, плевал и вытирал рукавом губы.
Наконец, мы увидели то, что искали. Пожилой рыжеусый мужчина продавал голубя и голубку. Птицы сидели в маленьком фанерном ящичке, а рыжеусый хрипловато покрикивал:
– Парочка почтарей! Парочка почтарей! – и хитро щурился, выискивая покупателей в толпе.

Узнав цену, мы опечалились. Денег у нас оказалось только на покупку одного голубя.
– Продайте, пожалуйста, отдельно голубя или голубку! – стали мы просить.
– Что вы, дурачки, разве можно отделять голубя от голубки, ведь их пара, – сказал торговец, окинув нас с Колькой внимательным взглядом, и вдруг предложил: – Пойдемте-ка в сторонку, потолкуем.
Он отвел нас подальше от народа и, озираясь по сторонам, стал разъяснять:
– Сейчас весна, для голубей самое время. Голубка каждый день яичко положит. Через три месяца от этой парочки у вас большая стая почтарей будет! Ну, давайте ваш капитал!
Мы вынули накопленные деньги.
– Да-а, маловато, – протянул торговец и, взглянув на Колькины новые ботинки, предложил:
– Давайте сапоги в придачу!
Колька тут же на месте сел на мокрый снег и начал снимать ботинки.
– Хотя нет, не надо! – вдруг почему-то раздумал торговец и уже хотел уходить. Сердце у меня упало.
– На и пиджак в придачу! – крикнул я и в один миг сбросил с себя пиджачок.
Торговец взял вещи и деньги, отдал голубей вместе с ящичком и быстро исчез в толпе.
Радостные, мы бежали домой. Колька в длинном пальто и босиком прыгал по черному талому снегу, крепко прижимая к груди ящичек с почтарями, я в рубашке без пояса еле поспевал за ним.
* * *
Особняк владельца лакового завода на Заставской улице в летние знойные дни утопал в зелени. Окна этого белого двухэтажного здания всегда были завешены тяжелыми шторами: доктор химии Герман Стерницкий не любил шума.
В саду перед открытой верандой – огромная клумба: цветы, цветы, цветы, а за клумбой насвистывал белый мраморный амур. С его пухлых губ вместо мелодии струилась серебристая лента. В бассейне, у ног амура, рыбки лениво пошевеливали хвостами. А дальше, по сторонам узких песчаных дорожек, – шиповник и розы, большие розы покачивали головками. Груши, румяные яблоки качались на тонких ветвях и, поблескивая на солнце, выглядывали из листвы.
В стороне от особняка, за высокой железной оградой, вытянулся одноэтажный корпус завода. Его окна тяжелыми решетками напоминали тюрьму.
Массивная дверь калитки в высоком плотном заборе, ведущая в сад, к особняку, была всегда закрыта с внутренней стороны. А там, за калиткой, огромная собака лениво потягивалась, высунув длинный язык.
Полакомиться грушей или яблоком из этого сада мы с Колькой и не думали, а только издали поглядывали на них.
Сад и особняк находились на углу Заставской и Цветочной улиц, и мы с Колькой, бывало, припадем к забору со стороны безлюдной Цветочной и в узкую щель наблюдаем за всем, что происходит в саду.
– Привязать к веревке грузило, какую-нибудь железку и забросить его на грушу. Веревка обовьется вокруг ветки, как завяжется… – предлагал Колька, но плодовые деревья росли далеко от забора, и достать груш или яблок таким способом было невозможно.
С наступлением зимы мы с Колькой принимались мастерить коньки. Вооружившись острыми ножами, старательно вырезали из крепких березовых поленьев сначала заготовки для коньков – трехгранные деревяшки шириною в ладонь и почти вдвое длиннее подошвы сапога. С одной стороны мы концы деревяшек закругляли, и они становились похожими на полозья маленьких санок с острой гранью внизу.
Наши коньки мы привязывали к ногам веревками. Дырочки для продевания веревок мы не просверливали, а прожигали. Накаливали докрасна конец толстой проволоки и, приставив к деревяшке, легонько поворачивали его. Клубился едкий дым, и в коньке получалась круглая дырочка.
Дома мы привязывали к ногам коньки и отправлялись кататься по гладким, скользким панелям.
Часто ездили мы к щели забора на Цветочной улице. Там, в саду, на площадке, зимой был каток для детей фабрикантов, домовладельцев.
По вечерам большие электрические лампы покачивались над катком, искрился снег, и гладкий лед, подметенный ветром, блестел как зеркало.
Приготовишки в голубых, желтых, красных вязаных костюмах, в меховых или шерстяных белых шапочках, в цветных рукавицах, кружились на льду, и коньки у них блестели как серебряные.
С темной улицы в щели нам с Колькой все это было видно так хорошо, как будто мы сидели в темном зале кинематографа и смотрели на экран.
Я любил следить за маленькой девочкой в черных рейтузиках, белой шапочке и белых рукавичках. Она так быстро и красиво кружилась, что полы ее коротенького оранжевого казакинчика взлетали как крылышки, и казалось, что девочка вот-вот улетит.
– Коля, смотри – бабочка-ласточка! – шептал я. Но Колька сердито ворчал:
– Отстань!

Иногда Колька вздыхал:
– Мне бы такие коньки да костюм, я бы им всем показал!
И вот однажды, накануне Нового года, к нам в квартиру пришла наша домовладелица, высокая, тощая дама в длинном черном пальто.
– Я к вам относительно вашего мальчика… – ласково заговорила она, обращаясь к матери. – Вашего шалуна я хорошо знаю. Для таких детей, не имеющих своей елочки, мы в этом году устроили одну большую елку. Знаешь дом в саду у лакового завода? – обратилась она ко мне.
– Знаю! – ответил я и добавил: – Только я один не пойду, мы вместе с Колькой…
– Это его дружок неразлучный, тоже сирота, – объяснила мать.
– А можно его позвать сюда? – спросила дама.
Я прибежал на квартиру к Кольке и еще с порога закричал:
– Идите скорей к нам! Хозяйка пришла. Не бойтесь! На елку приглашает!
Колька вошел в кухню нахмуренный, а его мама робко встала у порога.
– Оба они хорошие, – расхваливала нас мама, – и в школе у них ни одной тройки. Все пятерки да четверки.
– Хорошо! – сказала дама. – Пусть идут вместе. Там покормят их, конфеток дадут и подарки будут всем обязательно. По десяти рублей за билет заплачено. – Она достала из сумочки красивые билеты, окаймленные золотыми полосками. – Только вы уж хорошенько вымойте ваших шалунов, там будет много гостей. Ваших детей встретят там и проводят, так что вам самим туда показываться не нужно, – добавила она, прощаясь.
Как только домовладелица ушла, мы сразу тотчас же стали готовиться к завтрашнему вечеру.
Максимовна и Уткин удивлялись нашему счастью.
– Десять рублей за билет – не шутка, – пыхтя трубкой и кашляя, покачивал головой Уткин, – за десять рублей нашему брату рабочему целый месяц прокормиться можно.
– Да я в последний год на фабрике десять рублей в месяц зарабатывала, – завидовала и Максимовна.
У меня был большой длинный ремень с тяжелой медной пряжкой. Все мальчики завидовали этому ремню. При встрече с «клопами» и во всех решительных случаях я накручивал конец ремня на руку и наступал. Этим ремнем я никого никогда не ударил, но «клопы», только увидя этот ремень, убегали от меня без оглядки.
Никогда и ничего я не скрывал от мамы, и, наверное, поэтому она сказала мне:
– Такую страсть надевать туда не годится. – И купила мне синенький поясок с кисточками.
Наконец наступил следующий день, и мы с Колькой в свежих рубашках, причесанные, с белыми носовыми платочками в карманах, отправились на елку.
– Молодцы, настоящие молодцы! – провожая нас, сказал Уткин. – Только пальтишки-то у вас лохматые.
– Ничего, чай, пальтишки-то снимут там, – заступилась за нас Максимовна.
У калитки нас встретил сторож, рыжий старик.
– Проходите, проходите, ребята. Вот налево, только ноги отряхните хорошенько, – ласково сказал он.
В большой светлой прихожей было тепло. Из-за дверей доносился шум, говор и долетали звуки рояля.
– Раздевайтесь, мальчики, – сказала нам молодая красивая горничная в белом передничке. – Положите пальто вот сюда, – и указала на груду детских пальтишек, уже лежавших у вешалки на блестящем паркетном полу.
Мы засунули шапки в рукава пальтишек и положили их в общую груду.
Рядом на большой вешалке висели мужские и женские пальто, и мы догадались, что гостей на елке уже много.
– Мальчики, проходите сюда, проходите, милые, – воскликнула высокая полная барыня, незаметно подошедшая к нам в узком, блестящем платье до самого пола. Она повела нас по коридору, ввела в большой полутемный зал, велела сесть на стулья в уголке и сказала таинственно:
– Сидите здесь и ждите.
Оставшись одни, мы с Колькой осмотрелись. В зале на стенах висели большие картины. Передняя часть зала была отделена занавеской, и мы догадались, что там и стоит елка. На стульях и креслах, составленных в зале рядами, сидели так же тихо, как мы, еще несколько девочек и мальчиков.
Издалека, из других комнат, долетал смех. К нам в двери зала заглядывали то старики, то старухи.
Наконец свет за занавеской вспыхнул ярче.
– Можно начинать, – сказал кто-то, и занавеска отодвинулась. Большая елка была так красива, что сначала даже стало больно глазам.
По левую сторону елки сидели хозяева: барыни, важные старики и нарядные старухи, а по правую были разложены подарки. Из длинных раскрытых коробок на нас смотрели большие куклы, лежали два барабана, возвышалась большая пачка шерстяных рубашек. Под елкой стояли маленькие белые валенки и лежало несколько пар коньков вместе с новыми черными и желтыми сапогами.
Неожиданно раскрылась боковая дверь, и к елке побежали зайцы, лисицы, медведи, петухи, гуси – переодетые дети наших хозяев. Они запрыгали вокруг елки, заплясали. В другой комнате кто-то заиграл на рояле, и неуклюжий медведь пошел плясать с маленькой белочкой, в которой я узнал девочку, так хорошо кружившуюся на коньках.
После плясок стали показывать, как зимой стрекоза пришла к муравью просить обогреть ее. Нам с Колькой все это было известно и даже противно было глядеть, как девчонка с тоненькими крылышками за плечами – «стрекоза» – стала плясать.
Мы с Колькой смотрели на елку, на танцы, но все наши мысли невольно устремлялись к конькам и сапогам. Ведь они стоили так дорого, что мы могли только мечтать о них.
Наконец все представление окончилось, и началась раздача подарков.
Седой старик в золотых очках и старушка в черном платье сели на стулья у елки, а барыня в голубом платье подвела к елке какую-то девочку и спросила:
– Что ты хочешь?
Девочка выбрала куклу, старуха погладила ее по голове и еще дала в придачу красные рукавички.
В это время два гимназиста подошли с другой стороны, не спрашивая разрешения, взяли по паре коньков и ушли.
У меня словно что-то оборвалось в груди.
– Коля, пойдем туда. Ведь видишь! – требовал я, но Колька больно ударил меня локтем.
Следующую пару коньков отдали незнакомому мальчишке, и мы слышали, как старик сказал:
– Ничего, что сапоги велики, подрастешь.

Так раздавали подарки, и мы с Колькой ждали, когда дадут нам.
– На вот тебе и шерстяные чулочки, – старуха дала мальчику и чулки.
Теперь под елкой оставалась только одна пара коньков.
– Ну вот! – шепнул я Кольке. Но в это время к елке подошел еще один большой гимназист, и, шепнув что-то старухе, взял их и вышел из зала.
Колька побледнел, встал и молча направился в прихожую.
– Коля, Коля! – пытался я остановить его, но он уже кричал горничной у вешалки:
– Отдай пальто!
– Сейчас нельзя уходить, нельзя! Сейчас будем кофе пить с пирожным, с конфетами, – успокаивала его горничная.
– Сама пей! – кричал Колька и рвал у нее из рук пальто.
– Отдайте и мне! – закричал и я.
– Чьи они? Кто им билеты дал? – спросила подбежавшая молодая барыня, пытаясь успокоить Кольку.
Но он, рассвирепев, кричал одно и то же:
– Уйди! Уйди! – и отталкивал обеих женщин.
– Отдайте! Пусть уходит! – приказала барыня и сказала, обратившись уже ко всем хозяевам, сбежавшимся в прихожую: – Посмотрите, ведь это же настоящие звери!
– Сами звери! – крикнул Колька и выбежал на улицу, хлопнув дверью.
Дома на кухне я все рассказал маме и жильцам и думал, что они будут жалеть нас с Колькой, но ошибся.
Уткин курил, кашлял и, давясь табачным дымом, смеялся.
– Вишь, как вас угостили господа почтенные!
– Они нахальные. Сами пригласили и сами обобрали всё, – улыбнулась и мама.
– А я скажу, – еще мало вам. Прутом бы вас хорошенько, чтобы в другой раз к ним на поклон не ходили! – Максимовна прошамкала своим беззубым ртом и тоже засмеялась тоненьким голоском.
Так кончилась наша елка.
К щели в заборе на Цветочной улице мы с Колькой больше не подходили.
* * *
В первом этаже нашего дома жил одинокий кузнец Еремин.
Суровый на вид, небольшого роста, очень широкий в плечах, Еремин на самом деле был добродушно спокойным, как и все очень сильные люди. Мы, ребятишки, звали его «дядя Ерема», а взрослые – Еремушкой.
Придя с работы, вымывшись, дядя Ерема выходил во двор в чистой рубашке, садился на скамеечке у стены и начинал тихонько попискивать на маленькой гармошке-тальянке. Жильцы выглядывали из окон, садились на подоконники, и мы, ребятишки, тоже теснились к скамеечке.
После забастовки на заводе Речкина некоторых рабочих стали вызывать в жандармское управление. Вызвали и кузнеца Еремина.
В жандармском управлении, видя перед собой человека пожилого, степенного, полковник охранки обратился к Еремушке довольно любезно:
– Расскажи, пожалуйста, как это вдруг ни с того ни с сего у вас на заводе лопнули трубы и вода хлынула к вам в кузницу?
– Не могу знать! – ответил Еремушка.
– Как же так, все знают, что свинцовые трубы перерублены топором, и я знаю, а вот ты работаешь там, а этого не знаешь?
– Не могу знать. В эти дела не касался! – подтвердил Еремушка.
– А если бы знал, сказал бы? – поинтересовался полковник.
– Не могу знать! – опять ответил Еремушка.

– То есть как это «не могу знать?» Непонятно! – рассердился полковник, решив, что Еремушка все знает и только разыгрывает простака.
– Если бы я знал, кто трубы рубил, тогда бы и думал по-другому. А как бы я тогда думал, этого я не могу знать, – разъяснил Еремушка.
После таких объяснений полковник пригласил священника, решив посмотреть, как бунтовщик отнесется к присяге.
Еремушка перекрестился, поцеловал евангелие, крест и подтвердил, что не знает, кто разрубил трубы.
Когда священник ушел, полковник сказал:
– Ты, сукин сын, не только меня не боишься дурачить, но и бога обманываешь! – И, хотя никаких улик против Еремушки не было, чтобы внушить страх к богу и начальству, приказал его наказать розгами.
Придя домой, Еремушка тем же вечером поставил во дворе на скамеечку бутылку водки. Сам он на скамейку не сел, а стал около нее на землю на колени и принялся пить водку, ничем не закусывая. Лицо у него было злое, хмурое, а рыжие усы сердито топорщились.







