355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Писемский » Избранные письма » Текст книги (страница 1)
Избранные письма
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:15

Текст книги "Избранные письма"


Автор книги: Алексей Писемский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Писемский Алексей
Избранные письма

Алексей Феофилактович Писемский

Избранные письма

{1} – Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.

А.Н.ОСТРОВСКОМУ

[7 апреля 1850 г., г.Кострома].

Достопочтенный наш автор "Банкрута"{566}!

Если Вы хоть немного помните вашего старого знакомца Писемского, которому доставили столько удовольствия чтением еще в рукописи вашей комедии, то можете себе представить, с каким истинным наслаждением прочитал я ваше произведение, вполне законченное. Впечатление, произведенное вашим "Банкрутом" на меня, столь сильно, что я тотчас же решил писать к Вам и высказать нелицеприятно все то, что чувствовал и думал при чтении вашей комедии: основная идея ее развита вполне – необразованность, а вследствие ее совершенное отсутствие всех нравственных правил и самый грубый эгоизм резко обнаруживается в каждом лице и все события пьесы условливаются тем же бесчестным эгоизмом, т.е. замыслом и исполнением ложного банкрутства. Ваш глубокой юмор, столь знакомый мне, проглядывает в каждом монологе. Драматическая сцена посаженного в яму банкрута в доме его детей, которые грубо отказываются платить за него, превосходна по идее и по выполнению. Искусный актер в этом месте может заставить плакать и смеяться. Самое окончание, где подьячий, обманутый тем же Подхалюзиным, инстинктивно сознавая свое бессилие перед официально утвердившимся тем же подлецом Подхалюзиным, старается хоть перед театральной публикой оконфузить его, продумано весьма удачно. Вот Вам то, что я чувствовал и мыслил при первом чтении вашей пьесы; но потом я стал вглядываться внимательнее в каждую сцену и в каждый характер: Липочка в 1-м своем монологе слишком верно и резко знакомит с самой собою; сцена ее с матерью ведена весьма искусно, бестолково, как и должны быть сцены подобных полудур; одно только: зачем Вы мать заставили бегать за танцующей дочкою? Мне кажется, это не совсем верно: старуха могла удивиться, жалеть на дочь, бранить ее, но не бегая. Вы, конечно, имели в виду театральную сцену и зрящий на нее партер. Бестолково-многоречивая и, вероятно, хлебнувшая достаточно пива Фоминишна очень верна. Про Устинью Наумовну и говорить нечего, – я очень хорошо помню этот глубоко сознанный Вами тип из ваших рассказов. Ее поговорки: "серебряный", "жемчужный", "брильянтовой" как нельзя лучше обрисовывают эту подлянку. Рисположенский – и этот тип я помню в лице безместных титюлерных советников, стоящих обыкновенно у Иверских ворот, и столь любезных сердцу купеческому адвокатов, великолепно описывающих в каждом прошении все доблестные качества своего клиента и неимоверное количество детей. В том месте, где Рисположенский отказывается пить вино, а просит заменить его водкою, он обрисовывает всю его многопутную, грязную жизнь, приучившую его наперекор чувству вкуса исключительно к одной только водке. Главное лицо пьесы Большов, а за ним Подхалюзин, оба они похожи друг на друга. Один подлец старый, а другой подлец молодой. Старость одурила Большова, затемнила его плутовские очи, и он дался в обман одному, думая обмануть и удачно обманывая прежде 100 людей. Сколько припомню, у вас был монолог Большова, в котором высказывал он свой план, но в печати его нет; а жаль: мне кажется, он еще яснее мог бы обозначить личность банкрута, высказав его задушевные мысли, и, кроме того, уяснил бы самые события пьесы. Но как бы то ни было, кладя на сердце руку, говорю я: Ваш "Банкрут" – купеческое "Горе от ума", или, точнее сказать: купеческие "Мертвые души".

Пишу к Вам это письмо, не помня хорошенько адреса вашего, на русское "авось дойдет"; а вместе с тем присоединяю к Вам мою покорнейшую просьбу: напишите мне, бедному служебному труженику, хоть несколько строк, скажите мне, так ли я понял ваше произведение, довольны ли Вы сами им вполне. Письмо ваше доставит слишком много удовольствия человеку, делившемуся прежде с Вами своими убеждениями, а ныне обреченному волею судеб на убийственную жизнь провинциального чиновника; человеку, который по несчастию до сих пор не может убить в себе бесполезную в настоящем положении энергию духа. О собственных моих творениях я забыл, хоть они и лежат вполне оконченные. Адрес мой: Алексею Феофилактовичу Писемскому в г.Кострому, чиновнику особых поручений при военном губернаторе. Каждую почту буду ожидать вашего ответа, в каковой надежде и пребываю.

Любящий и уважающий Вас

А.Писемский.

1850 г. Апреля 7-го.

Если Вы будете писать ко мне, то припишите Ваш адрес пополнее и поточнее.

Н.А.НЕКРАСОВУ

[15 апреля 1854 г., Раменье].

Почтеннейший Николай Алексеевич!

Посылаю к Вам, по письму вашему, "Матушкина сынка", перекрещенного мною в "Фанфарона". К нему прилагаю на всякий случай два окончания: одно, пришитое к тетради, где герою дается место чиновника{568} особых поручений, и я желал бы, чтобы оно было напечатано, но если, паче чаяния, встретятся затруднения со стороны цензора, так как тут касается несколько службы, то делать нечего, тисните другое, что для меня почти все равно. Как вам понравится "Фанфарон", уведомьте меня. Я его написал и никому не читал еще. Рост его менее "Виновата ли она?". Полагаю в нем не более четырех листов. В моей деревенской жизни я либо напишу очень много, либо с ума сойду. Вообразите, до сих пор никаких признаков весны, даже еще вороны не вылиняли. Примечание к "Фанфарону" на первой странице не покажется ли вам очень резким? Впрочем, я этого не нахожу с своей стороны и желал, чтобы оно напечаталось. Насчет денег я просил бы, если это не стеснит вас очень, дать мне за маленькие рассказы: "Лешего" и "Фанфарона" по 70 руб. сер. за лист, которых и выйдет за 7 листов 490 рублей, а за исключением полученных 100 рублей серебром – 390 рублей, да есть небольшой, по моему счету, недостаток по "Богатому жениху", а именно: в нем 17-ть листов, за которые по 60-ти следует получить 1020 рублей серебром, а получено мною 900, итого в остатке сто с лишком рублей, из числа которых забрано мною книг, но сколько, не помню, – справиться надобно в конторе, но, кажется, что мне приходится около 60-ти рублей серебром, итого 450 руб., которые бы я, почтеннейший Николай Алексеевич, и просил покорнейше выслать мне в следующем месяце, ибо я имею крайнюю и распрекрайнюю нужду в деньгах и единственно поэтому беспокою вас и даже печатаю, чего мне до осени без нужды бы в деньгах никак не хотелось делать. Я сожалею и бешусь за уменьшение подписчиков на "Современник". Он так нынче идет хорошо, – один рассказ Тургенева "Муму" лучше всего, что было напечатано в нынешнем году во всех прочих журналах. Статья Анненкова{569} по поводу простонародных рассказов очень умная, но только неэстетическая. Нельзя ли вам выхлопотать право для вашего журнала на политический отдел, который у "Москвитянина" и есть, но которым он, конечно, не умеет пользоваться даже и в настоящее время. До свидания, почтеннейший Николай Алексеевич; душевно желаю поправления вашего здоровья, чтобы в следующий приезд мой увидеть вас таким же хоть толстяком, как я сам. Об деньгах еще раз повторяю мою просьбу. Ивану Ивановичу и супруге его прошу от меня поклониться, а затем извиняюсь, что не сам пишу, потому что совсем разучился.

Остаюсь

покорным слугою А. Писемский.

1854 г. Апреля 15-го.

А.Н.МАЙКОВУ

[8 мая 1954 г., Раменье].

Милейший Аполлон Николаич!

Принимаясь за это письмо, я хочу снять с себя справедливый упрек твой за короткие послания и написать тебе письмо длиннейшее, сперва о том, что к нему прилагается, – это мой "Драматический очерк"{570}, который я написал по случаю настоящих событий и который посылаю на твое полное распоряжение. Мне бы хотелось его, во-первых, поставить на сцену, а во-вторых, напечатать в "Отечественных Записках", о чем и заяви Краевскому. Поставка на сцену, я желал бы, чтоб шла прежде печати. Бога ради так и распорядись: твой знакомец Федоров сейчас может обделать это дело. Противоцензурного, кажется, ничего уж нет. Актерам я желал бы раздать таким образом: полковник – Самойлов, жена его – Сосницкая, солдат – Григорьев, Александр – Максимов, Макар Макарыч Мартынов, Власий Матвеич – Каратыгин; так по крайней мере я предполагаю, хотя и знаю петербургских актеров очень мало. Насчет платы тоже желал бы получить хоть малую толику от дирекции. Островский за пятиактную комедию получил{570} 500 сер., а мне бы хоть сотни полторы, а у Краевского за право напечатания попроси 200, впрочем, назначение цены тут и там предоставляю на твое распоряжение*, – как найдешь удобным, так и распорядись. Помимо этих житейских расчетов, помимо современного интереса моей пьески, меня беспокоит и художественная ее сторона: напиши мне, как ты найдешь ее и как другие на нее взглянут. Я пробовал читать ее здесь, – плачут; и, кажется, если ветерана-старика актер так выполнит, как я его задумал, так заставит плакать и в театре. В молодом новобранце пусть актер выразит одну черту – это молодость и наивность. Стихи Пушкина пусть читает не горячась и не декламаторски, а только с чувством и толком. На солдатскую песню "Молодка молодая" я, может быть, буду иметь возможность прислать музыку. Самому мне ехать ставить очень бы хотелось, и знаю, что очень бы нужно, но по неимению средств до ноября или декабря не могу приехать в Петербург. Бога ради похлопочи за меня; ты мне сделаешь истинное благодеяние. Твои опасения насчет того показали мне, что ты меня действительно полюбил, за что тебе и спасибо. Я, впрочем, не то чтобы особенно был падок к сему, да и от моих некрасивых, по внешней стороне, обстоятельств не только не упал духом, а, напротив, воскрылил, освободившись от подлых служебных влияний вследствие преподлейшего костромского начальства. Я теперь блаженствую, упиваясь весной, которая стоит у нас чудная, и только когда подумаешь о том, что деется на театре войны, так невольно сердце замрет; вряд ли Россия не в более трудном подвиге, чем была она в двенадцатом году! Тогда двенадесять язычей ведены были на Россию за шивороток капризною волею одного человека, и теперь покуда трое, да действуют под влиянием самой искренней ненависти. Что мы этим бесстыдникам сделали, не понимаю. Более умеренной внешней политики, какою всегда руководствовался государь, я вообразить себе не могу. Корень, кажется, лежит в европейских крамольниках 1848 года, которые никак не хотят простить России ни спокойствия ее в этот период взрыва мелких страстишек, ни того страха, который они ощущали к северному великану, затевая свое гнусное и разбойничье дело. Впрочем, они и думать не могут иначе, но что же венценосцы-то слушаются их? Они дают им таким образом оттачивать орудие на самих себя. Невольно скажешь: прости им, господи, не ведят бо, что творят.

______________

* Впрочем, менее 80 руб. сер. за лист я не возьму с Краевского – эту цену мне дали за "Раздел", а за эту надобно 200 получить.

Оду твою я получил{571} – благодарю! Но она так варварски переписана, что я многого не разобрал; но, впрочем, вот тебе общее впечатление твоих патриотических стихов: они без сравнения выше всех написанных в настоящее время на эту тему, они умны, искренни и не фальшивы, и я только могу одно сказать, что несколько длинноваты и что ты еще не овладел тем из стали кованным стихом, какой видим у Пушкина, или, прямее сказать: ты вообще, кажется, ленив в внешней обработке. Мысль у тебя перетягивает форму. Не гонись за подробностями; мысль, которая не выражается у тебя, лучше брось ее. И вместе с тем скажу тебе еще: подражай больше Пушкину, а на Державина смотри как на поэта, у которого только один инстинкт. Но и у Пушкина не заимствуй целиком фраз ("дух отрицанья, дух сомненья") или: "Востань же днесь и виждь, как снова". Впрочем, милейший, все это тонкости и усиленные мои требования вследствие искренней симпатии, которую я питаю к каждому твоему стихотворению, когда еще не знал тебя лично, и в каком бы оно роде и духе ни было написано. Убедись, не ради самообольщения, а ради укрепления, что пальма первенства как поэта в настоящее время за тобой. Как бы ни кричали рецензенты в пользу Фета и Тютчева{571}, как бы Щербина ни уверял, что он воспевает только красоту-красоту{571}, у всех у них против тебя кишки тонки. Фет действительно поэт, но очень уж с ограниченным кружком, и мне всегда смешно, когда рецензенты объявляют о тонком наслаждении, которое они испытывают при чтении его стихотворений. Не похожи ли они в этом случае на котов, у которых чешут за ухом? Щербина велик, когда проходится насчет клубнички в греческом духе, но и только. Кстати, здесь о критикуслагающей и фельетонной братии, которая тебя возмущает своею тупой неподатливостию к современному интересу, иначе и быть не может: эти господа весь век живут одним только чувством зависти. Они завидовали литераторам, имена которых с успехом оглашались, а теперь завидуют офицерам, кровию себе добывающим чины и почести, тогда как они, бедные поденщики, только шляются около храма славы и нюхают.

Жена уехала в Москву за сестрой Машей{572}, и я теперь один с матерями и детками, и пишется много, не знаю, хорошо ли только выйдет. К пятой книжке "Современника" я выслал очерк "Фанфарон", а они мне должны выслать денег, и если не сделают этого, так подрежут меня решительно. Напомни им к слову и уведомь меня, что они скажут. С большим нетерпением жду я от тебя письма об моей отставке, да и об пьесе не замедли уведомить меня. Вместе с этим я тоже пишу к Краевскому и назначаю цену 200 рублей серебром; пускай не поскупится на этот раз, после заслужу – деньги ужасно нужны. "Весенний бред"{572} твой только что сейчас прочитал, и вот какого рода мысли родил он во мне: в самом ли деле в науках, по их сущности, таится и мертвенность их? Не ученые ли виноваты в этом? Не знаю, учился ли ты одной науке, которой учился некогда я, а именно так называемой физической географии, созданной Гумбольтом? Она с первой до последней страницы кипит жизнию. Стало быть, все зависит от гения ученого. Таковых есть очень много исторических очерков и есть также очерки исторические, напр., Погодина, от которых мертвечиной так и пахнет. Не то ли же точно мы видим и в искусствах? По случаю настоящих событий ты пишешь стихи, и пишет их Шевырев, который каждым своим стихотворением отражает чувство патриотизма, но дело только в том, что в ходу бездарных ученых гораздо больше, чем бездарных писателей, и понятно, почему: на Парнасе можно удержаться одною только талантливостью, а в науках и на памяти многие выезжают до смерти и даже после смерти. По мнению некоторых, подобные бездарные специалисты полезны своими чернорабочими трудами, а я нахожу, что для многих наук по настоящему их состоянию они вредны. Особенно это чувствуется в науках естественных, которые с каждым годом дробятся на частности во вред общему. В письме твоем ты между прочим пишешь, что критики не нужно, у нас есть публика. Увы, мой милой! Ты в этом случае ошибаешься жестоко: читающей с верным чутьем публики у нас нет, а если и есть публика, так только зрительная, театральная, и та потому только существует более справедливою в своих суждениях, что ей растолковывает писателя игрой своей актер. Могу тебя уверить, что Гоголь познакомил с самим собою публику своим "Ревизором", а не "Мертвыми душами". Об Островском стали говорить{573} после представления: "Не в свои сани не садись". Вот какова публика в общей ее массе, и потому критика необходима, и она должна бы идти вместе за писателями с тем, чтобы, указывая на их недостатки для поучения их, указывала бы также публике и на достоинства их. Вот почему редакторам следовало бы критику доверять людям, достойным этого важного в настоящее время назначенья, тогда как из всех их я знаю только одного Эдельсона при "Москвитянине", а прочих всех бы забрил в коллекторы; например, статья Анненкова в "Современнике" "По поводу романов и рассказов из простонародной жизни" очень остроумная, если хочешь, но разве она критическая? Вместо того чтобы вдуматься в то, что разбирает, он приступил с наперед заданной себе мыслию, что простонародный быт не может быть возведен в перл создания, по выражению Гоголя, да и давай гнуть под это все. На его разбор моего "Питерщика" я бы мог его зарезать, потому что он совершенно не понял того, что писал я, но так как я дал себе слово не вступать печатно ни в какие критические словопрения, то и молчу. По поводу "Рыбаков" Григоровича и потехинских романов{573} то же бы самое можно сказать, но, впрочем, бог с ним! Пускай попользуются своим успехом, журнальным, конечно, только. Однако прощай. Ты, конечно, не сердишься, что я пишу не своей рукой, потому что приятнее читать все возможные на свете руки, чем мои каракули. Супруге твоей от меня поклонись низенько и передай ей мой восторг, что она не может сойтись с барынями; такова и должна быть жена автора "Барышни"{573}. Прощай, мой милейший... Пиши бога ради, и на остатках только не стерплю и скажу, что мои ребятишки в деревне лихо растут – атлеты, братец, будут; старшего учу теперь: о чем шумите вы, народные витии?

Твой Писемский.

P.S. Вчитайся в моего ветерана – этот тип мне очень близок к сердцу это мой покойной отец, я вложил ему в уста все его мысли, все поговорки, все песни и стихи, которые любил покойник, да попроси Федорова, чтобы в случае представления актеры оделись чисто и красиво.

Е.П.ПИСЕМСКОЙ

[25 марта 1856 г., Астрахань].

Бесценный друг мой Кита!

Вчерашнего дня{574}, в одиннадцать часов вечера, возвратился я из первого своего вояжа морского, получил твое письмо, обрадовался, проспал потом часов 12-ть, встал и начинаю писать к тебе. Ездил я с адмиралом{574} на так называемую Бирючью Косу, маленькой островок при втоке Волги в Каспийское море. Во-первых, здесь, еще холод страшный, так что никто не запомнит. Чтобы сесть на пароход, мы ехали на катере, пробиваясь и расталкивая лед, и когда сели, то у парохода недостало силы, чтобы выйти из льду, употребили завоз. Наконец тронулись; сначала все шло очень хорошо, я стал на палубе, хоть и был холодный ветер, хоть решительно на берегах и не было ничего привлекательного: либо пустырь, либо камыш, изредка попадется в глаза рыбная ватага (вроде нашей деревни) да калмыцкая кибитка – словом, на всем этом пространстве меня более всего заинтересовали бакланы, черная птица, вроде нашей утки, которые по рассказам находятся в услужении у пеликанов; мы видели с тобой их в зверинце. Пеликан сам не может ловить рыбу, и это для него делает баклан, подгоняя ему рыбу, иногда даже кладя ему ее в рот, засовывая ему при этом в пасть свою собственную голову. Чем вознаграждают их за эти услуги пеликаны – неизвестно! Кажется, ничем! Очень верное изображение человеческого общества. Пока я рассуждал так о бакланах, пароход встал, потому что дальше не мог идти – мелко! До Бирючьей Косы оставалось еще верст 15-ть. Пересели в катер. Я сделал гримасу, впрочем, ничего – катер был довольно большой, и гребли 14 человек севастопольских матросов-молодцов, и все с георгиевскими крестами; проехали еще 5 верст; зашли в деревню, расспросили, говорят, нельзя доехать и на катере, а надобно на маленьких лодочках. Можешь судить, как мне это было приятно, но делать нечего – сели. Гребли у нас два молоденькие калмычонка; между тем солнце садилось, волны становились шире и шире, течение быстрей и быстрей, ветер разыгрывался, продувая нас до костей. Наконец сделалось совершенно темно, я чувствовал только, что меня поднимало и опускало: валы, как какой зверь, поднимались, встряхивали, как гривой, белой пеною и обливали нас. И я... вот по пословице: "Нужда научит калачи есть"... я – ничего! Наконец приехали, но чтоб вступить на берег, к нам вышли матросы и переносили нас на руках, проламывая лед и идя по колено в воде. На другой день предполагали возвратиться из Бирючьей Косы, но, проснувшись, – увы! – увидели весь фарватер в льду. Оставленной нами катер, говорят, кругом замерз и не может двинуться ни взад, ни вперед. Все приуныли: подобная история могла продолжиться около недели. Но нужной путь бог правит. Передневали, ветер подул с моря, катер подошел к Косе, и мы отправились, и тут оказалось, что доехать до парохода было нелегко: беспрестанно попадался в две – три версты лед, который мы прорубали, проламывали и могли только двигаться, раскачивая общими силами катер, и через пять часов были, однако, на пароходе. Можешь судить, как были все довольны, точно приехали в родной дом, к отцу-матери.

Вот тебе мое первое морское путешествие. На той неделе я, вероятно, поеду в море настоящее, в Баку. Во всяком случае ты не беспокойся: все это только беспокойно, но совершенно безопасно, потому что делается людьми опытными и моряками хорошими. Детей целую и благословляю, Надежде Аполлоновне{575} и Маше поклонись. Обнимаю тебя.

Твой Писемский.

25 марта

Адрес мой: в Астрахань на мое имя.

Сбереги это мое письмо! Адресую по твоему письму в Галич.

А.Н.ОСТРОВСКОМУ

[15 февраля 1857 г., С.-Петербург].

Любезный друг,

Александр Николаевич!

Посылаю два экз. моей "Старой Барыни", из которых один тебе, а другой передай от меня Садовскому. Твои сценки в "Современнике" я прочитал{576} и прочитал с удовольствием, и когда я читал их другим, – все хохотали; но мнение большинства литературного таково, что в них ты повторяешься; хотя в то же время все очень хорошо убеждены, что виноват в этом случае не ты, а среда, и душевное желание всех людей, тебя любящих и понимающих, чтоб ты переходил в другие сферы: на одной среде ни один из больших европейских и русских писателей не останавливался, потому что это сверх творческих средств. Если мы и не мастера первого разряда, то все-таки в нас есть настолько душевных сил, чтобы переходить из одной среды в другую. Если же ты этого не можешь сделать, то знакомься больше и больше с купеческим бытом более высшим; или, наконец, отчего ты не займешься мужиком, которого ты, я знаю, – знаешь? Говорят, твоя новая комедия{576} из чинов быта. Я радуюсь заранее. Знаю, что у тебя сюжет созрел, но выполнил ли ты, как большой маэстро по драматической части, со всей подробностью и объективностью характер? Читал ли ты критич. разборы Дружинина{576}, где он говорит, что ты, Толстой и я – представители направления, независимого от критик. В какой мере это справедливо, я не могу судить, но уже и то хорошо, что нас определили независимыми от критик. Григорович, приехавший в Петербург, первым долгом обнародовал везде, что А.А.Григорьев пропал без вести и что его ищут чрез полицию. Не знавши этого, я встретился с Григоровичем в магазине Печаткина{576} и, по известной тебе моей к нему симпатии, обругал его за весь его литературный блуд, и он теперь скрылся у И.А.Гончарова и ругает меня как свинью, которая не умеет себя держать в обществе, а при встрече со мной – побаивается меня. Если ты можешь приехать в Петербург, приезжай; мы с тобой, может быть, что-нибудь и сделаем тут, тем более, что на плечах "Современник". Боткин здесь пакостит, насколько он может пакостить. Все это до такой степени возмутило меня – чего при нашем бесценном Иване Сергеевиче не бывало, – возмутило так, что я, кроме ругани, ничего этим господам не говорю.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Затем прощай и не повторяйся так, как ты повторился в твоем последнем произведении.

Подписал Алексей Писемский.

Литературный секретарь И.Горбунов.

А.Н.ОСТРОВСКОМУ

[30 марта 1857 г., С.-Петербург].

Любезный друг,

Александр Николаевич!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

...Старший ребенок мой, Павел, болен: у него холодная опухоль локтя на правой руке, болезнь, которая часто кончается отнятием руки. Бедная жена моя убита всем этим, но еще бодрится, тогда как я падаю духом окончательно! Обе комедии здесь твои пользуются полным успехом{577}. Личное мое мнение об них вот тебе самое откровенное: в "Сне в праздничный день" лицо Бальзаминова недотанцовано в представлении автора. В первой сцене – прижиганье уха совершенно водевильный прием, а прочие лица все превосходны, особенно две девки; я так и чувствую от них здоровый женский запах. Во второй комедии самая картина исполнена и жизни, и бойких типов, и, наконец, нравственной глубины, но все это вставлено в рамку, т.е. в 1-е и 5-е действия, совершенно мозговую, сделанную, а не созданную, и потому именно, что в них играют роли пара Вишневских – оба эти лица по грамматичности их изложения совершенные гробы, но это бы еще ничего: не создашь всех лиц, другие можно и попридумать, – но дело в том, что они очень много говорят, их надобно сократить: пусть они только самой необходимой стороной касаются комедии. С концом пьесы я тоже не согласен: Жданов не должен был бы выйти победителем, а должен был бы пасть. Смысл комедии был бы, по-моему, многозначительнее и глубже; я нарочно пишу тебе самые отрицательные стороны твоих пьес, чтобы ты принял это в расчет при вторичном их издании или при постановке на сцену: личных курителей и печатных ругателей найдется много у тебя и без меня. Денежная необходимость заставила меня вспомнить мой первый роман "Виновата ли она?"{577}. Я прочитал его совершенно, как чужое произведение, и он мне понравился: мне уж теперь с таким запалом не написать; много, конечно, в нем совершенно драло мои уши, как, например, вся похабщина, которую я где совсем вырвал, где смягчил; не веря, впрочем, себе, стал читать редакторству и критикам – все хвалят и "Биб. для чтения", если только Фрейганг пропустит, дает мне за него 3000 руб. сереб. – сумма, которая меня обеспечит более чем на год и даст мне хоть некоторое время не думать о проклятых деньгах. Теперь о твоих делах. Уваров, говорят, назначил{578} 3000 руб. сереб. пожизненной пенсии тому, кто напишет лучшую комедию или драму: пиши-ка, брат! А я, впрочем, распространяю мысль, что нельзя ли тебе отдать премии без писания, так как по этой части тобой много написано и без того, а то, чего доброго, нажарит Потехин драму или Сологуб комедию, да и возьмут. Прощай, поклонись всему, кому знаешь.

Твой Писемский.

1857 года. Марта 30-го

А.Н.ОСТРОВСКОМУ

[8 ноября 1857 г., С.-Петербург].

Любезный друг,

Александр Николаевич!

Во-первых, спасибо за радушный прием; теперь о пьесе твоей "Доходное место". По приезде моем в Петербург я узнал, что я тоже назначен членом Комитета{578}, и, разумеется, воспользовался сим. Поехал к председателю, который теперь Никитенко, и настоял на том, чтобы в следующую субботу открылось заседание, и пьеса твоя, как читанная всеми, сейчас же будет пропущена. Поклонись от меня всем, и всех от глубины души моей целую я заочно и благодарю за ласковой и радушной прием. Алмазову, вероятно, я сегодня же буду писать. Прощай, Агафье Ивановне делаю ручкой.

Твой Писемский.

Пятница. 8 ноября.

П.А.ПЛЕТНЕВУ

[10 октября 1860 г., С.-Петербург].

Милостивый государь,

Петр Александрович!

Позвольте мне представить Вам экземплярчик моей драмы "Горькая судьбина" и еще раз поблагодарить Вас за ваше лестное для меня внимание к ней. Память об этом я сохраню навсегда, как о величайшей чести, которую когда-либо я надеялся заслужить моими слабыми трудами.

Вы были другом и советником Пушкина и Гоголя и поверьте, что ваше ободрение для нас (юнейших и далеко ниже стоящих перед этими великими маэстро) дороже самого громкого успеха в публике, часто создающей себе, бог знает за что и почему, кумирчики.

Засим, прося принять уверение в совершенном моем почтении, имею честь пребыть

покорнейшим слугой.

А.Писемский.

10 октября 1860 г.

А.А.КРАЕВСКОМУ{579}

[Лето 1861 г.].

Милостивый государь,

Андрей Александрович!

Прошу Вас сообщить гг. Литераторам мое мнение касательно перемены цензуры: в настоящем своем виде она существовать не может, так как только понижает Литературу: все, что составляет серьезную мысль, она запрещает, все, что мелко, пошло, под ее благодетельным влиянием расцветает роскошными букетами; но, с другой стороны, и касательно цензуры карательной мы должны поступить осторожно и, как я полагаю, прежде чем изъявлять на нее свое желание, мы должны бы спросить о тех законах, по которым нас будут карать, и о составе того судилища, где нас будут судить, и во всяком случае мы в этом деле лица угнетенные и должны заявлять только свои права и желания, не соображаясь с требованием правительства, которых мы не знаем и которые оно, вероятно, само не пропустит. Мы же, как мне кажется, должны просить: 1) права переводить все сочинения, вышедшие на иностранных языках, так как они и без того не скрываются от русской публики, почти подряд знающей иностранные языки и преспокойно покупающей эти книги у книгопродавцев и при поездках за границу; но переведенные, они если и больше огласятся, то, вероятно, в критических статьях вызовут и реакцию против себя; 2) права рассуждать об всевозможных формах правительств, что почти и делается теперь, но только в недомолвках, которые только раздражают читателей, заставляя его предполагать бог знает какую премудрость между строками; 3) права излагать в совершенной полноте все философские системы, будь автор Деист, Идеалист, Материалист. В этом случае правительству опять следует поставить на вид то, что мысль может уничтожаться только мыслью, а не квартальными и цензорами; 4) допустить сатиру в самых широких размерах. Касательно ограничения пускай не допущено будет никакой нахальной личности ни в отношении правительственных лиц; ни в отношении частных. Из всего этого, разумеется, у нас половину отрежут, но все-таки мы ничего иного желать не можем и не должны. Предположить соединение предостерегательной цензуры и карательной нелепо – это значит прямо идти на то, чтобы вас били с двух боков; пусть оно лучше остается, как теперь идет: цензора еще обмануть можно, а сам-то себя не обманешь! Но опять повторяю, что покуда не будем знать положительно тех законов, по которым нас будут казнить, то мы и в пользу карательной цензуры не должны говорить ни слова, ни звука!

Чтобы оформить все это в официальном тоне, то я полагаю, что и записку к министру следует начать так: "Что, ваше высокопревосходительство, прежде всего мы желали бы знать: 1) Чего правительство требует от цензуры: того ли, чтоб она была ослаблена, или того ли, чтоб усилена? 2) Какие установлены будут законы цензурные, так как из ныне существующих ничего нельзя понять, и дозволено ли нам самим будет проектировать эти законы? 3) Какого рода судилище будет устроено над виновными, чему их именно будут подвергать и кого именно: авторов или издателей?" – А до тех пор, пока нам не будет этого сказано, мы ничего сказать не можем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю