Текст книги "Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник)"
Автор книги: Александра Бруштейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
В боковом карманчике ранца лежит завернутый в пергаментную бумагу мой завтрак – я буду есть его на большой перемене: между третьим и четвертым уроками.
– Я положила тебе побольше, – говорит мама. – Захочешь – угостишь какую-нибудь подружку.
– Сама ешь! У них – свое, у тебя – свое! – сердится Юзефа и с укором обращается к маме: – Вы ей эту моду не показывайте: подружков кормить! Она тогда сразу все отдаст и голодная бегать будет.
Только одной вещи нет у меня в ранце (а ее-то мне ох как хотелось бы иметь!): перочинного ножа! Когда обсуждался вопрос о перочинном ноже, Поль стояла за то, что ножик – полезная вещь и надо купить мне ножик. Но Юзефа начала так плакать, так божиться, так кричать «по-латыньски»: «Езус Мария, матка боска Острабрамска, Ченстоховска», что мама заколебалась.
– Зачем ребенку ножик? – возмущалась Юзефа. – Что яна – разбойник или что? Да яна ж – маленькая: дайте ей ножик, яна домой без пальцев придет!
Так ножа и не купили.
Папа смотрит на часы.
– Без четверти девять… Пора!
– Да? – говорит вошедший в комнату высокий крепкий старик с густой раздвоенной каштановой бородой, в которой не видно ни одного седого волоса. – Да? Ребенок пойдет в первый раз в жизни учиться без своего дедушки? Очень мерси вам, дорогие дети, но я – не согласный!
– Дедушка! – бросаюсь я к нему на шею. – Миленький!
Это тот дедушка мой, папин отец, о котором папа рассказывал вчера вечером Ивану Константиновичу и маме. Тот дедушка, который, урезывая себя и бабушку во всем, добился университетского образования для всех своих семерых сыновей.
– Дедушка пришел! – прыгаю я вокруг него.
– Дедушка пришел, – подхватывает дедушка, – не с пустыми руками: он принес внучке подарок!
И на протянутой ко мне широкой дедушкиной ладони я вижу… отличный перочинный ножик!
Пока идут препирательства из-за того, нужен девочке ножик или не нужен, и вопли Юзефы, что этим ножиком я обязательно отрежу себе нос, папа снова смотрит на часы:
– Без десяти минут девять… Пора!
И одновременным движением мама берется за свою шляпку, а Юзефа набрасывает на голову платок. Дедушка тоже берет шляпу и палку.
– Куда? – прищуривается папа. – Куда вы все собрались? Вы хотите проводить ее в институт? «За ручку» – да? Может, еще на руках понесете ее?
– Так яна ж маленькая… – жалобно возражает Юзефа.
– Она уже не маленькая! – твердо отрезает папа. – Она идет учиться.
– Яков… – нерешительно начинает мама.
Но папа властно перебивает ее:
– Она пойдет одна. И – все.
– Но она может попасть под извозчика…
– Непременно! – гремит папа. – Если она привыкнет, чтобы ее водили «за ручку», она непременно попадет под извозчика в первый же раз, как очутится на улице одна.
Она должна учиться быть взрослой.
Юзефа с сердцем срывает с головы платок и убегает на кухню. Там она – я знаю – плюнет в сердцах и заплачет:
– Нехай дитя зарежется… нехай яво зво́зчик задавит – им что́!
Но мне папины слова очень нравятся.
– Ты сегодня пойдешь своей дорогой… Понимаешь, Пуговка? И с тобой не будет ни мамы, ни меня, ни дедушки, ни Юзефы, ни мадемуазель Полины – никого. Ты сама будешь отвечать за все, что делаешь. И не держаться за мамину юбку или за Юзефин фартук… Сама надевай ранец! Не помогайте ей! – сердится папа. – Ну вот, молодец! А теперь попрощайся, и в добрый час…
Все провожают меня в переднюю. Все, кроме Юзефы, которая заперлась на ключ в кухне и, наверно, горько плачет.
Я через дверь прошу ее выйти, но она не откликается.
У мамы полные глаза слез. Поль крепко жмет мне руку.
– Бонн шанс! (Счастливо!) – говорит она мне и тихо, на ухо, добавляет: – Твой отец сказал тебе все, что я думаю… Как будто он читал мои мысли!
Дедушка обнимает меня:
– Другой твой дедушка, отец твоей мамы, – он был ученый человек! – он бы тебе сегодня сказал, наверно, какую-нибудь «алгебру»… Или что «птичка Божия знает», или что она, бедная, чего-то там не знает… Ну, а я – простой дедушка. И я тебе только скажу: будь здорова, будь умная и будь хорошая. Больше я от тебя ничего не хочу!
Я берусь за ручки двери. Сейчас уйду.
– Стой, стой! – вдруг спохватывается папа и быстро уводит меня в свой кабинет. – Помни: не врать! Никогда не врать!
И, погрозив перед моим носом своим разноцветным «хирургическим» пальцем, с которого уже невозможно смыть следы йода и ляписа, папа поворачивает меня за плечи и подталкивает в переднюю.
– Вещи-и-и! – раздается вдруг из кухни рыдающий голос Юзефы. – Вещи берегчи надо: за них деньги плачены, не черепья!
Выйдя на улицу и задрав голову, я смотрю наверх, на наши окна. В них – папа, мама, дедушка. В окне нашей комнаты – Поль и Кики, мечущийся в своей клетке. В окне кухни – распухшее от слез лицо Юзефы. Папа многозначительно поднимает свой пестрый указательный палец, это означает: «Помни: не врать!» Я понимающе киваю папе и всем. Юзефа машет мне чайным полотенцем и кричит:
– Вещи… И через улицу ходи остру-у-ужненько!
Я шагаю по улице. Не спеша, как взрослая. На витрины магазинов не гляжу. Даже на витрину магазина «Детский рай». Даже на окно кондитерской, где выставлен громадный фарфоровый лебедь; вся его спина густо нафарширована множеством крупных конфет в пестрых, бахромчатых бумажках – совсем как панталонцы у кур-брамапуток.
Я не смотрю по сторонам, не хочу отвлекаться от моего пути. Но, пройдя мимо кондитерской, я вдруг останавливаюсь. Я чувствую неодолимое желание ненадолго – совсем ненадолго, на две-три минуты! – отклониться от прямой дороги, сделать ма-а-аленький крючок, чтобы повидать одного человека… Мне бы надо свернуть от кондитерской налево, а я иду направо, где сейчас же за углом находится чайный магазин известной фирмы «К. и С. Попов с сыновьями». В этом магазине у меня есть друг, и мне совершенно необходимо показаться ему во всем великолепии коричневого форменного платья, ученического фартука, моего нового ранца с книжками – ну, словом, во всем блеске. Этот друг мой – китаец, настоящий живой китаец Ван Дибо. Его привезли в прошлом году специально для рекламы – чтоб люди шли покупать чай и кофе только в этот магазин. И покупатели в самом деле повалили валом. Всякий покупал хоть осьмушку чаю или кофе, хоть полфунта сахару – и при этом глазел на живого китайца. Так и стоит с тех пор Ван Дибо в магазине с утра до вечера, рослый, статный, в вышитом синем китайском халате. Голова у него обрита наголо, только на затылке оставлены волосы, заплетенные в длинную косу ниже поясницы. Ох, мне бы такую!
Ван Дибо немножко говорит по-русски. Произносит он слова мягко, голос у него добрый, ласковый. И на всех покупателей, входящих в магазин, Ван Дибо смотрит умными раскосыми глазами и всем улыбается одинаковой казенно-приветливой улыбкой. Ведь он для того и нанят, чтобы привлекать покупателей!
Так же смотрел всегда Ван Дибо и на меня, когда я приходила с мамой в магазин. Ван Дибо кланялся нам, когда мы входили и выходили, и, пока продавец отвешивал и заворачивал нам товар, – а иногда это делал и сам Ван Дибо, он быстро научился этому нехитрому искусству, – Ван Дибо ласково улыбался нам, как всем покупателям.
Но однажды все неожиданно изменилось. Мама как-то обратила внимание на то, что у Ван Дибо очень грустный, совсем больной вид. Он улыбался, как всегда, но улыбка была вымученная, запавшие глаза смотрели страдальчески, лицо было в испарине. Мама спросила Ван Дибо, не болен ли он. Опасливо оглядываясь на управляющего магазином, Ван Дибо стал торопливо бормотать:
– Холёсо… Сё холёсо, мадама…
Был уже вечер, торговый день кончался.
Управляющий надел пальто, шляпу и ушел из магазина. Тогда Ван Дибо оживился – он, видимо, боялся управляющего, – а продавец сказал маме, что у Ван Дибо на руке «гугля агромадная – от какая!». Сам Ван Дибо мялся, улыбка у него была похожа на гримасу, но показать маме свою больную руку стеснялся.
– От-т-то дурень! – сердился на него продавец. – Откусит барыня твою лапу, что ли?
Тогда мама предложила, чтобы Ван Дибо показал больную руку папе. Это, конечно, была очень правильная мысль, но… Тут встал новый вопрос: каким образом попадет Ван Дибо к нам на квартиру? Ему строжайше воспрещено не только выходить на улицу, но даже стоять на пороге магазина, где его может увидеть с улицы всякий и каждый. Управляющий ежедневно повторяет это Ван Дибо:
«Зачем тебя, китайсу, сюды привезли, а? Чтоб люди на тебя задарма шары пучили? Не-е-ет! Желаете живого китайсу видеть – пожалуйте-с! В магазин-с! Вошли, купили чего ни то, – вот он вам, живой китайса, смотрите в свое удовольствие!»
Так и живет Ван Дибо в темном чулане позади магазина и никогда не выходит на улицу. Если он сейчас пойдет вместе с нами, немедленно сбегутся сотни людей. Нам и не пробиться будет сквозь эту толпу, и, уж конечно, управляющий магазином завтра же узнает о запретном путешествии Ван Дибо по улицам города. Скандал будет неописуемый!
Как же поступить?
Все предлагали разные способы сделать Ван Дибо неразличимым среди уличных прохожих. Самое умное придумала жена продавца, пришедшая за своим мужем: пусть Ван Дибо наденет ее широкое, длинное пальто.
– А коса-то? Куда косу девать?
– А под мой платок, – спокойно предложила жена продавца.
Так и сделали. Ван Дибо, в пальто и повязанный платком, совершенно похож на женщину, только очень огромную ростом.
– Мадама… – говорил он про самого себя, тыча себя пальцем в грудь.
Продавец и его жена остались в магазине дожидаться возвращения Ван Дибо, а он ушел с нами.
На всякий случай мы вели Ван Дибо плохо освещенными переулочками.
Все прошло благополучно. Только у самого нашего подъезда Ван Дибо споткнулся, платок соскользнул с его головы, и тяжелая черная коса змеей сползла на его спину.
– Саляпа!.. – испуганно вздыхал Ван Дибо. – Саляпа упаль…
Но при женском пальто коса не обращала на себя внимания, да и никого вокруг не было. Мы быстро вошли в наш подъезд.
У Ван Дибо оказалась на руке флегмона, глубокая, уже назревшая. Он терпел больше недели и молчал – боялся управляющего. Папа вскрыл ему флегмону, выпустил много гноя, перевязал руку. Ван Дибо сразу повеселел и без конца кланялся:
– Пасиба, докта! Пасиба!
Проводить его обратно в магазин вызвалась Поль. Юзефа наотрез отказалась.
– Я этих желтых румунцев боюсь! – повторяла она. – Румунцы, я знаю, они такие… Только отвернись, а он тебе голову – ам! – и откусил.
С того случая у нас с Ван Дибо дружба. Когда я прихожу в магазин, он меня радостно приветствует:
– Маленьки докта пилисол!
Ну, разве можно не показаться такому другу в торжественный день моей жизни? Нет, пойду. На одну минуточку.
Подходя к чайному магазину, гадаю: увижу я Ван Дибо или не увижу? Если управляющий уже явился, то я Ван Дибо не увижу, потому что при нем Ван Дибо не позволено даже приближаться к двери на улицу. На мое счастье, управляющего магазином еще нет, и Ван Дибо, примостившись бочком, опасливо выглядывает на улицу, как белка из дупла, готовый юркнуть и скрыться.
Увидев меня, Ван Дибо, по обыкновению, радостно меня приветствует.
– Ван Дибо… – говорю я. – Видите?
И поворачиваюсь вокруг себя, чтобы Ван Дибо мог разглядеть меня со всех сторон.
Ван Дибо с восхищением цокает языком:
– Ой, каласива, каласива!
– Я, Ван Дибо, учиться иду!
– Ну, уциси, уциси! Будеси бальсой докта!
Но в эту минуту Ван Дибо внезапно ныряет в полумрак магазина. Наверно, его зоркие глаза заметили издали приближение грозного управляющего.
Я снова иду налево, по направлению к институту. Останавливаюсь на противоположном тротуаре и пристально разглядываю это длинное, скучное здание. Непроницаемо и отчужденно смотрят на мир окна, закрашенные до половины белой масляной краской. Ни одной раскрытой форточки, ни одного выставленного на солнце цветочного горшка, ни одного выглядывающего из окна человеческого лица… В подъезде – глубокая, темная ниша, похожая на запавший рот древней бабы-яги. И массивная входная дверь враждебно скалится медным кольцом, как последним уцелевшим зубом.
Сейчас перейду улицу. Сейчас войду в подъезд института…
Глава вторая
Первые подруги, первые уроки
– Здравствуй… – слышу я вдруг негромкий голос. – Ты меня узнаешь?
Ну конечно, я узнаю ее! Это Фейгель, та девочка, которая экзаменовалась вместе со мной и так хорошо отвечала по всем предметам. Я радостно смотрю на Фейгель: вот я, значит, и не одна!
Тогда, во время экзаменов, Фейгель показалась мне усталой, словно несущей на себе непосильную тяжесть. Но в тот день мы все устали от непривычного волнения и напряжения – я, наверно, была такая же измученная, как она. А сегодня в Фейгель ничего этого нет. Глаза, правда, грустные, но, наверно, они всегда такие. А в остальном у нее такое лицо, как у всех людей.
– Почему ты здесь стоишь? – спрашивает она.
– А ты?
– Нет, я хотела спросить, почему ты не входишь в институт? – поправляется Фейгель.
– А ты? – отвечаю я и смотрю на нее с улыбкой.
Ведь мы обе отлично знаем, что мешает нам перейти через улицу и войти в подъезд института: мы робеем, нам даже немного страшно… и одиноко… все близкие нам люди остались дома. И по этой же причине мы так обрадовались друг другу, что сперва заулыбались, а потом начинаем смеяться. На нас нападает внезапный беспричинный «смехунчик». Прохожие оглядываются на нас: стоят две девочки в форменных коричневых платьях, крепко держась за руки, и заливаются смехом, глядя друг другу в глаза. У Фейгель от смеха выступили на больших темных глазах слезы.
– Ты плачешь? – пугаюсь я.
– Нет, нет! – успокаивает меня Фейгель. – Это у меня всегда такой смех.
– А как тебя зовут?
– Маней. А тебя – я знаю! – Сашей… Ну, пойдем, скоро начнутся уроки.
Мы переходим улицу. У темной глубокой двери с медным кольцом я снова останавливаюсь:
– Постоим одну секундочку, хорошо?
Маня соглашается. Ей, видно, тоже страшно взяться за медное кольцо.
Др-р-р! Др-р-р! – барабанит вдруг дробь по моему ранцу, словно его общелкали целой пригоршней орехов.
Я вздрагиваю от неожиданности!
Быстро оборачиваюсь: позади меня стоит невысокая толстенькая девочка в черном чепчике, обшитом черными кружевами и скрывающем всю ее голову. Девочка что-то с аппетитом жует и весело смеется.
– Это я! Я по твоему горбу барабаню. А почему у тебя ранец? Разве ты солдат или гимназист? – продолжает она, смеясь.
Смеяться мне не хочется. Сердиться или обижаться тоже не хочется. Поэтому я просто объясняю:
– Если носишь книжки в ранце, за плечами, спина всегда будет прямая.
– Глупости какие! – продолжает смеяться девочка в черном чепчике. Она уже прожевала то, что́ у нее было во рту, и куснула новую порцию от того, что она держит в горсти.
– Вовсе не глупости! Это мой папа говорит.
– А откуда он знает, твой папа?
– А оттуда, что он – доктор.
Толстенькая девочка в черном чепчике миролюбиво уступает:
– Ну, если доктор, тогда, может, и вправду так. Ладно, носи ранец, я разрешаю!
Она делает величественный королевский жест. Говорит она чуть шепеляво: не «разрешаю», а «разрешяю», и губы складывает трубочкой вверх к носу. Все это у нее выходит так добродушно-мило, что и я, и Маня Фейгель (я вижу это) просто очарованы ею.
– А мой папа знаешь кто? – продолжает она. – Норейко! Сам Норейко!.. Знаешь ресторан на Большой улице?
Мои познания в области ресторанов очень скудные. Я знаю только ресторан в Ботаническом саду: там служит лакеем отчим моей подружки Юльки и судомойкой – ее мать. А больше я никаких ресторанов даже и назвать не могу.
Толстушка в черном чепчике смотрит на меня с самым настоящим сожалением.
– Не знаешь ресторан Норейко? Не знаешь? Вот смешно! (Она произносит «смишьно».) Никогда такой дурноватой девочки не видела! Ну, одним словом, у моего папы самый большой ресторан в городе. А я – папина дочка, Меля Норейко. Меля – значит Мелания. А тебя как зовут?.. Сашей?.. А тебя? – обращается она к Фейгель. – Маней? А кто твой папа?
– Мой папа – учитель, – отвечает Маня так твердо и уверенно, что я чувствую: она рада, что ее папа учитель, она любит своего отца и гордится им.
И мне это почему-то приятно.
– Ну, вот что, пичужки… (Меля, по своему обыкновению, вытягивает губы трубочкой к носу, и у нее выходит «пичюжьки».) А в каком классе вы будете учиться? – И она деловито засовывает за щеку конфетку.
– В первом! – отвечаем мы в один голос.
– Ну, тогда ступайте за мной – я тоже в первом – и делайте тють-в-тють все, что я!
С удивляющим нас бесстрашием толстенькая Меля Норейко берется за тяжелое медное кольцо входной двери и широко распахивает ее перед нами.
– Аллэ! – командует она. – Да что вы стоите, как глупые куклы? Входите!
И вот мы в большой темноватой швейцарской. Куда ни посмотришь, вешалки для верхнего платья, над каждой вешалкой надпись: III кл., V кл. и т. д. Меля уверенно ведет нас в самый угол швейцарской – там наша вешалка: I кл. 2-е отд., то есть первый класс второе отделение. У соседней вешалки – I кл. 1-е отд. – я вижу снимающую пальто Зою Шабанову: она будет учиться в первом отделении.
Между вешалками снуют женщины в полосатых холщовых платьях. Они помогают девочкам-ученицам раздеваться, вешают их пальто и шляпы.
– Это полосатки! – объясняет нам Меля Норейко и, завидев издали идущую по швейцарской пожилую сухопарую женщину в синем платье учительницы или классной дамы, Меля быстро, едва не поперхнувшись, проглатывает очередную конфетку и шепчет нам: – А это «синявка»! Ее Дрыгалкой зовут.
Сухопарая «синявка», у которой такая странная, смешная кличка, уже стоит около нас и, укоризненно качая маленькой головкой, говорит Меле:
– Ну конечно, это Норейко! Удивительно шумная особа! Отчего вы не раздеваетесь, Норейко? Вы не знаете правила? «Не задерживаться в швейцарской! Раздеться – или одеться – и уходить наверх или на улицу!»
– Я, Евгения Ивановна, новеньким помогаю, – отвечает Меля благонравненьким голоском. – Они же, Евгения Ивановна, просто ничего не знают, – даже смишьно! – я их всему учу!
Оказывается, у Дрыгалки есть и человеческое имя: Евгения Ивановна.
Дрыгалка грозит Меле тощеньким пальчиком:
– Ну, ну!.. Смотрите!.. – и идет прочь от нас.
Мы смотрим ей вслед… Ну конечно, она – Дрыгалка! Это очень меткая кличка. Она движется какой-то подпрыгивающей, подрыгивающей походочкой, плечи ее при этом вздрагивают, локти, прижатые к туловищу, дергаются, головка тряско дрожит…
– Ну, девочки, идем! – командует Меля.
И она ведет нас по узорной чугунной лестнице наверх, во второй этаж. На стыке двух длиннейших коридоров, в том месте, где более узкий коридор вливается под прямым углом в более широкий, стоит очень большой письменный стол.
– Директорский стол! – шепчет нам Меля Норейко и показывает глазами на человека, сидящего за этим столом.
Человек этот одет в синий вицмундир учебного ведомства, из-под бархатного лацкана вицмундира выглядывает половина большой звезды, сверкающей серебром и эмалью. На шее – под подбородком – у него орден. Человек сидит неподвижно – кажется, он дремлет сидя; глаза его закрыты, а щеки, какие-то неправдоподобно красные, осыпаны целыми выводками желтых прыщиков, как грибами-поганками. Нос у него тоже красный, даже красно-сизый. Все остальное лицо, за вычетом носа и щек, нездорово-желтого цвета, измятое, как квёлая репа.
– Директор… – шепчет нам Меля. – Тупицын…
Около директорского стола две-три неподвижные фигуры «синявок», окаменевших в благоговейном страхе, как бы не потревожить директора в его дремоте.
Меля Норейко старается как можно быстрее и беззвучнее миновать директорский стол и проскользнуть в коридор направо, увлекая за собой и меня с Маней Фейгель.
Но тут – вдруг! – начинаются пугающие чудеса. За спиной дремлющего директора раздаются странные звуки – сперва сип, потом хрип, потом все нарастающий гул, потом – щелк! – и медленно, ритмично сменяющиеся торжественные удары часов. Только тут мы замечаем, что за спиной директора висят на стене круглые часы – это они и бьют.
Сам директор, словно проснувшись от дремоты, медленно раскрывает глаза, а потом яростно выпучивает их, уставившись на нас, как вареный рак. Нас с Маней охватывает настоящий ужас. Он еще усиливается оттого, что Меля Норейко испуганно шепчет нам:
– Мака́йте! Да мака́йте же!
Мы не понимаем, чего она от нас хочет. Чтоб мы махали? Кому махать – директору? Чем махать?
Маня Фейгель делает слабую попытку изобразить пальцами правой руки нечто вроде приветственного жеста, такого робкого, что невозможно понять, что она, собственно говоря, хочет этим выразить.
Но тут сама Меля, не переставая шипеть на нас «макайте!» – опускается в глубоком реверансе, словно в воду ныряет. Тогда и мы как умеем делаем реверанс (у нас он получается очень коряво). Затем, схватив за руки, Меля быстро увлекает нас за собой в небольшой темноватый боковой коридорчик.
Там она обрушивается на нас:
– Я вам говорю, я вам шепчу «мака́йте», а вы стоите, как глупые куклы!
– А кому махать?
– Да не махать! Господи, твоя воля, никогда таких дурноватых детей не видала! – искренне возмущается Меля. – Не махать, а макать! Понимаете? Макать, макать – ну, свечкой макать! Соображаете вы?
Вероятно, у нас очень растерянные лица, потому что, глядя на нас, Меля начинает громко хохотать. Потом она объясняет: «макать свечкой» – значит делать реверанс при встрече с начальством.
– Кого ни увидите в коридоре – учителя, «синявку», – макайте свечкой, вот так! Директора встретите или начальницу – макайте глубоко… Видели, как я сейчас директору макнула? – с торжественной хвастливостью напоминает нам Меля. – Ну, теперь поняли, пичюжьки?
– А откуда ты все правила знаешь? – спрашиваю я, глядя на Мелю с величайшим удивлением.
– А оттуда, что я – второгодница! – выпаливает она с такой гордостью, как если бы она говорила: «Я – академик!»
Мы с Маней смущенно переглядываемся. По нашим понятиям, быть второгодницей – это ужасно, это позор!
– Дурочки! – смеется Меля. – Ну вот совсем глупышьки! Вы думаете, меня оставили на второй год потому, что я плохо училась? Нич-чего подобного! Вот смотрите…
Меля рывком стаскивает с головы черный чепчик с черными кружевцами. Мы видим ее голову, остриженную наголо.
– У меня в прошлом году сперва корь была, потом – скарлатина. Три месяца я больная лежала… Ну, потом, конечно, уже мне не нагнать было, что пропустила… И волосы стали очень выпадать, пришлось остричь, два раза, совсем напрочь. Второй раз вчера остригли – это уж в последний раз. Теперь волосы будут расти хорошо, густо!
Все это Меля рассказывает, быстро-быстро вертя на указательном пальце свой чепчик. Потом с маху напяливает его обратно на голову.
И как раз в эту минуту начинается пронзительный звон. Оглушительный, непрекращающийся, несмолкающий, он заполняет все здание. С того места, где мы стоим, мы видим и самого «звонаря». Это – служитель Степан, мужчина среднего возраста, с могучими усами, мирно лежащими на пышных и коротких баках, похожих на две котлетки. Этот человек одет в форменную куртку с металлическими пуговками. И звонит он не просто так – «дали звонок в лапу!» – нет, он то держит звонок над головой, то вертит им, так что получается нечто вроде трелей.
– Звонок! – кричит Меля. – Бежим в класс!
Мы спешим по коридорам, по которым в разных направлениях бегут на первый урок девочки всех классов.
Мы добежали до своего класса – и попадаем в царство Дрыгалки! Наша классная дама – Дрыгалка.
– Дети! – говорит Дрыгалка нам, рассевшимся на партах как попало, «как селось». – Встаньте, дети! Перед ученьем надо помолиться. Пусть читает молитву… ну, хотя бы Горбова!
Горбова, высоконькая, чернявая, выходит из-за парты, становится впереди всего класса. Мы тоже все встаем. Обратившись лицом к иконе, Горбова осеняет себя крестом. То же делают и остальные девочки и сама Дрыгалка.
– «Преблагий Господи! – начинает молитву Горбова. – Ниспошли нам благодать духа Твоего святого…»
Горбова сказала последние слова молитвы и трижды перекрестилась. Перекрестились все остальные девочки и Дрыгалка. Горбова возвращается на свое место.
Молитва кончена, сейчас начнется урок.
– Дети! – снова обращается к нам Дрыгалка. – Достаньте свои дневники.
Мы выполняем приказание, но делаем это с сильнейшим стуком и грохотом. Стучат откинутые половинки пюпитров на партах, кое у кого падают книжки на пол. Вынутые нами дневники – без всякой злой воли с нашей стороны! – громко стучат, ложась на парты.
– Дети! – стонет Дрыгалка с укором. – Ну разве можно так шуметь, когда вас целых тридцать четыре человека?! Вы должны помнить, что вы – приличные, воспитанные девочки, а не какие-нибудь уличные оборванки. Каждую вещь надо брать в руки осторожно, класть на парту бесшумно… Ну, положите дневники обратно в сумки и выньте их снова – осторожно и тихо.
Это «осторожное и тихое» доставание дневников мы повторяем несколько раз – до тех пор, пока оно наконец получается относительно осторожным и приблизительно тихим.
И вот перед нами лежат на парте наши дневники – тоненькие тетрадки в твердых переплетах с белой наклейкой.
– Напишите на белой наклейке, там, где точки, – предлагает нам Дрыгалка, – «ученицы первого класса» и ваше имя и фамилию… Написали? Теперь откройте дневник… Какой сегодня день?
– Суббота! Суббота! – нестройно галдим мы.
Мученически сморщившись, Дрыгалка хватается за виски:
– Боже мой! Тише! Не все враз!
Потом, успокоившись, она продолжает:
– Найдите в дневнике субботу… Нашли? Так, пишите названия сегодняшних уроков, я буду диктовать. Первый урок – свободный. Второй – рисование. Третий урок – арифметика. Четвертый – танцевание. Пятый – французский язык. Записали?
– Записали.
– Итак… – продолжает Дрыгалка. – Какой у нас сегодня первый урок?
Весь класс вразнобой кричит:
– Свободный! Свободный!
Дрыгалка со страдальческим выражением затыкает уши пальцами:
– Господи! Оглушили! Разве можно говорить всем сразу! Я задала вам вопрос, и кто хочет ответить, пусть поднимет руку…
Вырастает целая рощица тоненьких ребячьих рук: все хотят ответить на вопрос Дрыгалки.
Дрыгалка медленно переводит взгляд с одной девочки на другую.
– Н-ну-с… Я спросила: какой у нас сегодня первый урок? А отвечать будет… ммм… ммм… Вот вы отвечайте! – обращается она к красивой рослой девочке с длинной темной косой. – Встаньте, откиньте бесшумно пюпитр и отвечайте: какой у нас первый урок?
Девочка послушно встает и совершенно неожиданно громыхает гулким басом, как из пустой бочки:
– Свободный!
Дрыгалка печально качает головой:
– Я вас спросила: «Какой у нас сегодня первый урок?» А вы рявкаете: «Свободный!» – Дрыгалка очень похоже передразнила басовитый голос девочки. – Надо отвечать полным ответом: «Евгения Ивановна, сегодня первый урок – свободный». Повторите!
Я немножко знаю эту девочку, мы иногда встречались с нею в сквере. Ей одиннадцать лет, но она высокая, крупная, как четырнадцатилетняя. У нее большие темные глаза, задумчивые и добрые, и сама она хорошая, милая. Ее зовут Варя Забелина.
– Евгения Ивановна, – повторяет Варя своим оглушительным басом, – у нас сегодня первый урок – свободный.
– Вот теперь хорошо! – милостиво кивает Дрыгалка. – Надо бы только не так громко… Бас – это не дамский голос.
Свободный урок Дрыгалка использует прежде всего для того, чтобы сделать перекличку и таким образом познакомиться со всеми нами. Каждая девочка, выкликнутая Дрыгалкой по списку, встает в своей парте и стоит, как перед фотографом. Дрыгалка несколько мгновений смотрит на нее, словно запечатлевая ее в своей памяти. Затем кивает, говорит: «Садитесь», – и вызывает другую, следующую по алфавиту. В дальнейшие дни мы убеждаемся в том, что память у Дрыгалки поразительная! Она запомнила всех с одной переклички и никогда не ошибается.
После переклички она начинает отбирать нас по росту. Две девочки совершенно одинакового роста – это пара, а каждая следующая пара иногда такая же, а иногда чуть-чуть, хотя бы на самую малость, выше предыдущей.
Вот тут со мной случается первое печальное происшествие – я не попадаю в одну пару ни с Маней, ни с Мелей. Это меня так огорчает, что я, не выдержав, говорю Дрыгалке тихо, горестно:
– А я хотела с Фейгель… Или с Норейко…
Дрыгалка бросается на меня, как хорек на цыпленка, и говорит протяжно, с насмешкой:
– Ах, вы хоте-е-ели? Скажите, пожалуйста! Так вот, запомните: хотеть можно дома. А здесь надо слушаться. И – больше ничего. Ни-че-го! – отчеканивает Дрыгалка, словно наступая ногой на мои ребячьи фантазии и испытывая от этого явное удовольствие. – Ни-че-го! Поняли вы мои слова?
Стоящие около меня Меля и Маня смотрят на меня с испугом, как если бы я на их глазах упала в реку. Меля наступает мне на ногу – это чтобы я молчала и не спорила.
Маня незаметно гладит пальцы моей опущенной руки.
– Вы меня поняли?
Дрыгалка стоит передо мной прямая, вытянувшаяся вверх, и правая рука ее, вся усыпанная коричневыми веснушками, пестрая, как кукушечье яйцо, прижимает к груди колечко от часовой цепочки. На одну какую-то долю секунды в моей памяти всплывает воспоминание, как я, совсем еще маленькая, забралась под балкон дачи и увидела там издохшую лягушку. Лягушка, вся вытянувшись, лежала зеленой спинкой вниз и зеленовато-белым брюшком вверх. Правая верхняя лапка ее была прижата к грудке. Почему-то Дрыгалка с ее пестрой рукой, прижатой к груди, напоминает мне ту издохшую лягушку.
– Вы меня поняли? – настойчиво повторяет Дрыгалка.
Я молчу. Понимаю, что это молчание выглядит, как упрямство, как каприз, но не могу выжать из себя ни одного слова.
В классе очень тихо. Все девочки глядят на нас.
Несколько секунд мы с Дрыгалкой смотрим друг на друга, глаза в глаза. Это – поединок…
Еще секунда – и я опускаю глаза.
– Поняли? – В голосе Дрыгалки звучит торжество.
Чуть слышно, почти шепотом, я отвечаю:
– Поняла.
– Полным ответом! – приказывает Дрыгалка. – Полным ответом!
И я бормочу полным ответом:
– Евгения Ивановна, я поняла…
Это неправда. Я поняла далеко не все. Лишь много лет спустя я пойму, что это был только первый шаг Дрыгалки к тому, чтобы согнуть, искалечить меня так, как когда-то, вероятно, согнули, искалечили в такой же школе ее самое.
Но я не хочу этого! Мысленно я повторяю только одно слово: «Папа… папа… папа…»
В этом слове очень многое. Это значит: «Видишь, папа, какая Дрыгалка злая тиранка?» Это означает: «Папа, ты бы, наверно, не опустил глаз, а я вот опустила, отвела их, как виноватая, хотя я ни в чем не виновата, я ничего не сделала плохого. Я – малодушная, да, папа?»
Дрыгалка уже отошла от меня. Она продолжает подбирать девочек и ставить их в пары по росту, но при этом она все еще говорит с величайшим презрением по моему адресу:
– Она хоте-е-ела сидеть по своему выбору! Скажите пожалуйста! Она хоте-е-ела!