Текст книги "Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник)"
Автор книги: Александра Бруштейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Глава двадцать первая
Экзамен
Приходит 5 августа, и меня ведут на экзамен. Не в женскую гимназию, а в институт. Институт этот считается выше, чем гимназия. Из-за этого института у нас дома идут жаркие споры с утра до ночи!
– Всё твои выдумки! – говорит мама папе. – В женской гимназии ей будет лучше: там таких, как она, много, и отношение лучше.
Я настораживаюсь: каких это «таких, как я»? Чем я особенная?
Но папа в этом вопросе просто как скала!
– В институте учебная программа больше!
– Подумаешь, программа… – пренебрежительно говорит мама. – Ты бы ее еще в мужскую гимназию отдал, там программа еще больше.
– И отдал бы! Да не берут туда девочек… А в институте программа по математике значительно большая, чем в женской гимназии: проходят даже небольшой курс тригонометрии.
– Тригонометрия… необходимо это для девочки!.. – пожимает мама плечами.
Папа вдруг сердится:
– Да! Необходимо! Без математики нет мышления, а без мышления нет человека!
В итоге этих споров победил папа: мои бумаги подали в институт. Когда знакомые, в особенности моего возраста, спрашивают, почему в институт, почему не в гимназию, мне как-то неловко. Что я могу ответить? Что без математики нет мышления, а без мышления нет человека? Я отвечаю скромненько: так хочет папа, а он, наверно, лучше знает…
Скажу здесь к слову. С тех пор прошло более шестидесяти лет, и я свято чту память о моем отце. Он прожил долгую, хорошую жизнь, он не раз совершал поступки, которые можно смело назвать героическими (об этом я расскажу в другой книге), он умер, презирая своих палачей, не унизившись перед ними ни на секунду. Но вот в этом – в выборе учебного заведения для своей единственной дочки – он был не прав. Я проучилась в этом проклятом институте семь лет, я перенесла в нем много унижений и несправедливостей. А математика, как там ее преподавали, была такой же суррогат, как желудевый кофе… И математике и мышлению я научилась уже гораздо позже, в высшем учебном заведении, а в особенности в жизни.
5 августа мы с мамой отправляемся в институт на экзамен. Когда мы уходим, папы нет дома – его в четыре часа утра позвали к больному и он еще не возвращался. Он оставил мне записку, нацарапанную его неразборчивым почерком:
…Пуговка!
1) Спокойненько, спокойненько!
2) Думать! Не подумав, не отвечай – скажешь глупость!
3) Если очень перепугаешься, вспомни Муция Сцеволу или маленького спартанца с лисицей: им было хуже, но они не подали и виду.
А в общем – все будет хорошо!
Папа
Меня провожает весь дом – Юзефа, Поль, одноглазка Кики. Из всех окон машут соседи. Карман у меня набит, как подушка: все дали мне что-нибудь «на счастье». Юзефа – завернутый в бумажку кусочек какой-то сухой черной гадости («Это священное!»), Поль – морскую раковинку, мама – фарфоровую фигурку зайчика. Старая Хана принесла нам утреннюю порцию бубликов, и один из них, самый золотистый и пузатый, она просит меня положить в карман «на счастье».
От всей этой торжественности мое волнение все усиливается. У меня нет в голове ни одной веселой, смешной мысли! Одно трепыхание и страх!
Мы идем с мамой по улицам. Страх мой перед экзаменом все растет: меня даже слегка тошнит, и у меня начинает болеть живот – не сильно, а как-то тягуче, тоскливо. И совершенно непонятно, почему на улицах всё – как всегда! У сквера стоит «халвишник»; его обступили мальчишки, они умоляют дать им облизать нож, которым он отрезает покупателям халву. Из часового магазина хозяин выбежал за ушедшим было покупателем, которого он боится упустить:
– Верьте совести! Себе в убыток: за три рубля семьдесят копеек отдаю. Берете?
В дверях галантерейных лавок приказчицы зазывают покупателей на разные голоса, выхваливая по-польски свой товар:
– Парасолики! Бутики! Кошули! Корунки! Встонжки розмаиты! (Зонтики! Ботинки! Рубашки! Кружева! Ленты разные!)
А я иду в институт на экзамен. Как на смерть… Хорошо папе писать про Муция Сцеволу – тот говорил с врагом, бесстрашно положив руку в огонь, рука горела, но Муций был спокоен! И про маленького спартанца тоже – лисица, которую он скрыл в складках своего платья, прогрызла и порвала ему когтями живот, но он ничем не обнаружил этого перед учителем в школе… так я же тоже не обнаруживаю! У меня живот разбаливается все пуще, я ведь молчу! Но экзамена я все-таки боюсь… Я тихонько пожимаю мамину руку, но у мамы рука холодная как лед, и, кажется, она боится за меня еще больше, чем я сама.
В писчебумажном магазине мама покупает мне карандаш и две тетради: одну в линейку – для русского и одну в клеточку – для арифметики. Узнав, что я иду экзаменоваться, лавочница ахает: «Ну, в добрый час! Счастливо!» – и дарит мне картинку. На ней изящная женская рука двумя хрупкими пальчиками держит пудовый букет роз и незабудок. Красота!
Но вот мы пришли. Длинное трехэтажное здание с безбровыми – без наличников – окнами. Окна до половины закрашены белой краской и похожи на бельмастые глаза базарных слепцов.
В вестибюле мы встречаемся с Серафимой Павловной Шабановой, Зоей и Ритой. Мама и Серафима Павловна встречаются сердечно – все-таки они подруги с детства, а что мужья ссорятся, ну, это их мужское дело. Добродушная толстушка Зоя тоже радостно меня обнимает. Рита, кивнув мне головой, убегает с какими-то девочками, с которыми она только что здесь познакомилась. Мы с Зоей идем вверх по узорной, словно кружевной, чугунной лестнице. На площадке я оборачиваюсь назад – мама стоит в вестибюле вместе со всеми остальными мамами и смотрит мне вслед. У нее в руках моя шляпка с двумя ленточками сзади. Шляпка подпрыгивает, ленточки дрожат – это у мамы от волнения трясутся руки. Бедная моя мама…
Мы с Зоей идем наверх. В двух огромных, сходящихся под прямым углом коридорах – широких, хоть на тройке ездить! – много девочек, всего больше маленьких, экзаменующихся в первый и приготовительный классы.
– Ты боишься? – спрашиваю я у Зои.
Она смотрит на меня своими красивыми безмятежными глазами:
– Ну, вот еще… Чего же бояться?
– Вдруг срежемся?
– Мы с Риткой не срежемся! – уверенно говорит Зоя. – С нами сама Ирина Андреевна занималась… Каждый день ее к нам в Броварню возили и обратно в город увозили. И стоили, знаешь, эти уроки недешево!
– А кто это Ирина Андреевна?
– Не знаешь? – удивляется Зоя. – Учительница первого класса… Нет, мы не срежемся!
К нам подбегает Рита:
– Зойка, я места́ заняла. На первой парте! – И для Саши?
Рита быстро шепчет что-то Зое. Но так громко, что я отчетливо слышу:
– Она же в другом классе будет. С жидовками…
В эту минуту раздается звонок – длинный, сверлящий воздух. Классные дамы и учительницы – их несколько человек – командуют:
– По классам, медам!.. По классам!
И разводят нас по классам.
Рита ошиблась – меня ввели в тот же класс, где и они с Зоей. Сижу, обалделая, растерянная… Почему я «с жидовками»? Почему мы все «медамы»?..
– Медам! – обращается к нам одна из учительниц. – Вы должны сидеть тихо, не переговариваться между собой, не возить ногами, не стучать пюпитрами… Сейчас мы начинаем устный экзамен по русскому языку… Шамшева Елена! Прошу подойти к столу.
Одна за другой вызываемые девочки подходят к столику, за которым сидят три учительницы. Каждая девочка читает вслух отрывок из хрестоматии. Одни читают свободно, осмысленно, другие – еле-еле, медленно, запинаясь. Потом каждой девочке дают сделать устно грамматический разбор предложений, – предложения все очень простые, например: «Дети побежали в лес» («дети» – подлежащее, «побежали» – сказуемое, «в лес» – обстоятельство места).
В общем, экзамен очень легкий, ну просто самые пустяки спрашивают! Я веселею, у меня перестает болеть живот, и я даже с нетерпением жду своей очереди. Но меня почему-то пока не спрашивают.
Зоя отвечает прилично. Читает не очень бегло, но разбор предложений делает правильно. Зато с Ритой получается очень нехорошо: она плохо читает, только что не по складам, а разбирая предложение «Ночью дети спят», говорит, что «ночью» – это определение. Потом поправляется: «Нет, это обстоятельство места». Миловидная учительница с синими глазками – это, верно, и есть та самая Ирина Андреевна, которая давала им уроки, – очень волнуется. Она ласково и мягко уговаривает Риту «подумать», «вспомнить», задает ей наводящее вопросы, но Рите это мало помогает. Тогда Ирина Андреевна предлагает ей прочитать наизусть стихотворение или басню.
Рита, прокашлявшись, читает:
Чиж и голубь
Басня крылова
Чиза жахлопнула…
Девочки дружно смеются. Я не смеюсь. Я-то ведь хорошо знаю, как это бывает, когда от волнения говоришь не то, что хочешь!
– Нехорошо, медам! – укоряет их Ирина Андреевна. Она волнуется, лицо у нее пошло пятнами. – Нехорошо смеяться! Шабанова просто оговорилась, это со всяким может случиться… Читайте сначала, Шабанова! Читайте спокойно, не волнуйтесь…
Но не тут-то было! Бедная Рита – она ведь проваливается и знает, что проваливается! – волнуется и от волнения без конца повторяет все ту же обмолвку:
– Чиза жахлопнула злодейка-западня…
На этом ответ Риты кончается. Мне ее ужасно жалко – ведь ее не примут! Когда ей говорят: «Ну, садитесь, Шабанова», – я делаю ей приглашающий жест: сядь, мол, рядом со мной, на свободное место. Но Рита молниеносно быстро показывает мне язык и садится на свое прежнее место. Можно подумать, что не она провалилась и я ее за это жалею, а я провалилась и она меня за это презирает!
А меня всё не спрашивают. Я уже очень устала сидеть смирно и вслушиваться в чужие ответы. У меня самой в голове начинают путаться все «образы действий» и дополнения, стихи, басни и прозаические отрывки… На какую-то секунду мне вдруг страшно хочется спать. Я с ужасом думаю: как же я буду отвечать, если я так раскисла?
Ирина Андреевна объявляет нам, что сейчас будет перемена – можно выйти в коридор. А потом всем уже спрошенным девочкам – перейти в соседний класс, там они будут писать диктовку, а потом – экзаменоваться по арифметике. А те девочки, которых еще не проэкзаменовали по русскому языку, пусть возвращаются после перемены сюда, в этот класс: их будут экзаменовать тут.
Со всех ног бегу к маме – пусть не волнуется, меня еще не экзаменовали. И пусть будет спокойна: экзаменуют очень, очень легко!
– Ну, не так уж легко! – вздыхает Серафима Павловна (они с мамой сидят в вестибюле рядышком). – Риточку мою просто ужас как строго спрашивали!
Я молчу. Я ведь слышала, как экзаменовали Риту и как она отвечала. Просто вчуже было неловко.
Звонок снова зовет нас наверх. С той необыкновенной легкостью, с какой дети привыкают к новому месту, к новой обстановке, я уже чувствую себя в институте как дома. Поднимаюсь легко, бегом вверх по лестнице, сделанной словно из чугунного кружева, – а в первый раз я шла по ней со страхом! – мне нравятся широкие, залитые солнцем сводчатые коридоры, глубокие ниши с окнами, замазанными до половины белой краской.
Неэкзаменованных девочек вместе со мной всего семь человек. И все они – еврейки: Фейгель, Гуз, Айзенштейн и другие.
Начинается экзамен, и я просто ушам не верю. То же чтение вслух, но не коротеньких рассказиков из хрестоматии, а больших, сложных литературных отрывков. Самые разнообразные вопросы по содержанию прочитанного. Разбор не только по частям предложения, но и по частям речи. И еще, и еще, и еще.
В отрывке, который читает первая из экзаменуемых девочек, Айзенштейн, встречаются слова: «побывал во всех частях света». Учительница спрашивает:
– А сколько частей света вы знаете?
Айзенштейн отвечает:
– Пьять…
Ирина Андреевна иронически переглядывается с другой учительницей. Но третья из них, пожилая, с желтым лицом, на котором очень ярко выделяются умные глаза, такие горячие, что, кажется, тронь – руку обожжешь, без всякой насмешки поправляет Айзенштейн:
– Надо говорить не «пьять», а пять…
Меня экзаменуют последней. Мне дают читать кусочек монолога Чацкого из «Горя от ума».
Французик из Бордо, надсаживая грудь,
Собрал вокруг себя род веча…
Я очень люблю «Горе от ума» – мы это читали с мамой, – мне приятно встретить знакомые стихи. Я читаю их с удовольствием. Хорошенькая Ирина Андреевна (учительница Риты и Зои) слушает меня со скучающе-безразличной миной. Но учительница с желтым лицом и горячими глазами (ее зовут Анна Дмитриевна) смотрит на меня и одобрительно кивает головой. «Так, так… хорошо».
Потом меня спрашивают, что такое «французик», что такое «Бордо» и какие еще города я знаю во Франции. Я знаю их много – от Поля! – и перечисляю. Что значит «надсаживая грудь»? Что такое «вече»?.. С разбором я тоже справилась вполне прилично.
Не буду рассказывать о дальнейшем ходе экзаменов. Скажу только одно: как выяснилось потом, мы писали не ту диктовку, что все остальные девочки, и решали не те задачи, что они, а гораздо более трудные. Все шесть девочек, которые экзаменовались вместе со мной, отвечали, казалось мне, хорошо. Во всяком случае, ни одна из них не плела такой чепухи, как Рита Шабанова. У меня было впечатление, что все эти шесть девочек отвечали лучше, чем я, в особенности по арифметике.
Экзамен кончился, нам велят идти домой: списки принятых будут вывешены завтра.
На одну минуту мы – все семь девочек – останавливаемся на верхней площадке лестницы. Смотрим друг на друга.
– Не примут нас… – чуть слышно почти шепчет Фейгель, тоненькая девочка с громадными грустными глазами.
– Почему не примут?
Фейгель устало улыбается и крепко жмет мне руку. Все мы прощаемся друг с другом и бежим вниз – к мамам. Бедные мамы – изволновались, измучились…
Первое, что мне бросается в глаза в вестибюле, – это Рита Шабанова, заливающаяся слезами на коленях у Серафимы Павловны. От рева, от икающих всхлипываний у Риты пошла кровь носом. Мама и перепуганная Серафима Павловна, запрокинув Рите голову, прикладывают ей к переносице платки, смоченные в холодной воде.
А Рита ревет в голос!
– Риточка, солнышко мое, да не убивайся ты так! Ведь неизвестно еще… Примут тебя, примут, рыбуленька моя…
Поверь мне, уж я знаю!
Рита, плача, гудит низко, как басовая струна:
– Я сама не желаю!.. Нужен он мне, этот паршивый институт!..
Когда кровотечение из Ритиного носа прекращается, ей обтирают мокрым платком запачканное лицо, и Серафима Павловна предлагает:
– Давайте сейчас же в кондитерскую! Мороженое есть!
Мама отказывается – нас, наверно, ждет дома папа, – и мы прощаемся с Шабановыми. С Зоей я расстаюсь дружелюбно, она все-таки добренький теленок, но с Ритой мы еле прощаемся.
– Тебя тоже не примут, не воображай! – говорит она мне со злым торжеством. – Не примут!
– Почему? – невольно вырывается у меня.
– Потому что «потому» кончается на «у»! Из всех вас, кого отдельно экзаменовали, ни одной не примут! Мне сама учительница говорила, Ирина Андреевна, она знает… Не примут вас никого!
– Не слушай Ритку! – неторопливо журчит сдобным голосом Зоя. – Она от злости все врет… Ничего ей Ирина Андреевна не говорила!..
– Нет, говорила, говорила, говорила!..
Мы с мамой уходим.
Нас обгоняет шабановская бричка, и Рита, высунувшись, еще раз бросает мне:
– Не примут!
Мы медленно идем по улице. Я рассказываю маме все, как было, – весь экзамен, все, что спрашивали. Я рассказываю не так, как обычно, «не тараторно», а медленно, вдумываясь сама в то, что вспоминаю.
– Ты устала? – спрашивает мама.
Я отрицательно качаю головой. Дело не в том, что я устала. Конечно, я и устала тоже, но самое главное – я еще сама не могу понять ту печаль, ту горечь, к которой сегодня впервые прикоснулась моя душа.
На площадке лестницы, перед дверью в нашу квартиру, мы с мамой впервые за весь этот суматошный и напряженный день оказываемся одни. Вдвоем. Мы смотрим друг на друга и крепко обнимаемся.
Запах мамы… Все забывает человек, только не это… Потому что это – запах спокойствия, прибежища в беде. Запах, в котором растворяется оскорбительная горечь всего, что пережито мною в этот первый день самостоятельной жизни…
– Ничего не поделаешь… – шепчет мама. – Вот так оно и есть…
На следующий день в списке принятых в первый класс на букву «Я» мы читаем: «Яновская Александра». Это я. На букву «Ш» приняты Шабановы – Зоя и Маргарита. Но Рита – в приготовительный класс. На букву «Ф» – Фейгель Мария.
* * *
19 августа, накануне начала уроков, я стою у нас в квартире посреди комнаты, как рождественская елка! Но что елка с ее побрякушками и даже с большой звездой на верхушке, что это все по сравнению с моим великолепием!
На мне коричневое форменное платье, очень длинное (сшито «на рост»!) и черный фартук. Платье, как полагается по институтским правилам, лишено малейших признаков легкомысленных складок на плечах (рукава «буфф» запрещены), а форменный фартук с прямым нагрудником – без всяких бретелек, перекинутых через плечи, без оборок и пелеринок. Все прямое, ничем не приукрашенное, как больничный халат.
Тем не менее все домашние стоят вокруг меня, любуясь мной, как лучезарным видением!
Даже соседи пришли полюбоваться, даже Кики, которого принесла Поль, садится ко мне на плечо, заглядывая мне в лицо своим единственным глазом.
Нет, конечно, только одного человека: папы. Но вот приходит и он вместе со старым доктором Роговым.
За Иваном Константиновичем идет Шарафутдинов, он держит на вытянутых руках огромный арбуз, полосатый, как матрац. Иван Константинович при виде меня застегивает заветные две пуговки на своем мундире и вытягивается, как на параде: «Нашей ученице – многая лета!»
А Юзефа, пуская умиленную слезу, вздыхает, оглядывая меня критическим глазом:
– А и худенькая ж! Як шпрота копченая…
Назавтра, в десятом часу утра, я вхожу в свой первый класс. В нем – парты. В углу – Бог с лампадкой. На стене – царь в рамке. На полу – плевательница.
Это мой новый мир. Я проживу в нем семь лет.
Москва, 1955 год
Конец первой книги
Книга вторая
В рассветный час
Глава первая
Своей дорогой
– Спать! – командует мама.
– Мамочка…
– Ничего не «мамочка»! Спать!
– Но ведь сейчас только восемь… Я всегда до девяти!
– Тебе надо хорошенько выспаться! – отчеканивает мама с необычной для нее твердостью. – Чтобы завтра не проспать, не опоздать, сохрани бог, на уроки!
Конечно, это серьезный довод. И я подчиняюсь, хотя и очень неохотно.
– Все равно не засну… – ворчу я, укладываясь в постель. – Как я могу заснуть в восемь часов! Цыпленок я, что ли?
С этой мыслью – «все равно не засну!» – я лежу в постели. Поль, моя учительница французского языка, тоже почему-то улеглась в такую рань, одновременно со мной. Она очень волнуется за меня, даже несколько раз в течение этого дня принималась сосать лепешечки из своей заветной коробки. Эти лепешки – ужасно невкусные! – сделаны из сока дерева эвкалипт. Такое красивое название, и такие противные на вкус лепешки! Они, собственно говоря, предназначены для лечения людей от кашля, но Поль принимает их от всех болезней: от головной боли, от сердцебиения, даже от ангины и расстройства желудка. Поль уверяет, что эвкалиптовые лепешки – «совершенно волшебное лекарство!».
В общем, учиться пойду завтра я, а волнуется из-за этого весь дом! И не только Поль без конца ворочается в постели и сосет свои лепешечки. Даже маленький Кики, блекло-зеленый попугайчик, слепой на один глаз, – даже он сегодня почему-то не засыпает, шебаршит в своей клетке. При этом он издает порою тихие «звучки́», словно жалуется:
«Где мой глаз? Почему у меня только один глаз?»
В другое время Поль сказала бы с гордостью: «О, Кики такой умный! Он все понимает – как человек!»
Но сегодня Поль даже не замечает этого. Она так волнуется, что ей не до Кики…
Дверь в столовую открыта, и, лежа в кровати, я вижу все, что там делается. Мама за столом раскладывает пасьянс, но совершенно ясно, что карты ее не интересуют и она в них почти не смотрит. Порой она неожиданно задумывается и неподвижно глядит в одну точку. По другую сторону стола сидит наш старый друг доктор Рогов, Иван Константинович. Он тоже раскладывает свой любимый пасьянс «Могила Наполеона» (он только этот один пасьянс и знает) и тоже часто отрывается от карт, словно его тревожат другие мысли. Папа ходит по столовой – взад-вперед, взад-вперед. А Юзефа отчаянно, на всю квартиру, гремит в кухне посудой и утварью, поминутно роняя на пол то одно, то другое. Грохоту – на весь дом!
– Юзефа! – просит мама мягко. – Не гремите кастрюлями!
– А когда ж яны – бодай их, тыи каструли! – сами з рук рвутся! Як живые…
– Яков… – пробует мама остановить папино вышагивание по столовой. – Перестань метаться, как леопард в клетке!
– «Яков ты, Яков, цвет ты наш маков…» – вдруг напевает Иван Константинович. – Не мечись как угорелый. Ребенок и без того волнуется.
– Вспомни, как ты когда-то сам в первый раз пошел в гимназию, – напоминает мама.
Папа, по своему обыкновению, присвистывает: – Фью-ю-ю! Это же было совсем другое дело! – Почему «другое»?
– Потому, что я был пятнадцатилетний парень, почти взрослый. Моя мать хотела, чтобы я непременно стал ученым раввином. Меня учили всякой религиозной премудрости, а я мечтал учиться светским наукам – и в особенности математике и медицине!
– Вот! – радуется Иван Константинович. – В рифму со мной! Я в Военно-медицинскую академию из духовной семинарии подался. Меня папаша с мамашей в священники прочили… Как же ты все-таки, Яков Ефимович, в гимназию попал?
– Не попал бы! – говорит папа. – Не попал бы, если бы не мой отец. Он был целиком на моей стороне. Он нанял мне учителя – гимназиста последнего класса, и тот за три рубля в месяц занимался со мной потихоньку от моей матери, у нас на чердаке. Мышей там было! Как-то мыши изгрызли латинскую и греческую грамматики Кюнера и Ходобая, и я, почти взрослый, заплакал, балда, навзрыд. Как ребенок!.. Отец ничего не сказал, только вздохнул – это ж было бедствие, катастрофа! – и стал шарить по карманам. Выложил всю обнаруженную наличность – шестьдесят две копейки! – и дал мне. «На, сбегай в лавку, купи новые книжки…»
Лежа в постели, не подавая голоса, я внимательно слушаю папин рассказ. Я думаю о своем дедушке – папином отце. Этот дедушка ведь совсем неученый, только грамотный, а вот понимал, что детей надо учить, что для этого ничего не жалко. Молодец дедушка! Когда они с бабушкой вернутся с дачи в город, я ему скажу, что он хороший и я его люблю.
– Ну, в общем, – рассказывает папа в столовой, – я благополучно одолел меньше чем за два года курс четырех классов гимназии – и выдержал экзамен экстерном при Учебном округе. Это было почти чудо: никто там экзаменов не выдерживал, всех резали. Но я все-таки получил круглые пятерки: и за латынь, и за греческий, и по математике, и по всем предметам, – и мне дали свидетельство от Учебного округа. С этим свидетельством отец поехал – будто бы по делу! – в город Мариамполь, и там меня приняли в пятый класс местной гимназии…
– Почему в Мариамполе? – удивляется Рогов. – Почему не здесь, в своем городе?
– Что вы, что вы! – Папа, смеясь, машет рукой. – Здесь мамаша не дала бы мне учиться. Нет, отец разработал хи-и-итрый стратегический план! Мы с ним тайком перетаскали на чердак все мои книги и вещи. Отец, потихоньку от матери, купил мне на толкучке подержанную гимназическую форму: брюки, блузу с поясом, шинель, фуражку с гербом. Все это мы связали в узел. Поздно вечером отец посадил меня в поезд, идущий в Мариамполь. В вагоне он обошел всех пассажиров, всякому поклонился и сказал: «Вот это – Яков, мой сын, он едет учиться. Будьте ласковы, присмотрите за мальчиком». А кондуктору отец дал гривенник: «Имейте в виду, мальчик у меня такой: если он начнет читать книжку, он до Парижа доедет! Так уж вы, пожалуйста, высадите его раньше: в Мариамполе!»
– Ну, и как ты доехал? – интересуется мама.
– Ох, лучше не спрашивай! Я ведь в первый раз в жизни ехал по железной дороге… Меня тошнило и мутило, как на океанском пароходе!
– А в Мариамполе как ты устроился?
– Роскошно! Я высадился со своим узелком и с семью рублями, которые мне дал отец. Нашел «ученическую квартиру», где за пять рублей в месяц давали угол и стол таким бессемейным гимназистам, как я. И зажил почти как принц!
– Почему только почти? – не выдержав, подаю я голос из своей комнаты.
– Смотри ты, она не спит!
– Ты скажи мне, почему только почти как принц, папа, и я сию минуту усну!
– Да потому, что ведь принцы, насколько мне известно, не учатся в мариампольской гимназии, – по крайней мере, при мне там не было среди учеников ни одного принца. Ну, и конечно, принцы вряд ли живут на «ученических квартирах», не едят одну только картошку с селедкой… В общем, я думаю, что принцам ученье достается лучше, чем нашему брату. – А учился ты хорошо, папа?
– Да как же иначе? – удивляется папа. – Я поступил прямо в пятый класс, проучился четыре года и кончил гимназию с медалью. Без медали меня не приняли бы в университет.
– Молодец! – хвалю я.
– Не я молодец, а мой отец: он моей головой пробил дверь к ученью всем моим шести младшим братьям.
– А как же бабушка?
– Бабушка поплакала, погоревала – и смирилась. Теперь она даже рада, гордится тем, что четверо из нас уже кончили университет и «вышли в люди». Остальные трое еще учатся… – Но тут, вдруг спохватившись, папа сердито кричит мне: – Да будешь ты наконец спать или нет? – и притворяет дверь из столовой.
Я благоразумно умолкаю.
«Все равно мне так рано не уснуть!» – продолжаю я думать. Кровать моя стоит у окна, и я вижу спокойное, глубокое ночное небо. Луна висит в небе, как золотая дыня. Я вижу на ней глаза, нос, рот… Конечно, я знаю, что это горы на далекой луне, но до чего это похоже на человеческое лицо! Бывают вечера, когда луна смотрит на землю весело, добродушно – вот-вот улыбнется и подмигнет! А иногда у луны лицо недовольное и обиженно поджаты губы.
Сегодня луна очень ласковая и доброжелательная. На нее просто приятно глядеть. «Конечно… я… так рано… не усну…» – продолжает вертеться у меня в голове. Луна закрывается легким облачком, как шарфиком. Потом из глаз луны выкатываются крупные слезы, похожие на перевернутые вниз головой запятые. Потом луны уже не видно, а идет дождик, такой тепленький, будто небо плачет супом! Капли этого дождя-супа падают на мое лицо, скатываются ко мне за ухо, за ворот моей ночной рубашки и пахнут чем-то очень знакомым и уютным… Кухней, плитой, свежемолотым кофе… Юзефой!
Это и в самом деле Юзефа, моя старая няня. Стоя на коленях около кровати, она чуть-чуть касается меня рукой, загрубелой от работы, шершавой от стирки. При этом она еле слышно шепчет на том языке, на котором молятся в костелах и который сама Юзефа не без гордости называет «латыньским». Впрочем, латинских слов Юзефа знает только два: «Патер ностер» («Отче наш»), а за этим следует перечисление Христа, всех католических богородиц и святых:
– Патер ностер… Езус Христос… Матка боска Острабрамска, Ченстоховска… – бормочет Юзефа. Это она призывает мне в помощь всех небесных заступников, продолжая кропить меня слезами.
– Юзенька… – бормочу я сквозь сон, – как ты мокро плачешь…
И снова закрываю глаза, снова меня качает на сонной волне. Но тут вдруг будто кто крикнул мне в ухо: «Юзефа плачет!» Я раскрываю глаза, мне больше не хочется спать.
– Юзенька! Тебя кто-нибудь обижает?
– Нихто мене не забижает… Тебя, шурпочку мою, не забидел бы кто там, у кляссе… Смотри, будут бить – не давайся!
Никакими уверениями невозможно поколебать Юзефину убежденность в том, что в институте («у кляссе») детей бьют. Бьют и учат, учат и бьют.
Я начинаю повторять все давно уже приведенные доводы: теперь в школах не бьют – если бы там били, разве папа и мама отдали бы меня туда? – и т. д. Но вдруг замолкаю на полуслове, на меня нападает страх: опоздаю! Вон уже как светло, уже утро, – опоздаю на первый урок в институт!
Срываюсь в ужасе с кровати:
– Который час?
Нет, не опоздаю: сейчас только семь часов утра. Уроки начинаются в 9 с половиной, а ходу от нашего дома до института всего минут десять, да и то если останавливаться перед каждым магазином и засматриваться на все витрины! Времени еще много!
Все-таки на всякий случай: а вдруг что-нибудь меня задержит? Вдруг улицу перегородят телеги или марширующие солдаты? – я начинаю мыться и одеваться. Так поспешно, что все валится у меня из рук.
Скорее, скорее, уже десять минут восьмого!
Когда человек торопится, вещи, словно нарочно, стараются мешать ему. Где моя левая туфля? Куда она убежала? Ведь это же безобразие: у человека две ноги – и почему-то только одна туфля! Я с негодованием повторяю по адресу своих туфель то, что постоянно твердит наш друг, старый доктор Иван Константинович Рогов, когда он на что-нибудь или кого-нибудь рассердится:
– Это хамство, милостивые государи! Да-с!
К счастью, «милостивая государыня» – левая туфля моя – отыскалась: она почему-то засунулась за ножку кровати. С форменным коричневым платьем – новая беда: оно почему-то застегивается на спине! Ну что за глупая выдумка портнихи! Застегивать платье на спине – этак можно целый час проканителиться. И, по-моему, когда я примеряла платье, застежки были сделаны по-людски, спереди…
– Да ты надела платье задом наперед! – показывает мама.
– А то – добре! – серьезно уверяет Юзефа. – Наизнанку надеть платье – плохо. А задом наперед – добрый знак!
Все мои вещи еще с вечера уложены в большой, вместительный кожаный ранец с мохнатой, ворсистой крышкой из жеребячьей шкуры.
Мне, конечно, немного досадно, почему у меня ранец, как у мальчишек, а не изящная сумка для книг и тетрадок, как у большинства девочек-учениц, встречающихся на улице. Но ранец – это папина причуда, докторская. Сумку-де надо носить на одной руке, а от этого у девочек позвоночник искривляется на ту именно сторону. Конечно, если папа говорит, так это, наверно, правда, и позвоночник в самом деле искривляется. Но все-таки мне хотелось бы шагать в школу с легонькой сумкой, висящей на руке. И еще бы я хотела – мое давнишнее затаенное мечтание! – чтоб по спине у меня спускалась длинная коса… Ох, косой мне все еще не приходится хвастать! На затылке у меня малюткакосюля с бантиком – все равно как если бы сплели косу из весенних стебельков травы, только что пробившихся из-под земли.
Зато в ранце у меня множество сокровищ, новеньких, еще не опробованных. Книжки, тетрадки со вложенными в них четырехугольниками промокашек – от всего этого вкусно пахнет клеем. Карандаши, перья, резинка – одна половинка ее светлая, другая темная: под карандаш и под чернила. Ручка, на которую насажена петушиная головка. Когда пишешь, то головка эта качается, словно приговаривает: «Так, так, так… Пиши, пиши, пиши… Очень, очень, очень прекрасно!» Пенал, подарок Поля, – мечта, а не пенал! На деревянной крышке его выжжено изображение роскошного зайца. Выжигали, видимо, не очень большие искусники: рот и нос зайца слились воедино – похоже, что заяц с аппетитом сосет свой собственный нос, а удивленные раскосые заячьи глаза будто говорят: «Смотри ты! Обыкновенный нос, а как вкусно!»