Текст книги "Зимние вечера (сборник)"
Автор книги: Александра Анненская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
– Барышня, миленькая, что с вами? Вы ушиблись? Вам больно? Скажите словечко! – суетилась Даша.
Но Мима ничего не отвечала и только стонала.
Когда семья вернулась из театра, Мима лежала с ледяным компрессом на голове, а подле нее сидел доктор.
Можно себе представить, как испугалась Анна Захаровна! Она отослала Аду с гувернанткой спать в свою комнату. Соню попросила перейти к Нине, а сама решила остаться на всю ночь около больной девочки вместе с Дашей, которая чувствовала себя неправой и всячески старалась загладить свою вину.
К утру у Мимы сделался жар; она металась по постели, никого не узнавала и вскрикивала от страха, когда кто-нибудь дотрагивался до нее. Доктор сомнительно качал головой и на вопрос Егора Савельича отвечал, что считает болезнь очень опасной, и советовал бы для ухода за девочкой пригласить опытную сиделку. Анна Захаровна так утомилась и измучилась за одну ночь, что охотно приняла совет доктора. Часа через два в детской, из которой вынесли все лишние вещи, водворилась чужая женщина со спокойным, строгим лицом и тихим, беззвучным голосом. Мима была вполне сдана на ее попечение, и – странное дело – после этого все как будто успокоились. Егор Савельич совсем не входил к больной; Анна Захаровна заходила на минутку осведомляться, какова она, и, получая в ответ: «все так же», со вздохом уходила прочь. Митя и Нина занимались каждый своим делом, точно ничего особенного не случилось; звонкий смех Ады раздавался так же часто, как обыкновенно.
Соню удивляло такое равнодушие родных к бедной девочке: ей невольно вспоминалось, как год тому назад заболел тифом ее брат Миша, как она ухаживала за ним, сменяя мать, когда та после бессонных, тревожных ночей засыпала, обессиленная усталостью. Отец по целым часам носил мальчика на руках. Соня месяц не ходила в гимназию; мать предоставила ведение хозяйства ключнице; даже маленький Коля был сдан на руки няни, и о нем мало заботились. В доме ни о чем не говорили, не думали, кроме больного. И зато какая была радость, когда бедняжка очнулся из забытья, когда он узнал окружающих! Что будет, когда очнется Мима? Она увидит около себя чужое, незнакомое лицо; она, может быть, испугается этой неизвестной женщины!
На следующее утро доктор привез с собой своего товарища, специалиста по детским болезням; они долго исследовали больную, долго совещались между собой, прописали несколько новых лекарств, но не сказали ничего утешительного…
Сиделка ушла завтракать. Соня тихонько вошла в комнату больной и села около ее кровати. Мимочка не металась больше – она лежала неподвижно; личико ее было мертвенно-бледно, глазки неплотно закрыты; она дышала часто и неровно. Исхудалая ручка ее горела. Сердце Сони сжалось. Бедная крошка! Как немного радостей видела она в своей короткой жизни! И умрет она на руках чужой женщины, и никто не будет сильно тосковать о ней: она нелюбимое дитя в доме!
Соня тихонько ласкала худенькую ручку, и слезы текли из глаз ее. Она не слышала, как дверь осторожно отворилась: маленькая Ада прокралась в комнату и подошла к кровати. Увидев, что Мима лежит неподвижно, а Соня плачет, девочка смутилась; плутовато-торжествующее выражение, с каким она вошла в комнату, очевидно, улизнув от гувернантки, сменилось испуганным, и она робко спросила:
– Сонечка, что ты плачешь? Разве Мима умрет?
– По всей вероятности, умрет, – отвечала Соня, которую все эти дни раздражал беззаботный смех Ады.
Ада стояла несколько секунд молча, с жалобным видом глядя на больную.
– Соня, – проговорила она со слезами в голосе. – Мне жалко Мимы!.. Я не хочу, чтобы она умерла!
– А зачем ей жить? – заговорила Соня взволнованным голосом. – Чтобы опять мучиться? Помнишь, как ты всегда обижала ее? Ты здоровая, сильная девочка и нисколько не жалела ее, слабенькую, болезненную! Ты нарочно дразнила ее, а когда она сердилась, ты же бежала жаловаться на нее! Ты злая девочка… Бог видит это и отнимет у тебя сестрицу! Пусть ты растешь одна, и не с кем тебе будет играть, не с кем дружиться!
Ада побледнела и смотрела на Соню широко раскрытыми глазами. Никогда никто так не говорил с ней.
Слова Сони производили на нее сильное впечатление: она инстинктивно чувствовала, что в них сквозит искреннее чувство.
– Сонечка, – робко произнесла она после минутного молчания, – ты добрая, попроси Бога, чтобы Мимочка не умирала! Скажи ему, что я больше не буду обижать ее!
Соня была тронута.
– И ты тоже молись Богу, милая, – сказала она ласково, – и потом старайся не шуметь, не кричать в тех комнатах. Если ты испугаешь Мимочку, она, наверное, умрет. Поцелуй ее ручку, – видишь, какая маленькая, худенькая ручка! А теперь уйди отсюда.
Ада покорно сделала все, что говорила Соня; глаза ее были полны слез, а личико бледно и как-то необычно серьезно.
Жизнь и смерть вели упорную борьбу в хрупком тельце Мимочки. Наконец жизнь победила.
Утром, на третий день после описанной сцены, сиделка объявила, что больная спит спокойно и что у нее больше нет жара. Ада вскочила со стула и готовилась по обыкновению бурно выразить свою радость; но Соня удержала ее:
– Ты слышала, она спит! Если ты ее разбудишь, ей опять станет хуже, – сказала она.
Ада вдруг притихла и на цыпочках вышла из комнаты.
Выздоровление Мимы пошло очень медленно.
Пока она была так слаба, что не могла ни разговаривать, ни поднимать головы с подушки, она довольствовалась уходом сиделки. Но по мере того, как силы возвращались к ней, ей становилось скучно с этой чужой, молчаливой женщиной, которая не умела ни играть, ни рассказывать сказки. Егор Савельич выражал свое участие к больной тем, что покупал ей игрушки; Анна Захаровна раза три в день заходила в ее комнату, гладила ее по голове и говорила ей несколько ласковых слов; но сидеть около нее, забавлять ее – этого не могли ни отец, ни мать; это просто казалось лишним и им, и Нине, и Мите. Соня не разделяла этого мнения. Бледная, слабенькая Мимочка живо напоминала ей ее больного брата; она не забыла тех нежных забот, которыми окружали его выздоровление, и по сравнению с ним Мимочка представлялась ей каким-то заброшенным ребенком. Она не могла равнодушно видеть ее унылого личика, слышать жалобный голосок, каким она говорила: «Мне очень скучно!» и старалась как можно больше времени проводить с нею.
Она часто звала и Аду занимать больную. Роль «добренькой девочки» нравилась Аде как новинка, тем более что ее нетрудно было разыгрывать: Мима не имела сил не только драться, но даже кричать. При всякой неприятности исхудалое личико ее складывалось в такую жалкую гримасу, она начинала так жалобно плакать, что не было возможности сердиться на нее.
– Не плачь, миленькая, – утешала ее Ада, – я сделаю, как ты хочешь! – и затем, обращаясь к Соне, она прибавляла. – Видишь, я ведь добрая?
Митя очень досадовал, что Соня отдает так много времени детям.
– У Мимы есть сиделка, у Ады – гувернантка, для чего еще ты сидишь с ними? – ворчал он.
– У тебя есть учителя, есть товарищи, для чего мне сидеть с тобой? – отвечала Соня и полушутя, полусерьезно упрекнула его, что он не любит своих сестер и вообще не умеет сочувствовать чужому страданию.
Митя надулся и отошел от нее, но на следующий день он принес Миме картинку своей работы и потом стал чуть не каждый день заходить к ней и рассказывать ей разные происшествия из жизни училища.
Одна только Нина не выказывала никакого участия к больной. Она была в очень дурном настроении духа: «Царевна София» положительно не давалась ей. Она написала первые три-четыре сцены, а дальше ничего не могла придумать. Ей хотелось сделать из Софии героиню, а она все как-то выходила честолюбивой злодейкой. Бедная писательница рвала лист за листом и сердито расхаживала по своему кабинету, досадуя на смех, который раздавался в комнате выздоравливавшей Мимочки.
Глава VII
Болезнь Мимы и уход за нею поглощали все внимание Сони; но по мере выздоровления больной ее мысли чаще и чаще обращались к родной семье. Письма матери сильно беспокоили ее: несмотря на очевидное желание Веры Захаровны не тревожить дочь, в них все больше и больше сквозила грустная нота. Наконец, Соня стала настоятельно просить мать ничего от нее не скрывать и совершенно откровенно написать ей, каково здоровье отца.
Вот какой малоутешительный ответ получила она после двух недель нетерпеливого ожидания: «Ты угадала, моя дорогая, – писала Вера Захаровна, – что у меня тяжело на душе. Дело в том, что здоровье папы, заметно поправившееся зимою, теперь опять сильно тревожит меня: он стал раздражителен, не интересуется ничем окружающим, тоскует, плохо спит, ничего не ест. Дня через три мы едем в Париж посоветоваться с известным специалистом по нервным болезням. Я телеграфирую тебе, как он определит болезнь папы и куда посоветует нам ехать: я понимаю, что неизвестность должна томить тебя».
Когда после получения этого письма Соня пришла к обеду, все заметили ее заплаканные глаза и ее бледность. Егор Савельич, который в последнее время вообще очень внимательно относился к ней, тотчас спросил, что с ней, и она рассказала, какое получила письмо. Дядя и тетка старались утешить и ободрить ее; но Соня чувствовала, что они говорят не вполне искренно, что они и сами находят ее беспокойство основательным.
Можно себе представить, с каким нетерпением ждала она телеграммы из Парижа! По всем расчетам она должна была получить ее через неделю.
Но вот прошло девять дней, а телеграммы нет и нет! Бедная девочка чуть не заболела от волнения. Напрасно старалась она заставить себя жить, как прежде, брать уроки, читать, играть с детьми, – это было выше ее сил. Она не понимала ни того, что говорили учителя, ни того, что было написано в книгах; она не могла придумать никакой игры и совершенно забыла имена всех Адиных кукол. Ада и Мима ласкались к ней и упрашивали ее быть повеселее. Егор Савельич и Анна Захаровна выказывали ей большое участие. Митя при всяком звонке выбегал в переднюю узнавать, не приходил ли телеграфист. Десять дней! Молчание матери Соня могла объяснить себе только одним: доктор нашел болезнь отца очень опасною, и мать не решается сообщить ей об этом в коротенькой телеграмме. Надо ждать письма! Прошло еще два дня томительного ожидания, и вот Митя как сумасшедший вбежал в детскую с письмом в руке: возвращаясь из училища, он встретил почтальона у подъезда дома, выхватил у него письмо и спешил обрадовать Соню. Соня была до того взволнована, что с трудом могла разорвать конверт; волнение ее еще более усилилось, когда она окинула взглядом письмо. Оно было на одной страничке. «Милая Соня, – писала Вера Захаровна из Парижа, – в телеграмме я передала тебе мнение доктора и потому пишу всего несколько слов: завтра мы выезжаем отсюда. В понедельник на Страстной едет из Петербурга в деревню соседка бабушки, Марья Антоновна Пешкова, она зайдет к тебе: поезжай вместе с нею прямо к бабушке. Прощай, голубчик, крепко целую тебя».
– Боже мой! Что же это значит! Я ничего не понимаю! Мне ехать к бабушке, а куда же поехали папа с мамой? Все сказано в телеграмме, а я никакой телеграммы не получала! – и она с отчаянием опустилась на стул.
Митя взял у нее из рук письмо и тоже прочел его.
– Надобно разыскать эту телеграмму! – вскричал он. – Я скажу папе: он, может быть, знает, как это сделать! Говорят, телеграммы никогда не пропадают.
В эту минуту в комнату вошла Даша.
– Какую телеграмму вы потеряли, Дмитрий Егорович? – спросила она. – Не эту ли?
И она подала ему нераспечатанную телеграмму на имя Сони.
– Даша, где вы ее нашли? – спросил Митя.
– Да у Нины Егоровны под столом. Я вымела ее с сором, а теперь слышу – вы кричите: «Телеграмма, телеграмма!» – подумала, может, она нужная.
У Сони так дрожали руки, что она не могла распечатать телеграмму. Митя сделал это за нее и прочел ей: «Тоска по родине. Скорей Россию едем все лето бабушке. Здоровы».
От волнения Соня не сразу поняла, в чем дело; но когда с помощью Мити ей удалось разобрать, что все благополучно, что доктор не нашел у отца никакой серьезной болезни и что недели через две она снова будет в кругу родной семьи, – она вдруг разразилась истерическими рыданиями: нервы ее не выдержали неожиданной радости. Ада и Мима перепугались; француженка-гувернантка и Даша стали хлопотать около Сони, поили ее водой, давали ей успокоительные капли; на шум вышла из своей комнаты и Нина. Митя тотчас бросился к ней с вопросом, как могло случиться, что Сонина телеграмма очутилась у нее под столом.
– Я, право, не знаю, – решительно заявила Нина; потом она вдруг вспомнила, что несколько дней тому назад лакей передал ей какую-то телеграмму, которую она бросила к себе на стол среди разных бумаг и о которой совершенно забыла. – У меня голова была полна совсем другими мыслями, – прибавила девочка.
– Другими мыслями! – кипятился Митя. – Ты видела, как мучилась Соня, как мы все жалели ее; а у тебя «другие мысли»! Ты злая, бессердечная девочка, Нина, вот ты кто!
– Ах, Митя, разве я нарочно! – оправдывалась Нина.
– Нина никого сильно не любит, ни о ком сильно не беспокоится, оттого она и могла это сделать! – проговорила Соня с упреком в голосе. Ее припадок прошел; она сидела на кровати и еще раз перечитывала успокоительные слова матери.
Нина ничего не отвечала, она вернулась в свою комнату и плотно заперла за собой дверь.
Неужели это правда? Неужели она в самом деле злая, бессердечная, никого не любит? Нет, неправда! Она всегда плачет, когда ей попадаются в книгах описания несчастий или какие-нибудь трогательные сцены; она горячо сочувствует всем героям, которые жертвуют собою для блага других. Нет, она не бессердечная, она никогда никому нарочно не делала зла! Она только не замечала… забывала… она была занята своим делом…
В голове Нины проносились обрывки воспоминаний. В прошлом году у отца ее были неприятности по службе; он был мрачен, раздражителен. Мать плакала… маленькая Ада беспрестанно ласкалась к ней и просила: «Мамочка, дай я тебя утешу!» А она, старшая? Она в это время только что начала брать уроки у учителей; это занимало ее настолько, что она не думала ни о чем другом… Митя учился дурно… Она ни разу не попробовала помочь ему, поделиться с ним своими знаниями… Мима умирала… Она почти не подходила к ней, не обращала на нее внимания… А теперь Соня… Нет, неправда! Она все-таки не бесчувственная… Она и любит, и жалеет, но только забывает! Ей стоит захотеть, и она не будет забывать! Нина отерла слезы, которые текли по лицу ее, и тряхнула головой с решительным видом. Но неприятные мысли не оставляли ее. Соня, конечно, всем расскажет историю с телеграммой, пожалуй, и все отнесутся к ней так же, как Митя: назовут ее злою! Она, такая умная, никогда не делавшая ничего дурного, должна будет признать себя виноватой, должна будет выносить выговоры отца, упреки матери, осуждение чужих… Густая краска заливала щеки девочки; она в волнении ходила взад и вперед по комнате и не могла придумать, как выйти из своего неприятного положения.
Беспокойство ее оказалось совершенно напрасным. Соня была так поглощена теми радостными известиями, какие получила от матери, что говорила только о них: все думали, что эти известия сообщались в письме, и Соня никого не разубеждала: ей не хотелось делать неприятности Нине. Митя всегда отличался молчаливостью, а теперь, ввиду скорой разлуки с Соней, ему было окончательно не до разговоров. Француженка и младшие девочки плохо поняли, в чем было дело. Нина вошла к обеду в столовую едва ли не первый раз в жизни смущенная, с опущенными глазами, и вдруг с удивлением заметила, что о телеграмме никто ничего не знает. Она поняла деликатность Сони и почувствовала благодарность к ней. После обеда она увела ее к себе в комнату. Просить прощения, признавать себя виноватой – как это было ново и непривычно для нее!
– Соня, – заговорила она смущенным голосом. – Мне так жаль, что я тебя огорчила… Не сердись… Не думай, что я нарочно…
– Нет, Ниночка, я, право, нисколько не сержусь на тебя, – поспешила перебить ее Соня, – я знаю, что ты не нарочно… Ты просто не могла себе представить, как я люблю папу, как я за него беспокоюсь!
– У меня тоже есть папа, и я тоже люблю его! – проговорила Нина.
Соне хотелось сказать: «У тебя какая-то особенная любовь – ее не видно»; но она удержалась. Однако Нина, вероятно, прочла в глазах ее нечто подобное и отвернулась грустная и смущенная.
Через четыре дня Соня получила от матери уже из Москвы более длинное и обстоятельное письмо. Вера Захаровна сообщала, что все болезненные припадки мужа, которые так тревожили ее, совершенно исчезли, что московский врач, у которого они были по приезде, нашел его здоровье вполне удовлетворительным и одобрил его намерение провести лето в деревне, прежде чем вернуться к серьезной работе. В заключение Вера Захаровна писала: «По твоим письмам я вижу, что бедная Мимочка плохо поправляется. Попроси тетю, чтобы она отпустила ее вместе с тобой к нам в деревню: мы ее будем беречь, насколько возможно, а чистый деревенский воздух, наверное, принесет ей пользу».
Когда Соня передала эту часть письма дяде и тете, Анна Захаровна выразила сомнение, хорошо ли отпускать такого болезненного ребенка в деревню, где поблизости нет ни доктора, ни аптеки; но Егор Савельич заявил решительным голосом:
– Довольно пользовалась она у нас докторами да лекарствами! Если Соня берет ее на свое попечение, так лучше этого ничего не может быть!
Все, и особенно Соня, с удивлением посмотрели на Егора Савельича: такое выражение доверия было чем-то совсем необыкновенным с его стороны!
В понедельник на Страстной вся семья провожала на вокзале отъезжавших девочек. На прощанье Егор Савельич крепко поцеловал Соню.
– Благодарю тебя, моя дорогая! – шепнул он ей.
Митя стоял, мрачно сдвинув брови.
– Прощай! – сухо проговорил он и отвернулся; видно было, что он не плачет только потому, что «мальчикам стыдно плакать».
Прощаясь с Ниной, Соня просила сообщить ей, как пойдет «Царевна София»; в ответ на это Нина обняла ее и простым, задушевным тоном сказала:
– А ты, милая, напиши поскорей, как найдешь всех своих.
Ада несчетное число раз обнимала и целовала отъезжавших.
– Приезжай поскорей, Мимочка! – просила она сестру. – Я больше не буду обижать тебя! Я скоро сделаюсь такая же добрая, как Соня, – вот увидишь!
Старшая сестра
В просторной, ярко освещенной столовой Дмитрия Ивановича Сольского сидело за чайным столом все его семейство, состоявшее из жены и троих детей: десятилетней дочери Маши и двух маленьких сыновей пяти и четырех лет. Мать о чем-то задумалась над своей чашкой чаю, а дети в это время вели не совсем дружелюбный разговор.
– Митя, – замечала Маша внушительно младшему брату, – ты опять пьешь чай с ложечки; ведь мама велела тебе наливать на блюдечко.
– А тебе что за дело? Я так хочу. Ты не мама, – отвечал мальчик, далеко неласковым голосом.
– Я тебе говорю, чтоб ты пил с блюдечка, – возвысила голос Маша, – вот я отниму у тебя ложку, – и она протянула руку к ложечке брата.
– Не дам, моя ложечка! – закричал Митя.
– Опять вы ссоритесь, дети, – заметила Софья Ивановна Сольская.
– Мама, она отнимает мою ложку!
– Мама, он опять не пьет с блюдечка! – в один голос пожаловались дети.
– Оставь его в покое, Маша, – строгим голосом сказала Софья Ивановна, – а ты, Митюша, пей чай как большой мальчик; вон идет папа, тебе будет стыдно, если я при нем начну поить тебя точно крошечного ребенка.
Дети присмирели; в комнату вошел Дмитрий Иванович, держа открытое письмо в руке. Он сел подле жены.
– Я сейчас получил письмо от сестры Лидии, – сказал он ей, – она собирается переехать в Петербург.
– От какой, папа, Лидии? – спросил старший мальчик.
– Не мешайся не в свое дело, Петя, – заметила брату Маша; – ты видишь, папа говорит с мамой.
– Ты, кажется, недоволен этим? – спросила у мужа Софья Ивановна, не обращая внимания на детей.
– Нет, отчего же? Мне все равно.
– Все равно, а в прошедшем году, когда твоя сестра Лиза приезжала на месяц в Петербург, ты с ума сходил от радости!
– То была сестра Лиза: это совсем другое дело!
– Отчего же?
– Я расскажу тебе после, – отвечал Дмитрий Иванович, делая знак, что не хочет говорить при детях, которые начали прислушиваться к разговору родителей.
После чая мальчики ушли спать, Маша занялась в столовой раскладыванием новой складной картинки, а Софья Ивановна пошла за мужем в его кабинет.
– Ну, расскажи же мне теперь, что хотел, о сестре Лидии, – попросила она его. – Отчего ты можешь не любить ее: разве она дурная женщина?
– О, нет, я давно не видел ее, но я не слышал о ней ничего дурного; это так, воспоминания детства.
– Ну, все таки расскажи, мне интересно послушать о твоем детстве.
– Изволь, если тебе это так хочется. Из моего рассказа ты поймешь, отчего я не так расположен к сестре Лидии, как к Лизе.
– Мать моя умерла, когда мне было шесть лет, Лиде тринадцать, а Лизе четыре. Отец был небогат и не мог брать нам гувернанток; сам же редко занимался с нами. Лидия была такая рассудительная, трудолюбивая и аккуратная девочка, что, по-видимому, вовсе не нуждалась в надзоре старших. Она взялась вести все наше маленькое хозяйство и, говорят, вела его превосходно. Все родные и знакомые восхищались ею, отец не мог довольно нахвалиться ею, только мы с Лизой видели в ней больше недостатков, чем достоинств. Мы были совершенно на её руках, в полном её распоряжении, и Боже мой, с какой беспощадной суровостью умела распоряжаться нами эта, по-видимому, такая тихая девочка! Я был живой, резвый, вспыльчивый, несколько своевольный мальчик. Лидия вздумала исправить меня от этих недостатков. Сама еще ребенок, она не знала, конечно, как взяться за дело и вместо пользы приносила мне только вред.
В эту минуту толстая портьера, отделявшая кабинет от столовой, приподнялась, и Маша неслышными шагами вошла в комнату. Услышав, что отец что-то рассказывает матери, девочка захотела послушать его и тихонько села на пол за кресло Дмитрия Ивановича. Ни отец, ни мать не заметили её присутствия. Дмитрий Иванович продолжал свой рассказ:
– Лидии непременно хотелось, чтобы я уважал и слушал ее, как мать; я же видел в ней девочку немножко постарше и поумнее меня, девочку, которая при мне иногда получала выговоры от учительницы, приходившей каждый день давать уроки ей и мне, девочку, которую, по моему мнению, нужно было часто и бранить, и наказывать. Когда, бывало, мать за какую-нибудь провинность ставила меня в угол или оставляла без пирожного, я очень огорчался, но нисколько не считал себя обиженным.
– Она мама, – рассуждал я, как, вероятно, рассуждают и все дети, – она может наказывать!
Но когда Лидия сказала мне спокойным, строгим голосом, каким она обыкновенно говорила со мной:
– Ты опять влез на комод, когда я тебе не велела этого; сойди сейчас и встань в угол, непослушный мальчик, – я расхохотался ей в лицо. Я решительно не признавал, чтобы девочка, которая не стояла в углу только потому, что не кому было ставить ее, могла наказывать меня. Я продолжал сидеть на комоде, смеясь и поддразнивая сестру. Лидия никогда не сердилась явно, по крайней мере, я не помню, чтобы она когда-нибудь кричала или топала ногами; она сдерживала свой гнев, но, вероятно, тем сильнее чувствовала его. Она ни слова не отвечала на мой смех; но я заметил, что она что-то прибирает в комнате. Через несколько минут она показала мне ключ и сказала все тем же спокойным голосом.
– Все твои вещи заперты в шкафу; ты не получишь ни одной игрушки, пока не попросишь у меня прощения и не простоишь ровно час в углу.
– Ты не смеешь запирать мои игрушки, ты не смеешь ставить меня в угол! – вскричал я, соскакивая с комода и подбегая к сестре. – Отдай мне ключ, злая девчонка!
Лидия была сильнее меня: она втолкнула меня в соседнюю комнату и заперла там на ключ. До сих пор я не могу забыть, в какое бешенство пришел я в эту минуту. Я стучал кулаками о дверь, плакал, кричал, бранился, грозил сломать все вещи, какие были в комнате, поджечь дом. Лидия не обращала на меня ни малейшего внимания. Я слышал, как она невозмутимо спокойным голосом утешала малютку Лизу, испугавшуюся моего крика и расплакавшуюся за компанию мне; я слышал, как она что-то весело смеялась с кухаркой, как она тихонько напевала за работой, и это равнодушие еще больше раздражало меня.
– И долго пришлось тебе просидеть под арестом?
– Право не знаю; в то время мне казалось что ужасно долго, но на самом деле, вероятно, часа два или три, пока я совсем успокоился, Лидия отворила дверь и спросила у меня согласен ли я простоять час в углу.
– Ни за что на свете, – решительным голосом отвечал я; – придет папа, и я пожалуюсь ему на тебя!
Но и этого не удалось мне. Только что вернулся отец домой, не успел еще он, по своему обыкновению, обнять и поцеловать нас, как уже Лидия обратилась к нему с вопросом.
– Папенька, скажите, пожалуйста, могу я наказать Митю, если он не слушается меня?
– Конечно, можешь, – отвечал отец и потом прибавил, обращаясь ко мне: – «Митя, помни, что сестра заменяет тебе мать; ты должен слушать ее так, как слушал свою покойную маму; тогда и я буду любить тебя; если она тебя наказывает, так это для твоей же пользы: она ведь тебя любит!»
Такого ответа я не ожидал от отца. Лидии позволено было наказывать меня! Я считал себя совсем несчастным мальчиком, забился в угол и неутешно рыдал. Отец был чем-то очень озабочен в этот день, так что ему некогда было утешать меня. Он велел мне не капризничать и перестать плакать, а когда я его не послушал, – без дальней церемонии отослал меня в другую комнату.
Заручившись позволением отца, Лидия начала чуть не каждый день наказывать меня. Она знала, что я был не настолько смирен, чтобы по её приказанию становиться в угол или на колени, и потому она придумывала другие меры: она не давала мне завтрака, не пускала меня гулять, запирала меня одного на ключ в комнату, прятала мои игрушки, иногда даже просто выбрасывала которую-нибудь из них. Как теперь помню: был у меня большой лайковый гусар, которого я особенно любил; раз вечером я что-то заигрался с этим гусаром, Лида два раза строгим голосом напомнила мне, что пора спать, но я не обратил внимания на её слова. – Митя, я два раза приказывала тебе ложиться спать, – сказала тогда сестра: – если ты еще раз не послушаешь меня, ты не увидишь больше своего гусара.
Я и в третий раз не послушался, и пошел спать, когда вдоволь наигрался; а на другое утро, как ни искал, не мог найти своего гусара. Я плакал, просил Лиду отдать мне его, но она оставалась неумолима. Когда пришел отец, я подбежал к нему и со слезами стал жаловаться на свою пропажу.
– Полно, Митенька, – с первых же слов остановила меня Лида, – не беспокой папеньку пустяками; если ты будешь хорошо себя вести, я тебе куплю другого гусара из тех денег, которые папаша дает мне на хозяйство.
Папеньке показалось, что этого утешения для меня совершенно довольно, и он не стал больше заниматься моим горем. Гусар не нашелся; после я узнал, что Лидия сожгла его в печке рано утром, пока я спал, а нового она мне, конечно, не купила, так как я не довольно хорошо себя вел.
– Это даже невероятно, чтобы тринадцатилетняя девочка могла быть до такой степени зла! – вскричала Софья Ивановна.
– Нет, она не была зла, – отвечал Дмитрий Иванович. – Когда Лиза или я заболевали, она очень усердно ухаживала за нами; она заботилась о том, чтобы мы имели все необходимое; часто, когда у отца было мало денег, она ходила сама в разорванных башмаках или очень старой шляпке, а у нас всегда были и крепкие башмачки, и хорошие шапочки; часто до полуночи просиживала она за иглой, починяя нашё белье, никому не позволяла она обижать нас; помню, одна кухарка рассердилась на меня за какую-то шалость, назвала меня «сорванцом» и грубо выпроводила из кухни. Лидия тотчас же сделала ей строгий выговор, пожаловалась папеньке, и на другой день кухарке уже было отказано от места. Нет, Лидия не была зла, хотя ребенком я и считал ее ужасно злой. Ей только непременно хотелось распоряжаться нами, заставлять нас во всем слушаться себя. Она не понимала, что лаской и любовью ей гораздо легче будет справиться с нами, что её строгость только раздражала меня, от природы далеко не кроткого мальчика. Ей казалось, что она унизит себя, сравняется с нами, маленькими детьми, если будет принимать участие в наших играх, в наших разговорах, в наших ребяческих горестях или радостях. Она говорила с нами не иначе как строгим, внушительным голосом; если мы болтали с ней что-нибудь про наши игрушки, она сейчас же останавливала нас: «Полноте говорить глупости, вы видите, я занята; что мне за дело до ваших пустяков», и мы сейчас же умолкали или уходили продолжать свой разговор куда-нибудь подальше от строгой сестрицы.
Чем старше я становился, тем труднее было Лиде справляться со мной посредством наказаний. Я делался до того буен, поднимал такой крик и шум, что ей не раз приходилось уступать мне: отпирать раньше определенного срока комнату, где я сидел под арестом, возвращать мне мои вещи и т. п. Тогда она придумала другое, более действительное средство мучить меня. Я всегда был любимцем отца и сам еще при жизни матери, любил его больше всего на свете. Ни с кем так не любил я играть и болтать, как с ним, никому так охотно не поверял я всех своих маленьких секретов. После смерти матери отец реже прежнего бывал дома, стал вспыльчив и раздражителен и не часто сидел с нами, детьми. Но когда он был в духе, он очень любил забавляться со мной: он позволял мне ездить на себе верхом, рассказывал мне сказки, показывал какие-нибудь смешные фокусы. Эти часы были для меня настоящим праздником. Я болтал и смеялся без умолку, теребил и ласкал отца, я был счастливейшим мальчиком на свете. Если бы в эти минуты возни и разных задушевных разговоров с отцом я рассказал ему, как обращается со мной Лидия, он, может быть, внимательно выслушал бы меня и постарался бы как-нибудь получше устроить нашу домашнюю жизнь, но дело в том, что когда отец был ласков со мной, я забывал все свои невзгоды. Я был мальчик вспыльчивый, но не злопамятный. Бывало, утром обидит меня Лидия, я сижу и думаю: «постой же, придет папа, все, все ему расскажу, попрошу, чтоб он достал нам хотя какую-нибудь маму, а Лидку гадкую выгнал бы на улицу»; но вот в передней раздается звонок, я выбегу посмотреть, кто пришел, увижу отца, увижу, что он ласково улыбается мне, услышу его веселый голос: – «Здравствуй, постреленок! Что, много ли нашалил?» – и вся моя досада вмиг пройдет, я бросаюсь к нему на шею, он перекидывает меня к себе на спину и несет таким образом по комнате; мне весело, неудержимо весело, я ни на кого больше не сержусь: я становлюсь добр ко всем и совершенно забываю о своем желании выгнать Лиду на улицу. И теперь даже, с тех пор прошло уже 30 лет я с удовольствием вспоминаю об этих блаженных минутах моего детства, я не могу простить сестре, лишавшей меня их! Увидев, что наказывать меня нельзя, так как я или сильно буяню, или делаю вид, что не обращаю внимания на наказание и придумываю средства обходиться без тех вещей, которых она меня лишала, Лидия стала жаловаться на меня отцу. Она твердо запоминала каждую мою шалость, каждый мой проступок и пересказывала отцу. Чуть только папенька приходил домой веселый и обращался ко мне с первой лаской, Лида сейчас же останавливала его.