Текст книги "Тлен"
Автор книги: Александр Зуев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
VII
На Шуньге люди живут рано. Со светом еще приплыли мужики с промысловой избы. Был на Шуньге богат осенний лов, лодку за лодкой выпруживали мужики на берег семгу и пластали тут же на каменьях. Приходили погреть над костерком озябшие, в крови и чешуе руки.
Вся деревня выбежала на берег. Бабы развешивали на стерлюгах сырые сети и ветер хлопал звонко деревянными плавками, как в ладони. Ребятишки совались под ноги рыбакам, выпрашивали белые, в кровавых прожилках рыбьи
пузыри, дрались, ревели. Шуньгинские несытые псы волочили по каменьям длинные рыбьи черева, слизывали с камней начисто густые черные комья крови, рычали злобно, по-волчьи.
Тут откуда ни возьмись и приткнулся под берег на своей лодочке с носком, обитым белой жестью, сам матерой колдун Илья Баляс. Побежали к нему все навстречу.
– Уж спасибо, не заставил ждать, дедушко! От зверя ночь не в сон была.
Вытащил Баляс лодку на берег и подмигнул всем:
– Ужо, отведу дурака!
Был Баляс горбач, плечи коромыслом, голова большая с котел, глаза собачьи, косые, подмигивают на все стороны, морда хитрая – в ужимочках, в мелких морщинках.
Подошел сперва к костерку погреть руки. Костерок весело трещал и сеял дымом на все стороны, ело глаза, воротили все на сторону лица. И посмотрел зорко колдун на сваленную грудой серебряную, еще дрожавшую в смертной судороге рыбу. Причмокнул завидно:
– Ой, богато седни ловили! То я привел вам щастье.
И выбрали тут мужики рыбину покрупнее, поклонились старику подарочком:
– Прими, дорогой, без отказу.
Взял без отказу колдун и на деревню все пошли, пропускали его наперед для почету.
Как чайку попил, велел сразу звать стариков, со стариками пошел на поле сделать отпуск.
Вышли на полосу, к опушке, где тайбола стоит, как древний высокий тын, тут остановились. Вышел колдун наперед, стал лицом к медвежьему логу, бросил шапку наземь, раскинуло ему сразу ветром сивую редкую бороденку.
И завопил Баляс тонким голосом:
– Сколько есть ножей?
Закричали старики врозь:
– Семь... осемь... двенадцать...
И опять завопил Баляс тонко, с подвизгом:
– Вотыкай во-земь!
Втыкали старики в колючках пустой полосы по-черен все свои двенадцать охотничьих ножей и стояли тихо, сбились на круг.
Уткнул Баляс носом в чашку, клонился все ниже темной гладкой плешью, резал в чашке воду кривым сточенным ножишком, читал два долгих заклятья на волка и на медведя.
Доносило мужикам те страшные слова:
– Встану не благословесь, выду не перекрестесь, с'ызбы не дверьми, со двора не воротами, выду я, выду во чисто поле...
Было пусто поле и ровным гулом несло с тайболы и смотрел на стариков откуда чей-то тайный мохнатый глаз. Летел по полю холодный осенний ветер, казалось, дымились головы у стариков и черным дымом куталась голова Епимаха Извекова.
Шел к концу Балясов отпуск, бурмосил внятно:
– Будьте слова мои крепки и лепки, ветрами не сдувайтесь, с людями не сговаривайтесь. Тем словам моим ключ и замок, – ключ в море, замок в роте. В черном море есть рыба шшука, она рвет и хватае пенье-колодье, она рвет и хватае и ключ, и замок и носит за собою до дна моря. Тьфу, тьфу, тьфу.
Тихо стало, только ветер пластал у колдуна бороденку и рвал – качал на меже чортову сухую траву.
Потом прыскал Баляс водой на все четыре ветра и велел вынать ножики.
Подошел к старикам и подмигнул сразу всем:
– Да, ушел зверь-та. Смутил я его, смутил.
Одели шапки старики, зашумели весело. И еще сказал
Баляс:
– Пастушонко у вас бабий фост, неладно, – какой день отпуск сгадит. Старички, вы ему накажите, что боже сохрани бабу голой рукой трогать, спортит дело. Наденьте вы ему вачеги, пускай в вачегах, покастун, и ест, и спит. Уж доглядите!
Обещались старики смотреть верно.
А пришли на деревню, смотрят – сидит Естега на своей шкуре, а вокруг опять бабы, прялицы на сторону, балянтрясы точат. Аж плюнули все старики враз.
И подошел тут к бабам Епимах Извеков.
– Коли какая с этим сукой вязаться будет, принародно заголю зад да возжами так отвожу, – не сядет. Вот крест.
Естегу пинком:
– Ты, душа с тела вон, не смей дела заводить, лапать не смей. Здоровкаться будешь, и то вачегу одевай. Не то с камнем тебя в Гледунь. Вот!
Уши у Епимаха мелкие, прижаты, как у зверя, в смоленой бороде зубы пена, глаз недобрый, вороний. Заводил локоть на сторону, вот-вот хряснет.
– На том тебе и стадо сдадим. Поскотину Баляс тебе исправил, только спорть, сука! Забью!
Уползал Естега со шкуры под лавку, боялся Епимаха до смерти. Лешак, нечистая сила, одной рукой задавит!
Потом выкатился опять из-под лавки и мигнул Естега бабам:
– Думат, Баляс и отвел ему зверя. У Баляса-то на ваше место слова нет, надо место знать. Только мой опас зверя и пужает. Коли бы вы, бабы-поганки, ко мне не прилипали. У-у, кобылы!
VIII
Ставили Балясу парева-жарева всякого, пилось-елось колдуну, сколько хотел, доел на Шуньге первоспасовы остатки, да и в кису склал немало.
Хорошо встречали, хорошо принимали Баляса, с большим почетом. Во всякую избу заходил – везде стол соберут, на заглавное место садят. Может, и не всяк рад, да боятся, как бы не оприкосил колдун глазом худым, собачьим, не всадил чего. Гостинцу наваливали, всякая хозяйка с клети несет, что получше, – любил старик подарочки, не отказывался.
Раз только не взял: вынесла Марья-солдатка рядна кусок, бросил сразу на лавку:
– Не, не беру, милушка!
Да так глазом косым повел, – испугалась солдатка, не причинилось бы какого худа, побежала догонять, наклонялась, пока принял шерсти мытой два фунтика.
И лечил Баляс всякую хворость, никому не отказывал, всех отпускал с хорошим словом. Была все время у Баляса полная изба народу. Трав давал много разных, доставал по прядочке из кошелки, голышей решето насбирал на берегу, нашептал всяким наговором от бабьих тайных болезней. Заговаривал хлевуши от дворового постоя, бани от байничка, печи – от запечника, клети да подполья от всякой гнуси.
До сутемок пробегал из избы в избу.
Раз на улице встретил Василь Петровича, сошлись поблизку. И сказал председатель, так темно поглядел на колдуна:
– Приехал? Так, значит!
– А чего не приехать-то, любушка, – заподмигивал колдун, – раз люди добрые звали, я и приехал. У меня завсегда без отказу.
– Сказывали те, дорога закрыта?
– Мало-што! Дорога та ничья, как закроешь?
– Ну, ладно!
На том и разошлись, никто и не понял, к чему был тот неохотный разговор. Торопился Баляс до ночи сделать одно дельце, – звали к богатому мужику Еверьяну погладить.
Была у Еверьяна дочерь Ксанька, у Ксаньки сидела нехорошая икота, бабы-икотницы со зла подсадили, – горда, вишь, была девка, фыркала на всех, вот и дофыркалась. Вдруг падала Ксанька посередь избы и кричала голосом источным, и пена изо рта валила клубом. Лечили, гладили разные бабки ничего не выходит.
Пришел Еверьян давесь к Балясу с поклоном: "Полечи девку, сделай милость – погладь". Не отрекся Баляс, хвалился, что икоту он любую умеет высадить. Вот Евдоху на Устье, как погладил – пошла к ушату воду пить, а икота мохнатенькой мышкой и выскочила через рот в ковшик. Все видели.
Сидел Баляс в углу за столом, ел студню, а народу набилась полная изба, слушали его страховито – тихо.
Поел, икнул зычно, покрестился:
– Слава те, осподи, сыт. Старому старику в бороду, старой старухе под зад, молодым девкам в косу, штоб не давали без спросу.
Шатуном двинулся вдоль лавки, спугнул девок:
– Хе-е, красоули!
Любил с молодухами шуточки зашучивать колдун.
Увидел опять Еверьяна, вспомнил – за делом дожидается мужик.
Взялся Баляс погладить Еверьянову Ксаньку. Велел в бане выпарить хорошенько, потом на печь под шубу, а после за ним послать, – он, как ангелочек, прилетит. Так и сказал, так и сделали.
К ночи за ним послали, прилетел, как ангелочек, веселый, светлый такой и сразу полез на опечье. Сел Ксаньке на ноги. Завилась, заревела Ксанька не своим голосом. И загулькал над ней колдун:
– Ничо, ничо, кокушиця! Я добренькой старичок, ничо!
Завозил, зачиркал когтистыми пакшами колдун по худому белому телу, пригнетал захрустевшие плечики, наступал коленкой на опалый живот. И стонала под ним Ксанька, как молодой чайченыш, оставленный маткой.
Пришел Еверьян, хотел сказать, чтобы полегче гладил.
Тут окрысился на него колдун:
– У-ди! Слово буду счас сказывать. В трубу тя вытянет.
Сам хлопотный такой, в поту весь, на плеши, как поп окропил.
Отошел Еверьян. И слушал со страхом за загородкой – худые слова бурмосил колдун, выкликал нечистую силу:
– Зажгите у ей, запалите у ей белые хруди, горечу кровь, черную максу и три жилы... не на нову, не на ветху, не на перекрой месяцу...
Тяжело было слово, – делал остановы колдун и крякал по-гусиному на всю избу.
И крестился тогда Еверьян:
– Х-осподи!
А в дальней горнице за столом крестилась и ревела тихо Еверьянова баба, слыша жалостный плач Ксаньки. Булькал на столе самовар, пироги да шаньги выставлены были богато на угощенье Балясу.
Кричала Ксанька все шибче, визжала сорванным голосом, мучил больно колдун. Толкал козонками глубоко под ребра, дергал, будто крючьем, мелкие с репку груди, больно давил затоснувшие колена. И взвидела вдруг Ксанька низко над собой темное лицо старика, толкнулась со всех сил худыми руками и обеспамятела сразу.
Тогда слез с печки колдун, вытер рукавом мокрое лицо сказал Еверьяну весело:
– Ну, зови меня чай пить.
За самоваром сказывал – тяжелая во Ксаньке была икота.
– Да какая злая! Я гоню и туды и сюды, скачет-скачет и сквозь кожу, будто шильем, так и колет, так и колет мне в персты. Во-от, стерьва!
– Вышла ли? – со страхом спросила Еверьянова баба.
– Но-о! У меня да не выйдет. Я ее во щиль загнал, как! Пригляди ужо, как девка на двор будет ходить. Я Уляхе в Ряболе тем же местом вывел, пошла на двор – потемне было дело – и чула, будто в ногу ударило. А пришла в'ызбу, глядит – на полсапожке правом дырка, икота-то, вишь, пулей выскочила. Во как!
И кивнул тут Еверьян бабе, чтобы вынесла с клети веко ячменю да масла ставок, что колдуну были заготовлены.
Собрал за день Баляс не мало добра, едва на утро мужик дюжий дотащил к лодке шуньгинские подарки.
Вышел народ весь проводить колдуна, шел он к берегу на пьяных ногах, едва и в лодку сел. Не сам сел – усадили, склали гостинцы, веселко в руки дали и с берега отпихнули.
И завопила Шуньга во след:
– Щастлива те поветерь! Гости, дедушко!
Сбил колдун меховой верх совика на спину, закивал плешивой головой:
– Ваши гости, ваши гости!
Доволен был, хорошо провожали, с почетом. Стояли еще долго бабы на высоком угоре, ветер парусом раздувал им широкие подолья и слышал колдун бабьи тонкие голоса, как песню:
– Го-сти-и!
На середке Гледуни был, несло шибко колдунову лодку, а все кивал и под нос себе бурмосил:
– Буду ужо, буду!
IХ
У Крутого падуна Василь Петрович вышел поутру из тайболы, сел на большой синий камень и закрутил цыгарку с палец. Смотрел в падун.
Гледунь, выбежавшая из-за мыска, идет пока спокойно, потом скоро быстреет и вьет воронки перед спадом на камни, будто страшится, не повернуть ли.
С горки хорошо видать эти камни. Они под водой, как двенадцать страшных голов, машут зелеными лохмами тины по быстрине. И Гледунь, вся взбелев, делит сразу свой бег на острые полосы и несется прямо на Старика. Стариком люди зовут черный кремневый обломок, вставший над рекой узким, угрюмым лбом. Ударив в лоб, Гледунь распластывает воду надвое и падает в порожек и дальше бежит вся в пене и в злых вихорьках волн, пляшущих далече. Шумит Крутой падун, как ходовая мельница, и в день, и в ночь, и несет на берег с него холодный мокрый ветер.
Только у берега, в узком месте, как бы тайком проскакивает Гледунь мимо, быстрым ходом. Только тут и можно пройти лодкой, и то гляди, равняй веслом крепче, а то понесет к Старику – о каменный лоб.
Думалось Василь Петровичу – хорошо бы на Старика с берега закинуть железный вал с колесьями, вроде мельницы. Загребали бы воду, вертела бы колеса сила вечная. Машину бы приспосабливай, какую хошь, от вала-то только шестеренку приладить.
Василь Петрович искурил цыгарку, сплюнул и встал. Из-за мыска выкурнула Балясова лодка – издали видно, что
Балясова – носок обшит белой жестью. Колдун низко сидел в корме, сбив на спину верх оленьего совика и быстро загребал веселком по обе стороны. Ветер раскидывал ему бороду, холодил плешь, выбивал слезу на глаза, а он греб без передыху и не оглядывался – место опасное. Его уже близко видел Василь Петрович – жадное, угрюмое лицо старика все скосилось от страха.
Тогда окрикнул Василь Петрович:
– Эй! Вороти суды!
Колдун поднял веселко и остановился. Лодку быстро несло вниз.
Неохотно и подозрительно спросил: "чего?" и опять загреб, выправляя на струю.
– Вороти, говорю!
Василь Петрович поднял бердан и нацелился. Колдун завертел головой: впереди чернел каменный лоб Старика, вили воронки, быстрина шла к спаду, от берега не уйдешь, некуда. Он завел веселко поглубже, напружился, чтобы перебить струю, и быстро приткнулся к берегу, к черной прибитой водой коряжине.
К нему, хрустя бахилами по камешнику, бежал Василь Петрович.
– Чего надоть-то? Чего сбивал с ходу? – сердито повел косым собачьим взглядом колдун.
– Покажь, много ль напросил?
Сказал это весело будто, а сам не спускал ружья. Тут понял колдун, хочет исполкомский с него гостинец получить, в роде бы налог. Разбежалось лицо мелкой рябью морщинок, засмеялся льстиво, завилял.
– Да есь! Дают старику добры люди за труды. Дают, не обижают.
– А ну, развяжи кису!
Выволок тут колдун лодку на берег, закопошился в набухлой снедью кисе.
– На-ко, вот те пирожок с семужкой. Да вот, колобка не хошь ли? А тутотка полтетерочки ишо. Покушай!
Раскладывал все по каменьям. Подул в черные кулаки – замерзли.
– А туес с чем?
– Туес-то? А тут старичку для сугреву... да, винцо, ишь ты.
– Хорошо посбирал, – сказал Василь Петрович и опустил ружье.
Потом помолчал долго и не глядел даже на гостинец. И стало вдруг тревожно старику: над чем человек так задумался, что в голове держит?
– Прощай, не-то! – сказал колдун и стал спихивать лодку.
– Нет, погоди, куда? – стряхнулся сразу Василь Петрович и опять вскинул бердан.
– Да что ты, парень! – побелел вдруг колдун. – Пусти со Христом.
– Нет, никак! Сейчас тебе будет расстрел.
– А-ась? – зажмурился старик и утянул голову в плечи, совсем как лесная померзлая птица. Посмотрел на прижатые лесные уши и понял, что не шутит парень.
И был тут короткий, чуть не в шепотки, допрос.
– Я те наказывал, что дорога закрыта? Почто поехал?
– Люди насильно звали.
– Врешь, гад! Зажадничал?
– Пошто стану врать?
– Молчи! Народ обрал, да? Баб напортил, да? Над народом насмеялся, да? Ну, вот!
– Парень, что хошь делать?
– А вот что...
Василь Петрович отошел в сторону и прицелился. В глазах мелькнуло еще скучное серое лицо колдуна, косые мертвые глаза, опавшие руки, кривые стариковьи ноги.
И когда дрогнула черная тайбола и больно толкнулся приклад о плечо, оглянулся вокруг Василь Петрович. Точно впервой услышал, как шумит Крутой падун, как тайбола отвечать умеет на выстрел, далеко откидывая по лесным тропам гулкий крик старого зверобойного ружья.
Колдун ничком ткнулся в камешник и даже правую руку закинул за спину. А из носу потекла на голыши черная вязкая кровь.
И, взяв его под мышки, Василь Петрович сильно сбросил в Гледунь. Быстрая, запенившая струя подхватила труп и понесла, мокрым черным пузырем вздуло на горбу олений совик. Торкнулся колдун вперед головой прямо о кремневой лоб Старика, потом сразу сломала его вода и скинула в порожек. Видел Василь Петрович в последний раз взмахнувшие на водяном горбыле черные кулаки колдуна, потом затоптала его вода в глубокой бурливой яме.
Перевернул Василь Петрович в Гледунь и колдунову лодку и кису сбросил, и гостинец колдуновский. Все унесла быстрая Гледунь.
Молчала тайбола, – добрый свидетель тайбола, видела она на своем веку немало, знает много тайбола, да не скажет.
Всяк решает в тайболе свою вражду кровью, – тем законом стоит тайбола.
Тянул ветер по вершинам свою долгую, спокойную песню – песню ни о чем. Шумел Крутой падун. Черный Старик казал над водой мертвый, пустой лоб. И ветер гнал вверх по воде косые, синие зыби.
Помыл Василь Петрович руки, закинул бердан за плечо и наклонившись, вошел под низкие своды тайболы, вышел
на окольные птичьи тропы, домой, на Шуньгу. Снял по дороге с высокой сушины краснобрового чухаря, подвязал к поясу, – на охоте был.
X
На утро, когда солнце вставало за тайболой и пар несло над Гледунью, заиграл пастух выгон на писклявой своей дуде, и полезла баба-Марь с полатей, чтобы выпустить корову, вскочил тут и Василь Петрович.
– Что, в уме? Стой, не ходи с'ызбы! Завертывай!
Как был, выскочил на двор Василь Петрович, – и к околице. Кинулся на пастуха:
– Ты чего, бандит, трубишь выгон? Кто сказал, можно? В холодную посажу, гада!
И, схватив хворостину, Василь Петрович принялся хлестать широкозадых коров, загонял назад в улицу. Стадо сгрудилось, затопталось, пыль закрутилась столбом.
И кричал выбежавшим на переполох бабам Василь Петрович:
– Заставайте скот, кому поверили? Зверь задерет в лесу! Сдичали, что ли?
Крикнула ему в ответ задорно старшая сноха Извековская из-за конопляной кучи на огороде:
– Зверь не задерет, пошто Баляса-то звали?
Отозвался ей Василь Петрович:
– Ну и дура, коли так!
Закричали тут со всех дворов бабьи голоса:
– На што отпуска то покупили?
– Старики в поле выходили ведь!
– Чего сбил пастуха, пускай гонит со спокоем!
Василь Петрович только успевал поворачиваться:
– Дура! И ты дура! Ну, дуры, все дуры!
Бабам на помогу вышли мужики. Нечесанные, заспанные, голопятые, стояли каждый на своем крыльце, поминали усердно мать и в душу, и в крест, и в загробное рыдание, ругались на всю деревню. И загавкали на хозяйский голос под крыльцами тревожно псы. А скот, сбитый с пути, бродил по деревне, бренча боталами и мычал у своих ворот, и курицы заклохтали, забегали от игровых сосунков, скакавших в суете, хвост трубой.
Всполошилась Шуньга, закричала всеми голосами – людскими, скотьими, птичьими. Схватился за голову председатель Василь Петрович, замахал руками. Тут и пастух форсу набрал, тоже наскакивает:
– Ну, арестуй, ну, сади в баню. Чего коров-то лупить, скотина глупая, не понимает. Ты вот мужиков полупи. На вицу, полупи.
Василь Петрович взял вицу и со злости больно протянул пастуха под утлый зад. Перекричал весь поднявшийся содом.
– Тиш-ша! Давайте мне слово.
Стал на сваленные бревна, чтобы слышала вся Шуньга, набрал голосу дополна:
– Граждане, спомните тот день, как я пришел с тайболы один и сказал, что ребята наши сгибли, то как бабы тут ревели на угоре и все люди сказали, что едино в Советску власть верим. Забыли?
И стихла сразу Шуньга, в больное место укорил всех Василь Петрович. Стали подходить к бревнам мужики, послушать.
– То как же вы теперь мне не верите, а верите разному обманщику Балясу, который есть ваш враг, а вы сами не понимаете?
Не даром на этом месте причмокнул Аврелыч, – подошел он сзади и слушал тихо речь: зря помянул председатель
про Баляса. Сразу глухие стариковские голоса покрыли:
– Но, не больно, ты-ы! Ишь, какой! Слезай с бревен-та!
И еще раз чмокнул Аврелыч, не туда пошел председатель, совсем сбился.
– Таких Балясов всех отвести в тайболу да пострелять... как чухарей...
Не дали слова больше сказать Василь Петровичу, а вылез рядом Епимах Извеков. Зыкнул, как из бочки пустой.
– Старики! Доколь нам россосуливать? Чего он тут над нами изгиляется? Какая он нам власть? Да мы тут век безо власти жили и жить будем!
– Вот и верна! – взгудели старики, выставляя важно бородищи.
Пожевал губами Епимах и вынул пальцами попавший на язык волос.
– Где твой сын Пашко? – крикнул в то время Василь Петрович.
Не посмотрел даже на него Епимах, только большой белый лоб передернуло пробежавшей, как зыбь, морщиной. И сгрудились теснее старики, ждали ответа.
– Нам тут укор выходит за сыновей, – повел опять неспешно Епимах, – что касаемо меня, так я Пашку благословенья не давал за тобой в тайболу ходить, сам пошел. А вот что выходили-то, скажи? Какие богацва нажили? Где та золота гора? Ха-а! Костье волки растащили. Что, не так?
Подтвердили старики в один голос:
– Сами пошли волкам в зубы. Никто не гонил.
И подхватил опять с налета Епимах:
– А учили! Вы, мол, старики, худым умом живете! Допустите нас дела поделать! Вот и доделались. До-де-ла-лись!
Усмехнулись старики и посмотрели все на председателя: "что скажешь?"
Себя не вспомня, замахал на них сверху Василь Петрович и разжигался все больше, – видел, как притихли все от его слов:
– Ну-ко, вы! Старики! Не хуже ли вы зверя выходите? И зверь свое дите помнит. А вы! Извековы, Скомороховы, Яругины! Чего затрясли бородищами, как козлы? Где ваши ребята Кирик, Сидорко, Петруша и другие, где? Забыли? Небось, как ребята, бывало, домой приходили – вы и пикнуть не смели. Со всяким почтеньем встречали – да? Как не ваша сила выходит – вы шелковиночкой виетесь, а чуть что, так и занеслись? Что молчите-то? Не помните? А звезду с памятника кто сшиб, не ваша рука? Ну что, клопы вы несчастные? Забились во щиль и молчок! Добере-омся! Каленым прутом вас тута будем выжигать! Хвосты распускать не станете! Не-ет, прошло время!..
– Не ругаться! – взвизгнул кто-то, опомнившись.
– Долго будем терпеть, али нет?
– Всякой вшивик будет кориться!
– Сходи с бревен-та! Выстал!
– Сходи-и!
Подшибли в подколенки, стащили с бревен. Только и сказал на то Василь Петрович:
– А будьте прокляты!
И побежал прочь.
Опять Епимах голос взял, свое повел.
– Вона как! Баляс враг, – в тайболу, говорит, отвести.
А я вот в Баляса верю, что поделаешь, раз моя вера такая? Дак уж я своих коров и погоню, мои коровы-то, ни у кого не спрошу. Где-ко пастух? Хватились все, – где пастух, оглядывались на-округ: не было Естеги нигде.
Уж заворчал грозно Епимах:
– Душа с тела вон! Коды надо – не докличешься, беззадого!
Прибежали тут ребятенки с берега, весело рассказывали:
– Естега-то в окошке сидит под замком. Хы-и! Председатель счас сволок в холодную. Хы-и!
– Но, ври! – прикрикнули старики.
Стихли сразу ребята, один за всех сказал:
– Истинно Христос, тамотко.
Вылез опять Епимах Извеков, задымился густым черным дымом:
– Ну, вла-ась! Ну, народна влась! Один супроти всех хочет сделать. А? Что вы скажете?
Выскочил в ряд с Епимахом мурластый Пыжик, затолокся, завертелся, засипел с натугой:
– Думат, побоимся! Да ежели все заберем, х'оврю, заберем, багорье, граждане, в менуту раскотим, х'оврю, раскотим баню по бревнышку. Чего глядеть!
И слез. Не любили на Шуньге заику, смеялись всегда, дразнили дурашливо, а тут послушали, замахали согласно бородищами:
– Вот верна-а!
И обрадовался Пыжик, затоптался, полез опять на бревна, хотел сказать, что первый на такое дело пойдет, да отвел его рукой Епимах:
– Годи!
Заговорил сам мерно, тяжело, точно рубил топором:
– Влась должна быть наша во всем. Как положим – так и делай. Как поставим – так и сполняй.
Замахал кулаком тайболе и сразу поднял голос, аж кровью налился белый лоб:
– А не са-мо-воль-ни-чай! А не и-ди на-по-пе-рек!
– Верна-а! – перебили криком. – Вот верна-а!
Поводил бровями и кончил угрюмо и тихо Епимах:
– Я так понимаю, довольно мы глядели на то изгилянье! Пускай теперь стариков послушают. Мы Шуньгу строили, не они! Нами и стоять будет!
Вздохнул, обмахнул волосья и слез.
– Пошли, старики?
– Пошли заедино.
XI
Шли тихо, степенно, задами прошли к берегу к председателевой бане, видели: сидит в окошке Естега, притупился горько на подоконнике, закивал бороденкой.
Пока сбивали камнем пробой, затоптался беспокойно Пыжик:
– Бежит, х'оврю, председатель-то!
Оглянулись все, – верно, бежал Василь Петрович, махал издали рукой. Обернулись, подождали, что скажет.
Растолкал, вшибся с разбегу в середку, прикрыл дверцу спиной.
– Чего пришли? По какому праву? Ну?
– Спусти пастуха стадо собрать!
– Не спущу. Пускай посидит до завтрева.
– Ой! Твердо слово, председатель?
– Твердо.
И пробился тут наперед Епимах Извеков.
– Ну-ко, пусти!
Сунул корявый перст в пробойчик, выдернул и схватился быстро за скобу:
– Выходи, Естега!
Прижал дверцу председатель и высоко замахнулся, повел сторожко глазом:
– Ну, уберешь – нет руку?
Дверь в предбанник с тягучим скрипом подалась и в ту же минуту с хряском ударил по суставам в руку Епимахову председатель. Так и замерли все, а, опомнясь, побежали выдергивать из огорода колья. Оторвал руку Епимах Извеков и, потемнев сразу, пошел напролом, навалился брюхом, скатились оба на глинник, накинулись тут и другие, молча колошматили, подтыкали, пинали, пока не застонал председатель. Оставили отлежаться на глиннике.
Снял тут с петель дверцу Епимах и скинул подале под угор. Обсосал содранную руку и сказал:
– Наперво поучили.
Крикнул в баню:
– Душа с тела вон, выходи, чего сидишь! Труби выгон!
Выскочил из-за каменки Естега, рукавицы надел, в испуге обежал лежачего председателя. Затрубил у околицы на писклявой дуде, забегали бабы опять, сгоняли скотину.
И разошлись старики. Потом прибежала, заревела баба Марь и поднялся Василь Петрович. Завернул сперва в баньку, смочил водой из ушата больно заломившую голову и пошел не выдерганным еще коноплянником прямо к дому.
XII
А к вечеру, еще до доенья задолго, пригнал пастух стадо, гнал со страхом, с криком великим, звякали невраз ботала коровьи, как на сполох. И побежала ему навстречу вся Шуньга, – чего не в срок скотину гонит? Выбежали за деревню, где старый крест стоит, и трясли долго Естегу за распластанный ворот, пока опомнился пастух и сказал все.
Сказал он, что на дальней новине отбил у него зверь черную телку Ерасимову – шаром выкатился из тайболы, стадо распугал, едва собрать привелось.
Долго молчал народ. Только слыхать было, как залилась тоненько Ерасимова баба о телке-чернушке. Потом вышел к пастуху Епимах Извеков, хряснул Естегу меж лопаток о косой крест, задымилась опять черная борода на ветру, угольем загорелись усаженные вглубь глаза:
– А отпуск?
И весь народ встрепенулся. Надвинулись сразу на пастуха, завопили:
– Что с Балясовым отпуском наделал, паскуда? Сказывай! Куды отпуск девал?
Задергался, закидался в стороны Естега, замотал бороденкой, захрипел под тяжелой рукой Епимаховой:
– С-сами отпуск порушили... пошто кровь пускали?
Не выпустил Естегу Епимах, не поверил:
– Неладно врешь, сука! Ну-ко, сказывай, хто спускал кровь?
Обернулся к народу:
– Резал хто скотину, али нет? Бабы!
Переглянулись бабы:
– Не-ет! Уж знали бы!
– Эко, неловко соврал-то! – засмеялся жидко Епимах, ловя пастуха за бороденку.
Натужился Естега и выкрикнул, задохнувшись:
– Уй-ди! Твоя корова подрезана, вот что!
Сразу опустил руки Епимах, сбелел весь. И весь народ затих.
Взбодрел тут пастух, порты подтянул, ворот застегивает и сказывать торопится.
– Утресь, гляжу, у тя белуха спорчена, по хвосту кровь бежит, хто ножиком, видать, чиркнул. Думаю, быть
беде, со стада кровь спущена, отпуск сойдет. Так и вышло, как думал. Вота!
Надвинулся к нему Епимах, дохнул горячо, по-звериному. Зажал зубы и пропустил в нос:
– М-м? М-м?
И тяпнул так о плечо пастуха, аж шатнулся, хряснув в седле, старый крест.
– А ежели ты сам чиркнул-то, а? Чтобы Балясов отпуск свести? М-м? Тоды вот как: бежи, парень, сейчас прямо в тайболу, бежи – не гляди, не быть живому!
Помертвел пастух, не ждал, что на него же беда обернется. Опустился ко кресту наземь, заревел по-ребячьи. Лучше по миру ходить – в куски, чем тут водиться с лешаками. Пропадите пропадом, коли так, сталоверы окаянные!
А народ за Епимахом в деревню пошел. Смотрели все во дворе белуху, хвост подымали: верно, повыше середки косой подрез – ножиком, видать – и кровь засохлая. Отпади злые руки, – спортили скотину.
Потом кинулся народ в избу Епимахову, заслышав тонкий бабий вой. Сгрудились у дверей, смотрели все, как Епимах, заголив зад у младшей снохи, полосовал о весь размах охотничьим двойным ремнем, прошитым жилой. Билась голая баба посередке полу, хваталась ногтями за половицы, визгом исходила до безголосья. А в углу, у подпечка, по-овечьи в стадо сбились и кричали бабе на голос белоголовые ребятенки. Только бабка Маланьюшка, слепая и глухая, как сер-камень, не знала ни о чем, все торкала в углу ногой зыбку и пела непонятно древнюю свою песню.
Уж после узнал народ, за что постегал Епимах Извеков сноху. Выпарила она вечор подойник в вересовом наваре, поставила посушить на печку в горячее место, а верхний обручок и развелся. Пошла утресь белуху доить и мальченку постарше с собой кликнула, чтобы подстругал да
свел опять обручок. Сидит доит, а мальчонка рядом – чирк да чирк ножишком.
И случилась беда, незнамо как: хлеснула корова хвостом и прямо об ножик, а ножик-то вострый, и вышел порез.
Оно, пожалуй, и не виновата баба, а поучить надо. И с пастуха вина снята.
Как только быть теперь? Кто изладит отпуск на зверя?
О ту пору пришла на Шуньгу весть, что переняли рыбаки с Устьи утопленника и признали в нем Баляса. И лодку переняли с жестяным носком Балясова лодка.
Ревела вся Устья, что такой матерой по Гледуни колдун кончился, где другого возьмешь? Ругали Шуньгу и на Устье, и в Ряболе, и в Ундском посаде, – почто пьяного пустили старика в дорогу, не справил, видно, на Крутом падуне, перевернул водяник на пороге.
Ругали Шуньгу по всей Гледуни и даже по-насердке обещали не гоститься боле у шуньгинцев, – пускай знают обиду Гледуни за последнего матерого колдуна Илью Баляса.
Заревели на Шуньге бабы – некому теперь отвести зверя, пришла великая напасть, за чьи грехи – неведомо.
Вышли бабы на угор, завели плачею, запричитали на тонкие голоса, ветру жалобу свою отдавали. Ох, ты горе, ты горюшко, ты откуда нашло, пошто накатилося?..
XIII
У Василь Петровича шибко болела от давешнего бою голова, будто шилом кололо за ушами и гудело в голове, что в заведенной морильнице. Отлеживался пока на лавке, мочил из рукомойки полотенце, прикладывал на горевший лоб.
Скоса было видать, как Аврелыч плавил свинец для пулелейки, раздувал ручным мехом на шестке красное уголье. Было у Аврелыча тяжелое зверобойное ружье, у норвежина куплено, делал ружье старый мастер Андерсин из Тромсы. Сам лил для него пули Аврелыч, тупые мягкие свинчухи, которые хорошо шлепали зверя из осьмигранного андерсиновского ствола.
В те поры прибежал в исполком с жалобой на медвежью обиду старый Ерасим: одна была телка, ростили, выхаживали, от себя отрывали, и вот, хоть бы мясо как выручить!
Отвернулся сразу Василь Петрович к стенке, трепыхнулась в нем злоба: сам видел давеча Ерасима у бани, а тут вот и прибежал, – где совесть у человека? Отвернулся, не стал говорить.