Текст книги "Возвращение желаний (рассказы)"
Автор книги: Александр Хургин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Хотя, с другой стороны, если он принял ислам, то и имя у него должно было поменяться. Стал же когда-то Кассиус Клей Мохаммедом Али. Эти ребята зовут Яшу не то Аиша, не то Айша. Наверно, это и есть его новое исламское имя. А отчества у него теперь, видимо, нет. Впрочем – и его самого нет. Или еще есть? И его нельзя хоронить. Заживо, надо надеяться, не хоронят даже здесь.
– Слушай, а может, твой Яша жив? Пока что.
Дина остановилась на пороге гостиницы и обернулась.
– Сама об этом только подумала. И тип этот сказал "умрет". Помнишь?
Я-то помнил. Я все прекрасно и подробно помнил. И мне все больше эта история не нравилась. Это же триллер какой-то на нашу голову. А я и по телевизору их терпеть не могу, не то что в собственной, единственной и уникальной жизни. Поэтому меня больше устроило, если б это оказалось розыгрышем. Ну, допустим, Яша действительно разбогател в этих песках, как в сказке, а жить тут ему явно скучно и не интересно. Ни тебе, театра, ни пивной – мерзость. Вот он и вспомнил о своей жене. Дина же ему самая настоящая законная жена. Не по законам шариата, конечно, но все-таки. А со мной она, выходит, прелюбодействует, изменяя мужу и повелителю. Целых двенадцать лет прелюбодействует еженощно. За редкими исключениями. Такими, как сейчас. Хотя исключений этих было в нашей жизни немного. Мы же и дома, и на работе всегда вместе, всегда, так сказать, под боком и под рукой. И что интересно, до сих пор друг другу не осточертели. Как нам это удалось – я не знаю, и Дина – не знает.
Кстати, если я ничего не путаю и не преувеличиваю, и если память моя мне не очень изменяет, то по их этим шариатским законам и правилам, женщине за супружескую измену полагается как минимум смерть и чуть ли не виселица. И тому безбожному подлецу, с кем она мужу в свое удовольствие изменяла – то есть, значит, мне – полагается то же самое за умышленное соучастие в преступлении против мужа. Все это полагается, по-моему, публично, при скоплении народа на какой-нибудь центральной площади. Чтоб другим, значит, неповадно было и боязно, чтоб у них кровь стыла во всех жилах при одной только мысли об измене и прелюбодеянии.
Может, они для этого нас сюда и привезли? Чтоб своих не казнить. Мы же для них чужие, да еще неверные. То есть кандидатуры подходящие. В конце концов – а почему бы и нет? Дело богоугодное и, значит, нужное. Не нам, правда, нужное, но это ладно.
Выслушав мою версию, Дина сказала:
– У тебя богатое воображение. Верней – оно у тебя больное. Гриппом. Яша, конечно, гад, но он интеллигентный человек. С высшим, и кажется, университетским образованием.
– Образование – не помеха, – сказал я. А Дина сказала:
– Между прочим, на тебя они не рассчитывали, билет вначале был у них один, для меня. Ты – сам напросился.
И мы вошли в гостиницу, в холл, в коридор, потом в свою комнату, потом в ванную, потом в ванну. Только прохлады ради. Ни за чем другим. Вода в кране, слава Аллаху, была. Мы с удовольствием помыли друг друга, и Дина сказала:
– Как-то странно мы себя здесь ведем. По-братски.
– По-моему, мы никак себя не ведем, – сказал я.
– Это-то и странно. Тебе же тоже безразлично мое присутствие тут, в ванне?
– "Тоже" – хорошо сказано... тоже...
Но тогда хотя бы была вода. Да и Дина – была. Со мной. В одной ванне. Я ее видел, прикасался к ней, был с ней – в смысле, рядом, и она у меня была. Сейчас у меня не было ни Дины, ни воды. И я теперь уже не знаю, что мне нужно больше – чтобы пришла Дина или чтобы пошла вода. Нужно и то, и другое. И лучше, если немедленно. Не медленно, а быстро.
И конечно, когда тебе нужно одно, получаешь ты совершенно другое. Вместо воды и вместо Дины пришла сонная дежурная портье. Она открыла дверь, вошла и сказала не мне, а стенке: "Ки вам пиришли".
– Кто? – спросила не стенка, а я.
– Я.
Мимо портье в дверь протиснулся очень большой пыльный человек. Он улыбался, оседал и кивал головой. Как фарфоровый болванчик. Когда я был совсем маленьким, такой болванчик стоял на сооружении из дерева под названием "сервант" и покачивал блестящей хрупкой головенкой – от шагов, от сквозняка, от звука голосов. Мама очень его любила, любовалась им, всем его показывала. Этот, пришедший, кивал головой по собственной воле и собственному желанию. Кивал и задавал идиотские вопросы. И не ждал, пока я на них отвечу. Он говорил:
– Ну как вам у нас – хорошо? – и: – Как вы себя чувствуете – не жарко? – и даже: – Как жена, как дети?
Говорил этот болванчик без всякого акцента. Хотя то, что он говорил, можно было и не говорить. Но самое интересное произошло через две минуты. Он покивал, поулыбался, повернулся и ушел. Осторожно прикрыв за собой дверь. До свидания он мне не сказал.
А я сказал:
– Бред какой-то.
И подумал: "Может, это у меня галлюцинации от жары начались? Может, я все-таки перегрелся под белым солнцем пустыни?"
Естественно, мои вопросы остались без ответов точно так же, как и вопросы моего недавнего гостя.
Нет, конечно, измена Яше, шариат и прочие страсти по исламу – все это было чепухой. Это я начитался газет. Или телевизора насмотрелся. Что еще хуже и вреднее. Для зрения и для психики. И воображение от телевизора вполне может пострадать, в смысле стать излишне богатым. А лишнее богатство воображения, как и любое лишнее богатство, к добру не приводит – наоборот, оно приводит ко злу. Если бы они хотели нас использовать в качестве исходного материала для образцово-показательной казни, они бы, как минимум, не позволили нам жить самим без присмотра в гостинице и не тратили денег на наше содержание. Привезли бы, заперли и никаких забот. Никакой возни, и не надо опасаться, что мы смоемся. Не надо за нами следить. Хотя и так за нами никто не следил. Всю неделю мы были любезно предоставлены сами себе и почему не уехали – сказать трудно. Дина чего-то упорно ждала, не совершая никаких резких движений, и я ждал вместе с ней.
Кстати, казнь в лучших традициях средневековья – не единственная из гипотез, пришедших мне на ум. Оказалось, что я большой специалист по гипотезам – Дина сказала "гипотезер". Почему бы им не потребовать за нас выкуп – подумал я. Жаль эта красивая гипотеза отпала еще быстрее предыдущей. Во-первых, можно было найти кого-то поближе, а во-вторых, какой и с кого за нас можно взять выкуп? Нет такого дурака, который согласился бы за наше освобождение что-нибудь заплатить. Его нет в природе, нет нигде, ни в северном полушарии, ни в южном. Не родился еще такой человек, в смысле такой идиот. Даже обидно. Ведь действительно выходит, что мы, симпатичная, в общем-то пара, два неплохих человека – никому по-настоящему не нужны. Наша жизнь и угроза ей всем до лампочки. И никто не захочет расстаться со своими паршивыми деньгами из-за и ради нас. Потому что вообще никто никому не нужен. А сейчас даже и я Дине не нужен. Судя по всему. Надеюсь, что это временно. И вынужденно. Поскольку на нее навалилось неожиданное и непонятное горе. Как ни крути, а смерть мужа, пусть и фиктивного, это смерть близкого или, может быть, близко знакомого – человека. Я думаю, если бы Яша тогда скоропостижно не смылся, Дина и сегодня жила бы с ним в полном согласии и ни о ком другом не мечтала и не помышляла. Но он смылся.
Теперь его хоронили. Во всяком случае, нам так сказали. Своими глазами покойника я не видел, не имел, как говорится, чести и счастья – держась от него подальше. Дина тоже его в лоб не целовала и как следует не видела. Только издали. Вообще к носилкам никто по-настоящему близко не подходил. Кроме тех, кто их нес. Каким-то странным образом живые были постоянно отделены от мертвого некоторым расстоянием. Что дало мне повод подумать – а не умер ли Яша от чего-нибудь очень инфекционного и заразного. Кроме того, я, конечно, подумал – что, возможно, это и не Яша, возможно, под его видом инкогнито хоронят другого покойника. Но это предположение вообще уже ни в какие ворота не лезло, годилось для американского кино, и я его отбросил за непригодностью и несуразностью.
А сейчас вот не возвращается Дина. Задерживается. Черт меня дернул уйти без нее в гостиницу. Главное, я не посмотрел уходя на часы, и не представляю, сколько прошло времени – двадцать минут, тридцать, сорок? Я решил засечь время хотя бы сейчас, хотя бы с опозданием. Поднял руку к глазам. Часов на руке не было. Ну да, очевидно, я снял их перед тем, как идти в ванную. Я поискал часы на столе, в карманах. Часов не было нигде. Но возможно, их не было вообще. Возможно, я забыл их дома. Да нет, не забыл. Были на мне часы и в аэропорту, и в гостинице. Я помню, что были. А теперь их нет. Неужели эти гостиничные тетки еще и поворовывают по мере возможностей? Или это не тетки?
Часы есть в холле. Я вышел из комнаты и подошел к ним, висящим на голой зеленой стене. Часы показывали девять. Что "девять" – неясно. Девять утра быть сейчас не могло, девять вечера – тем более. Ну и, конечно, вряд ли они показывали московское время. Откуда здесь оно? Тем более что и по московскому сейчас не девять. Сколько угодно, но не девять. Задавать вопросы пьющим чай не хотелось. И вообще не хотелось ничего. Только бы все это как-нибудь естественно, само собой закончилось. Чтобы вернуться в привычную и знакомую жизнь, в свое освоенное пространство. Там и время течет как-то не так, как-то иначе, хотя сменяется довольно мучительно. Но одно дело, когда мучительно сменяется, другое, когда мучительно течет.
Я почувствовал, что стою перед часами гораздо дольше, чем может стоять перед часами человек для того, чтобы узнать время. Нужно было возвращаться. В номер. И я уже отвернулся от стены и сделал шаг в сторону коридора. Но услышал звук отворяющейся входной двери. Я посмотрел на дверь. Пьющие чай тоже на нее посмотрели. Вошел человек. Мужчина. Похожий на нашего азиата, но моложе. Возможно – брат. Или не брат. Для нашего непривычного глаза все азиаты – братья, похожие друг на друга. Одет он был обычно – весь в белом. Голова повязана не то шарфом, не то платком, не то полотенцем. Лицо внутри повязки коричнево-желтое, сухое и плоское. Как на плохом рисунке.
На пьющих чай никакого внимания вошедший не обратил. Прошел мимо, как будто их не было в помещении. А мне он сказал:
– Ты здесь? Хорошо.
Этот визитер тоже говорил без акцента. Хотя и с еле неуловимой неправильностью. Скорее южной, чем восточной.
– Мы знакомы? – спросил я.
– Нет, – сказал он. – Зачем?
– Чтобы знать того, кто знает тебя.
– Зачем?
На этом беседа исчерпалась. У нас не было больше общих тем. Собственно, у нас их совсем не было. Меня, конечно, интересовала цель его появления. Но я понимал, что спрашивать о ней бесполезно. Этот захочет сказать – скажет. Не захочет – ничто его не заставит. И никто.
– Будешь здесь ждать или пойдешь?
Вот. Значит, сейчас я все и узнаю.
– Ждать долго?
Молчание. Он даже плечами не пожал. Стоял не шевелясь.
– А куда идти?
То же самое.
– Где Дина?
Никакого видимого эффекта. Никакой, самой минимальной реакции.
Ну нет так нет. Я обошел его слева и ступил в коридор. Он остался стоять. Я открыл дверь номера и вошел в нее. Дверь за собой закрыл. И запер.
Какое-то время я ждал, что он постучит, и мне хотелось схватить его за горло и душить. Но он не постучал. Видимо, ушел. Решил, что я не хочу идти с ним, а хочу ждать здесь. Если б он еще сказал, чего я должен ждать. Я, когда знаю, чего, и то ждать не люблю. А когда не знаю – это просто тихое надо мной издевательство, пытка, проверка нервов на прочность и на разрыв. На такое ожидание мои нервы не годятся. Не предназначены они для таких вещей.
Я походил по комнате – по периметру и по диагоналям. Заглянул в ванную. Открыл кран. Теперь кран зашипел и забулькал. Из него выстрелил пучок ржавых брызг, оставив на дне и стенках ванны рыжие пятна, пятнышки и подтеки. Затем шипение ослабело и прекратилось, иссякнув. И стало понятно, что Дина не возвращается не потому, что церемония до сих пор продолжается. То есть, возможно, она и продолжается, но в другой форме и в другом месте. Интересно, бывают ли у них поминки? А если бывают, то долгая ли это песня?
Я снова разделся и снова лег. Если лежать на спине без подушки и совсем не двигаться, жару переносишь легче. Правда, в голову начинает лезть черт знает что. Какие-то истории из прошлого, не к месту смешные, а главное, никак не связанные с жарой, Диной, Яшей и прочей Азией. Не связанные ни с кем и ни с чем сегодняшним...
В раннем детстве у меня была нянька. Баба Даша. Огромная бабища с ногой сорок третьего размера. Родители работали на две ставки. Что такое ясли, в поселке тогда еще не знали. Когда я не хотел спать, баба Даша не пела мне колыбельных и не баюкала. Она говорила: "Спы, а то я тоби зроблю!" И я моментально засыпал...
...К поезду шли довольно поздно. По какой-то длинной темной улице. Я понял, что до вокзала не дотяну. Зашел за угол и облегчил себе душу. Облегчил и только после этого огляделся. Оказалось, что я стою на центральной улице города – неплохо освещенной и довольно людной...
Господи, что за чушь? Что за черт? Мне только детско-юношеских воспоминаний не хватает сейчас для полного и окончательного счастья. Именно сейчас. Господи, Господи. Однажды к Пасхе я отправил Гене Львову телеграмму: "Христос воскрес Берлин". И тут же получил ответ: "Воистину Львов". Получил и еще раз убедился в совершенной неудобоваримости наших с ним фамилий. Особенно моей. По ее поводу шутили все, кому не лень и кому лень. Еще первая моя свадьба началась с объявления того же Гены Львова: "Вы присутствуете при взятии Берлина, – пауза, – в мужья". И все подхватили эту сверхоригинальную мысль и бросились радостно без удержу шутить: "Берлин пал", "Берлин не выдержал осады". Я уж не говорю о том, что все возможные конферансье изгалялись не покладая рук во всех клубах и домах культуры нашей великой области, равной (это между прочим) Швейцарии: "Поет Берлин! Не весь, а Игорь." И тому подобное. Я давно не обращаю на это внимания, как не обращаю его на то, что ударение в моей фамилии ставят не туда. Ударение в ней – на "е", а не на "и". И если бы конферансье знали про трудную жизнь Ахматовой и слышали что-нибудь про Исайю Берлина, они бы ставили ударение правильно. Но они, естественно, не слышали. Ну, да ладно. Я и сам узнал о моем этом однофамильце не слишком давно. Что жить мне ни в какой степени не мешало. Не страдал я от своего незнания и от знания – не страдаю. А вот один мой знакомый в советские времена очень из-за своей фамилии страдал. Причем фамилия у него была не Рабинович, не Кацнельсон и даже не Блюменфельд, а наоборот – Ярусский. Нормальная в общем фамилия. Если бы этот Ярусский не менял место работы по два раза в году. И выглядело это так. Приходил он в отдел кадров, начальник говорил: "Фамилия". "Ярусский". Начальник пристально смотрел на его семитский нос и такие же глаза и говорил: "Подождите вы с национальностью. Фамилия". "Ярусский, – говорил знакомый. – Понимаете? Я-рус-ский". И так далее. Короче, "Авас" Жванецкого чистой воды.
К слову, то же самое продолжалось и в Израиле, куда Ярусский уехал от всех начальников всех отделов кадров всего Советского Союза. Прямо в аэропорту, где принимали репатриантов, его попросили назвать фамилию, и он ее назвал: "Ярусский". "Чего вы тогда к нам приехали? – обиделась служащая. – Сидели бы в своей любимой России". И снова ему пришлось объяснять, что "Ярусский" – это фамилия такая. Еврейская...
И может быть, он объясняет это по сей день, если, конечно, еще жив и не додумался сменить свою обманчивую фамилию хотя бы на фамилию жены...
...Кажется, я все-таки уснул и сколько-то времени проспал. Сколько, определить невозможно. То ли пятнадцать минут, то ли час. Вообще я неплохо ориентируюсь во времени. Какие-то внутренние часы у меня есть. Но, похоже, что в чужом пространстве они не работают. Я давно подозревал, что время и пространство связаны между собой довольно крепко. Не представляю, как, и чем – тоже не представляю, но связь эта существует. Потому что чувствуется. Может, это и не весомый аргумент. Для кого-то. А для меня – вполне. Я могу даже закон природы сформулировать: все, что чувствуется – существует. А чувствуется если не все, то почти все. Правда, не всеми. И не всегда. Сейчас мне кажется, что я не чувствую ничего. Атрофировался у меня чувственный аппарат. Надеюсь, что не навсегда. Хотя положение такое, что чувствовать, в общем, и нечего. Кроме возможной, надвигающейся на нас опасности. Но я и ее не чувствую. Мои умозаключения никак во мне не отозвались. Остались чисто теоретическими умственными предположениями. Вернее – пока остались. Что будет через час, я не знаю. И опять же не чувствую.
Стук в дверь. Кто это может стучать? Гостиничные входят не только без стука, но и без предупреждения. Дина стучать не станет. Значит, опять какие-нибудь идиотские загадочные в своей бессмысленности гости.
Но нет, под дверью стоит портье. И поза у нее почтительная бумерангом.
– Тилифон. Вас, – говорит она. В голосе все то же почтение. Этого еще не хватало.
Я понимаю, конечно, что теоретически мне могут позвонить. Но кому это понадобилось? Иду к телефону. Трубка лежит на боку и шипит. Прижимаю ее к уху.
– Алло.
– Это я, – говорит Дина. Слышимость – ужасная. Как сквозь летящий песок. – Ты меня слышишь?
Я говорю:
– Слышу.
– Никуда не уходи, – кричит она. – Жди.
– Я жду.
Шипенье в трубке сменяют короткие гудки. Сильные и чистые. И слишком уж частые. Кладу трубку на место. Стою. Портье стоит у меня за спиной, поскольку я перегородил собой проход в барьере. Я поворачиваюсь к ней лицом. Она отодвигается в сторону, уступая мне дорогу.
Что ж она меня так зауважала? Что произошло и что она знает такого, чего не знаю я?
– Как дела?
Портье делает еще полшага назад и, улыбнувшись, застывает.
– Что ж вы за люди такие, – говорю я. – То "виселю", то улыбаетесь, будто с цепи сорвались.
Портье не двигается. Она в неподвижности. Тогда двигаюсь я. Двигаюсь и иду к себе, бормоча "жди, жди, а я что делаю?"
В моей комнате стоит какой-то пацан. Стоит и смотрит на меня с напряжением. Задрали! Как сюда попал – непонятно. То есть понятно, что изнутри гостиницы. Где-то он тут был, и когда меня позвали к телефону, вошел.
Я стоял и ждал. Ничего не спрашивая. Он тоже молчал. Наконец, выдавил из себя:
– Иди-от...
– Что? – я возмутился и собрался выкинуть этого пацана за дверь. Несмотря на то, что понимал – это может оказаться себе дороже. Но пацан напрягся еще сильнее и снова выдавил:
– Идди-от...
Выдавил, замахал головой – в смысле "нет-нет-нет" – и выпалил: – Иди отсюда.
– Куда? – спросил я. – И зачем?
Пацан сказал:
– Нне ззнаю. Я пппредупредил.
Да, веселые похороны. Мир приключений прямо. Идти мне отсюда было, конечно, некуда. Куда я мог уйти? Один. Без Дины. Никуда не мог. Значит, оставалось не обращать на этого заикающегося пацана внимания. И на слова его изуродованные – тоже не обращать. Забыть. И ждать. Дина ведь сказала – жди. Специально звонила, чтобы сказать одно слово. Зачем-то же она это сделала. Поэтому, естественно, будем ждать. И никаких заик. Никаких приглашений. Никаких вопросов-ответов с предупреждениями. Я отодвинул заику рукой, как предмет, и он отодвинулся. Теперь можно было лечь. И я лег. Лицом к стене.
Пацан постоял, понял, что я никуда не собираюсь, и ушел. В коридоре он свернул не к выходу, а совсем в другую сторону. В глубь здания. К торцевому окну с кондиционером. Видимо, там был еще какой-нибудь выход. Черный, запасной или аварийный. Или, может быть, где-то там имелось незакрытое окно. В каком-нибудь чулане. Или в подсобке. Через которое этот пацан и просочился в гостиницу.
Теперь началось самое нехорошее. И единственно возможное: вынужденное ничегонеделание. В расчете на кривую, которая так или иначе вывезет. Правда, вывезти она может туда, куда не надо. Или надо, но не тебе. Это я понимал. Только понимать – иногда ничего не означает. Поколения и поколения наших людей надеялись на эту проклятую кривую, как на Бога. И, что интересно, кривая их не подводила. Или подводила, но редко. Так редко, что об этом и не помнит никто. Потому что мы зла не помним. Мы помним только, что кривая красной линией проходит через всю нашу жизнь. И то не всегда.
А с другой стороны – что мне еще оставалось делать? Кроме как ждать. Бегать по этому безлюдному городу, состоящему на девяносто процентов из горячей пыли и похожему на мираж? Бегать и искать, куда девалась Дина? И где скрывается бывшая похоронная процессия? Или хотя бы наш – вот он уже и нашим для меня стал – азиат-абрек-ордынец? Но и сидеть здесь, в номере без воды и воздуха, в полном непроницаемом неведении тоже не хотелось. И было невмоготу. Видимо, поэтому я вышел в холл. Прошел по прохладному коридору, постоял, глядя на администраторшу с чашкой чая у губ, и сел в жесткое кожаное креслице. Оно – пыльное и просиженное – стояло в углу. Отсюда мне был виден и вход, и администраторша, и коридор вплоть до двери моего номера. То есть, конечно, нашего номера. Нашего с Диной. Более того, в окно я видел довольно длинный кусок дороги. Зачем мне нужно было все это видеть, держать в поле зрения, под наблюдением – точно не знаю. Зачем-то, наверно, было нужно. Может быть, просто из-за моей нелюбви к неожиданностям. Я не люблю даже, когда со мной здоровается человек, если я до этого не успел его заметить. Поскольку получается, что я-то его не видел, зато он меня видел прекрасно. И, возможно, наблюдал за мной какое-то время исподтишка, рассматривая и делая какие-нибудь свои выводы и заключения.
Но сейчас я занял выгодную позицию. И она – позиция в смысле – все неожиданности исключала. Правда, я не очень понимал, как смогу это использовать. При пущей необходимости. Кольт, что ли, успею выхватить из штанов вовремя? Так нет у меня ни кольта, ни "Вальтера", ни даже "Макарова" захудалого. Да и стрелять я умею больше теоретически. В тир, помню, меня приятели затащили. На гастролях не то в городе, не то в поселке каком-то. Где тир был единственным постоянно действующим развлечением граждан. Так я чуть мужика этого не грохнул. Того, что пульки и ружья выдает. А ни в одну мишень как ни старался, как ни целился – не попал.
В общем, я сидел в своей выгодной, выигрышной позиции, не зная, зачем в ней сижу, и мечтал простыми одноклеточными мечтами. Вид эти мечты имели приблизительно такой: Дина. Вода. Аэропорт. Дом. Дождь, плюс пятнадцать. Эти мечты пролетали сквозь меня, улетали куда-то и, полетав, возвращались снова – и снова пролетали сквозь. Кстати, я поймал себя на том, что они – мечты не мешают мне держать в поле своего зрения все, что в него попадает. Не мешают вести наблюдение. И за входом, и за дверью номера, и за портье, и за дорогой. Они – не мешают мне. Я – не мешаю портье. Которая тоже не просто пьет чай. Ее глаза я постоянно вижу над ободком пиалы. И она тоже смотрит как на меня, так и в окно, на дорогу. И за дверью она наблюдать не прекращает ни на миг. Разница между нами только в одном – она знает или предполагает, что может увидеть, я – понятия не имею. Так как для меня происходящее чуждо, непонятно и необъяснимо. То есть объяснить мне все было бы можно, и я бы все понял – я ж в конце концов не дурак и не идиот какой-нибудь конченый. Но никто этого делать не собирался. А сам я ни в чем разобраться не мог уже потому только, что не знал, в чем именно нужно было мне разбираться. От меня все было скрыто, все невидимо. И ощущение это не из приятных. Когда ты понимаешь и даже наверняка знаешь, что где-то рядом происходит нечто. А что и где происходит, и насколько это для тебя важно, и чем чревато – ты не можешь себе представить просто потому, что не можешь.
Наконец, мое сидение в узком кресле увенчалось успехом. Настоящим и безоговорочным успехом, я бы сказал. Ради него можно было и посидеть. Хотя что изменилось бы, если б я не сидел здесь, а лежал в номере? Наверно, ничего.
Но я сидел. И увидел Дину, идущую по дороге. Увидел первым. Шла она быстро, пыля шагами. Портье тоже ее увидела, сняла трубку и что-то в нее сказала. По-моему, даже не набирая номер.
Дина вошла в гостиницу. Я уже встал и встречал ее у двери. Она скользнула по мне взглядом и, не останавливаясь и не сбавляя ход, прошла в коридор. Я, понятное дело, проследовал за ней, говоря "где ты была?", "сколько можно ждать?" и тому подобное.
В номере Дина прекратила мои вопросы, сказав:
– Игорь, спой что-нибудь, – затем сняла с плеча сумку, которой раньше у нас не было, быстро собрала по комнате вещи, осмотрелась – все ли взяла, снова повесила на плечо новую, не нашу сумку – и сказала: – Пошли.
Я взял нашу сумку, и мы пошли.
Паспорта уже лежали на стойке. Увидев нас, портье подвинула их пальцами к краю, к нам поближе. Дина на ходу смахнула паспорта в карман, оставила на стойке ключ и толкнула ногой дверь. Боковым зрением я увидел, что портье опять сняла трубку телефона.
У гостиницы стояла желтая потасканная "Нива" с работающим мотором. Мы сели на распоротые сидения, и машина, пробуксовав, тронулась с места. И началась совершенно сумасшедшая езда в нетронутом никакими дорогами пространстве. Наш ордынец гнал "Ниву" по диким песчаным просторам, психовал и бормотал себе под нос какие-то слова, похожие на птичьи ругательства.
В аэропорт мы приехали вовремя. До начала регистрации оставалось еще полчаса. Побродили. Выпили у стойки чаю. Улетели спокойно, без эксцессов. Сумку, которой у нас раньше не было, Дина несла на плече, прижимая локтем к телу. Ее никто не проверял – ни там, ни у нас. Ордынец улыбался и махал нам рукой до последнего, пока самолет не повернулся к нему железным хвостом и не покинул взлетное поле. Вернулись домой. А дома Дина сказала:
– Давай договоримся сразу. О поездке забыли навсегда. Ладно?
– Ладно, – сказал я.
А что я мог сказать? Ни-че-го. Помнить-то мне фактически было нечего. Кроме самого факта нашего с Диной пребывания в песках. Все происходило где-то рядом, поблизости. Не у меня на глазах. Без моего участия. Да и не знал я, что именно происходило и происходило ли что-нибудь вообще. Я жил неделю в неведении. А неведение помнить трудно. Неведение – плохая пища для воспоминаний. Ощущения же быстро притупляются, забываются, уходят. Или искажаются прошедшим и продолжающим проходить временем.
И ОНИ РАЗОШЛИСЬ...
(ЧЕТЫРЕХЧАСТНЫЙ ТРИПТИХ)
I.
ГАЗИРОВКА
Еще совсем недавно свой культурный праздничный досуг они проводили так: сидели за круглым столом и пили газированную водку. И дико наслаждаясь, пьянели – вчетвером при одной бутылке. То есть эффект газировка производила поразительный. Вернее – поражающий. Или нет – потрясающий она производила эффект. Вот как нужно сказать, чтобы было правильно, и трезво отражало реалии в их полном задушевном объеме. Потому что газированная водка потрясала основы и представления обо всем. Хотя, несмотря на убойную силу напитка, пили они подолгу, по три-пять часов подряд. Так как, во-первых, делали это интеллигентно, очень маленькими, чуть ли не игрушечными рюмочками, а во-вторых, они же не просто пили и все. Они – умно беседовали. О литературной критике, зимней рыбалке и ее последствиях. А также – о льдинах и дураках, о клеве в лунную ночь и о значении ритма в художественной прозе.
На улице в это время лаяла какая-нибудь собака. Или пес. Или пес его знает, кто лаял. Но лаял громко. Может, рыбы хотел.
Петарды разрывали воздух в куски, что-то празднично символизируя.
Пролетарии всех стран соединялись с безработными, выпивали в складчину и шли к победе коммунистического труда по улицам и площадям, по городам и весям, рядами и колоннами.
А где-то в отдалении выл, как самолет, троллейбус. Разгонялся, набирая в темноте скорость. Видно, рвался взлететь. Но не взлетал из-за отсутствия крыльев, а ехал, ехал и ехал, удаляясь в пространстве города и увозя за собой вой своего электромотора.
– Понимаете, – говорил под этот вой и лай Макашутин, встряхивая сифон с напитком и прикладывая к нему ухо, – вся современная критика зиждется на извечной мечте русской интеллигенции "об дать кому-нибудь по морде".
– Понимаем, – отвечал Адик Петруть и добавлял: – Лей. На эту тему надо выпить.
– Тебе – не надо, – возражала Адику его бывшая жена, с которой Адик собирался в скором будущем расписаться, пожениться и, может быть даже, обвенчаться в церкви, имея серьезные намерения.
Она, распустив волосы и груди, сидела, думая об этом скором будущем. Но нить беседы не упускала и принимала в ней посильно активное участие.
– А я говорю, время – источник ритма, – говорил Дудко чуть не плача, это сказал Иосиф Бродский, и я с ним согласен, как никогда ранее и никто более.
На что Адик, соглашаясь и с Дудко, и с Бродским, восклицал:
– А помните, как мы в детстве, отрочестве и юности ходили рыбу удить? Из-подо льда зимой морозной. И нас чуть не унесло, а других унесло, и их ловили потом в море сетями и траулерами, борясь за их жизни со смертью, а также и со стихией.
Конечно, на Адика и на слова его мало кто обратил внимание, все только подумали, что надо как-то ему попробовать не наливать больше газировки. Потому что жили они всю жизнь на Днепре, впадающем, правда, в море, но через много сотен километров, и траулеры, о которых предлагал вспомнить Адик, объяснялись лишь неординарными качествами напитка, воздействовавшими на буйство его фантазии. Не налить же Адику было очень непросто. Так как стоило Макашутину прикоснуться к сифону, он хватал свою рюмку пальцами, тянул ее через стол и шутил:
– Мне – с сиропом.
Кстати, сироп мог бы оказаться не пьяной шуткой, а интересной идеей общечеловеческого значения и содержания. Макашутин это понял сразу. Потому что если газированная водка в чистом виде вполне убивала лошадь или быка, то газированная водка с сиропом, надо думать и полагать, граничила с оружием массового поражения. Только ждала, что до этого кто-нибудь додумается. И вот Макашутин додумался.
Газировать водку – тоже между прочим он додумался, а не кто другой. В целях экономии денег и благодаря наличию в доме сифона оригинальной конструкции с баллончиками. И додумался он до этого как-то просто, элементарно и без усилий со стороны ума. Дудко сказал однажды, увидев вышеупомянутые баллончики:
– А может, – сказал, – взорвем их вместо петард для шуму и смеха?
– Зачем? – ответил ему Макашутин. – Лучше мы ими водку загазируем. Новый год как-никак настает. Что само по себе и не ново.
С того все и началось. А начавшись, продолжилось, не обойдясь без экспериментов и поисков. Пробовали газировать вино. "Славянское", например, и портвейн как белый, так и красный южнобережный.