355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Хургин » Комета Лоренца (сборник) » Текст книги (страница 7)
Комета Лоренца (сборник)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:06

Текст книги "Комета Лоренца (сборник)"


Автор книги: Александр Хургин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

А Петрович, он хоть и не искал правды, а искал, как вернуть себе свою работу, все равно оказался к таким делам неприспособленным и в них беспомощным. Потому что Петрович и жить-то хорошо и по-настоящему приспособлен не был, а бороться за то, чтобы жить каким-нибудь определенным образом – и тем более. Он был приспособлен жить так, как живется и принимать это за свою единственную и неповторимую жизнь, и никакой другой жизни себе не желать и не представлять ни во сне, ни в воображении. И это характерное качество Петровича оказалось в конце концов его положительным и необходимым качеством, без которого он бы ни за что не смог обойтись, а если бы смог, то еще неизвестно, что бы из этого получилось и как обернулось – возможно, конечно, что лучше, но так же точно возможно – что и гораздо хуже. А так он принял свою новую работу и, значит, новую жизнь обыкновенно – как принимал старую. Без удовольствия, но и без каких-то отрицательных чувств. Даже без особых переживаний он ее принял. Чему и сам, если быть честным и откровенным, поначалу удивился. Да оно и было чему удивиться. В тот самый раз, когда Петрович пришел впервые на свою новую работу и увидел свое новое рабочее место, он ничего о нем не узнал. И о работе своей тоже не узнал ничего конкретного и определенного. Барак был пустой и ничего, кроме нескольких металлических клеток по стенам, в нем не было. Хотя нет, был там еще и закуток, где стоял фанерный письменный стол времен индустриализации всей страны и кушетка – того же приблизительно исторического периода. Тут же, в углу, имелся железный со стеклянной дверью шкаф, выкрашенный рыжими белилами. В шкафу на полке стоял флакон с какой-то жидкостью и валялось несколько шприцев. Поэтому понятно и неудивительно, что такой интерьер никаких дополнительных сведений о работе и ее деталях не мог сообщить даже самому внимательному наблюдателю с самым пытливым и аналитическим умом. А Петрович, он ни наблюдателем никогда не был, ни ума не имел аналитического. Петрович скорее был нелюбопытным. И неторопливым. И, само собой разумеется, понимал, что раз он устроился сюда работать, его обязанности со всеми подробностями станут ему рано или поздно известны и ясны. Поэтому он подумал "наверно, я чуть сяду, посижу" и сел на кушетку, и стал на ней сидеть. И долго сидел, думая – почему здесь кушетка есть, а стула какого-нибудь простенького или пусть табуретки – нет. И на чем же в таком случае сидеть, работая за столом?

А никто к нему в барак не приходил и никаких требований не предъявлял, и Петрович начал уже считать, что о нем не помнят. Или не знают, что у них есть с сегодняшнего числа ветеринар. Могло же случиться, что отдел кадров принял на работу человека, а никому об этом не сообщил. Забыл сообщить. И Петрович хотел уже было встать с кушетки и выйти из барака во двор, и поискать какого-нибудь своего начальника, чтобы ему представиться и о себе заявить, а заодно спросить, почему в шкафу нет стерилизатора для шприцев и вообще ничего практически нет. Правда, Петрович не знал, кто у него начальник, хотя знал, конечно, что кто-нибудь есть, поскольку у каждого человека должен быть начальник, а иначе быть не должно и не может, и не бывает. И в конце концов Петровичу не пришлось ни вставать, ни выходить на территорию, ни искать ответственных лиц. Они сами нашлись и все ему объяснили, и предъявили к нему свои требования. А когда Петрович их выслушал и понял, куда он попал и в чем теперь будет заключаться его работа и служебный долг, было поздно. На работу его уже приняли, документы оформили, да и вообще – о чем теперь можно было говорить?

И значит, остался Петрович трудиться здесь, на пункте, и работал до конца, а ровно в шестьдесят лет вышел на заслуженную пенсию, ни дня не переработав сверх положенного, хотя его и уговаривали остаться.

А жизнь Петровича с тех пор, как он пришел на пункт, как-то быстро и нехорошо изменилась. А семейная жизнь и вообще не сложилась ни с кем. Потому что и в молодые его годы, и в зрелые, когда женщины узнавали, где и кем он работает, и сколько за эту работу получает – они к нему остывали в своих чувствах и им пренебрегали, чаще всего мотивируя свое поведение неприятным устойчивым запахом, всегда исходящим от Петровича. А Петрович им отвечал, что тут полностью бессилен, так как этот его производственный запах имеет свойство не исчезать даже после бани и парной. Да и одежда вся им пропитана, и никакая стирка или химчистка его не берет.

Это что касается женщин, с которыми Петрович так или иначе сближался. А все другие люди, узнав постепенно о его профессии, стали обращаться к нему, чтобы он освободил их от ненужных им животных. Они говорили "ну что тебе, Петрович, стоит, ты же привычный и знаешь, как это надо делать с профессиональной точки зрения безболезненно". Сначала обращались соседи, а потом, когда разъехалось большинство из них, начали приходить и приезжать к Петровичу и совсем незнакомые ему люди – видно, те же самые бывшие соседи давали его адрес своим знакомым, а те – своим и так далее и тому подобное. И выходило, что Петрович на работе ежедневно убивал бездомных и опасных для человеческого общества животных, делая это, само собой разумеется, для всеобщей пользы и безопасности, а дома тоже он их убивал, но уже по личным просьбам своих сограждан, когда у их собак и кошек рождались нежелательные щенки и котята, и девать их было некуда. И их несли Петровичу, чтобы он их утопил или уничтожил каким-либо иным известным ему способом. И он много лет подряд помогал всем, кто к нему обращался, никому не отказывая и понимая, что кому-то все равно приходится выполнять такую работу и, если не он будет ее выполнять, люди найдут кого-нибудь еще и ничего от этого по общему и большому счету в природе не изменится. Что бы там ни говорили, а один, отдельно взятый человек – величина бесконечно малая и влиять на что-либо сущее не способна. В то время как на него самого многое влияет и много чему он подвластен и подвержен.

На Петровича, к примеру, его образ деятельности повлиял сильно. Во-первых, ему перестало хотеться разговаривать с кем бы то ни было. И это при том, что просто так, ради самого разговора, он почти никогда и почти ни с кем не говорил. К нему всегда обращались по какому-то определенному поводу, то есть по делу, а он делал то, что от него хотели – и все. Для этого говорить было совершенно не обязательно. А во-вторых, в нем родилось недоброе любопытство, и ему стало хотеться посмотреть, что будет, если укол, который он делает бродячим собакам и кошкам, сделать человеку. Не какому-то конкретному человеку с именем и фамилией, а любому человеку, без различия. Нет, он понимал и чувствовал, что не придется ему свое любопытство утешить и удовлетворить, но оно от этого понимания не пропадало и не ослабевало. Скорее, совсем наоборот. И однажды наступил момент, когда при виде любого человека Петрович думал "вот если бы этому вколоть, интересно, как бы он?" и больше ничего ни о ком не думал. Ни о ком, кроме той ненормальной девки, приезжавшей кормить животных. Он как-то неожиданно для самого себя понял, что проверять силу укола на ней, ему не хочется. Более того, ему стало даже страшно, когда он представил, что кто-то подносит к ее руке шприц. Петрович от этого видения что называется содрогнулся душой. Почему содрогнулся – не очень-то понятно, скорее всего потому, что девка эта никак не совмещалась в его тусклом сознании с умиранием. Слишком живой внешний вид она имела. Это бросилось в глаза Петровичу в самый первый ее приезд. И собаки очевидно почувствовали то же самое. Они вились и вертелись вокруг нее, а когда она была в машине – вокруг ее машины, миролюбиво лаяли, виляли хвостами и заглядывали в глаза. Все это они проделывали, еще не зная, что она будет их кормить. Да в первый раз она их и не кормила. Нечем у нее было их кормить. Потому что она нечаянно сюда заехала.

Марья действительно заехала в логово Петровича совершенно случайно. Ее собаки туда за собой привели. Она увидела их – целую стаю (или свору) недалеко от своего дома на жилмассиве "Ясень-1". Собаки не спеша, трусцой, двигались по проезжей части улицы. И Марья за ними поехала. Просто так, не задумываясь, зачем она это делает. И они бежали перед ее машиной, а она потихоньку, на второй скорости, ехала следом. Собаки иногда оглядывались, видели, что их преследуют, но не обращали на это никакого внимания. То ли чувствовали, что бояться им в данном случае нечего, то ли вообще они ничего уже в своей жизни не боялись. А когда собаки достигли своей цели, добежав до пустыря вокруг дома Петровича, они взяли машину в широкое кольцо, пробежались так немного и остановились. Машина остановилась тоже. Собаки лениво расселись вокруг, а некоторые из них разлеглись. Марья выключила мотор и вышла наружу. Дверь за собой она захлопнула. Собаки осмотрели ее, принюхались издали и успокоились окончательно, признав чужую девку своей. А тут и Петрович вышел из дому и стал смотреть на нежданную гостью.

– Это ваши собаки? – спросила у него Марья, поздоровавшись.

– Да кто их знает, – сказал Петрович. – Наверно, мои.

– Что значит "наверно"?

Петрович подумал и сказал:

– А то и значит. Приходят животные, живут, уходят. Чьи они? Неизвестно и не имеет значения.

Марья сказала "а, в этом смысле?" И сказала "ну, всего вам хорошего". После чего села за руль, развернулась и осторожно, чтоб на кого-нибудь не наехать, повела машину к городу.

– Как вас зовут? – крикнула она, высунувшись из окна и обернувшись.

– Меня? – сказал Петрович. – Меня – Петрович. Николай.

Собачья стая проводила Марью с полкилометра и вернулась к Петровичу. И на всем пути, до самого "Ясеня", встречались Марье собаки. Они трусили по обочинам дороги в сторону жилища Петровича, возвращаясь откуда-то или, может быть, откуда-то убегая. Петрович же весь вечер думал о приезжавшей сегодня девке. И даже не о ней самой, а о каких-то связанных с нею пустяках. Например, о том, что такой маленькой и неуклюжей машинки он никогда и нигде не видел, и о том, что собаки все-таки умные твари и что, наверно, она просто спутала дорогу, а значит, больше сюда не приедет. Ну, и о том, что не хотел бы он сделать ей укол, Петрович думал. И думал, что все это как-то странно, раз ей укол он не согласился бы сделать ни за что, а всем другим сделал бы не моргнув с удовольствием.

Хорошо, что знал об этих своих мыслях и помыслах только он сам, Петрович, и хорошо, что со стороны ничего такого по нему заметно не было человек как человек – таких среди нас миллионы. И эти миллионы тоже что-то обязательно думают и скрывают в своих головах, и по ним тоже ничего не заметно и, глядя на них, тоже ничего нельзя установить. А если было бы можно, люди только и делали, что таращились друг на друга, пугаясь и удивляясь человеческой сущности и, наверно, они шарахались бы друг от друга, во всяком случае, от Петровича точно шарахались бы и убегали куда глаза глядят, как от какого-нибудь монстра.

Когда настал день пенсионного возраста, Петрович все бросил и ушел домой. Ушел пешком, так как велосипед его давным-давно рассыпался. Ушел он без удовольствия и без радости – что никому больше не надо делать уколов, а просто ушел, потому что получил свободу и возможность уйти. Но как только он оказался дома, наедине с собой и своей свободой, к нему приехала из города скучная старуха, которая приезжала не реже, чем раз в полгода, приехала и сказала "вот, Мурка опять погуляла". А Петрович ей сказал "я на пенсии". Тогда старуха попробовала надуть губы. Но они не надулись, будучи высушенными ее старостью вместе со всем лицом и телом. И она сказала "и я на пенсии, мне ходить тяжело если с грузом". Петрович промолчал, чтобы не сказать чего-нибудь плохого. Он даже не подумал об этой старухе того, что думал обо всех людях всегда. Он отвернулся от нее и ушел в дом. А когда вышел через час или, может, через два часа, увидел на деревянном крыльце расползшихся во все стороны котят.

И Петрович не утопил их и не лишил жизни, а выкормил молоком из пипетки, и они остались жить с ним и вырастать.

И сначала всем, кто приходил к нему по старой памяти и привычке, чтобы воспользоваться его услугами, он отказывал, а потом говорил одно слово "оставьте", потому что они все равно уходили, бросив принесенных щенков и котят – некоторые прямо во дворе у Петровича, а некоторые – выйдя за калитку и отойдя какое-нибудь незначительное расстояние по дороге.

А теперь вот собаки и кошки жили здесь везде и, казалось, их так много, что самому Петровичу места среди них нет. Но так только казалось. Они совсем не мешали жить ему своей жизнью, хотя все время плодились и размножались, и конца этому размножению видно не было. Впрочем, если говорить честно и на вещи смотреть прямо, то какая там у Петровича была жизнь! Не жизнь, а одно сплошное доживание. Он людей не чаще раза в неделю видел – когда в магазин ходил и на почту за газетой. Он себе газету выписывал, несмотря на скромные свои средства к существованию, а почтальоны приносить ее на дом отказывались категорически и наотрез. Во-первых, дом Петровича стоял на отшибе, и шатались там по пустырю всякие неожиданные личности, а во-вторых – собаки. Никто же, кроме Петровича, не мог сквозь их лежбища пробраться, вернее, все боялись. Девка эта еще не боялась. Но тут ясно, почему. Она как только приезжала на своей кургузой машинке, все собаки и кошки за ней табуном бежали, в смысле, колонной. Потому что она им еду привозила. В огромных целлофановых мешках кости, а в выварке какие-то, наверно, ресторанные отходы. Такие отходы Петрович и сам бы иногда ел не без удовольствия. Бывало, нетронутые отбивные и котлеты, и куры в выварке находились вперемешку. И чего там только не находилось. Но роль Петровича сводилась к другому. Он слышал радостный лай всей своры, потом сигнал автомобиля, выходил, девка отвязывала веревку, держащую крышку багажника, не закрывающуюся на замок из-за выварки, и говорила "здравствуйте Петрович". Он подходил, думая, что бывают же такие красивые и богатые девки в обыкновенной жизни, снимал с решетки на крыше громоздкие угластые мешки, вытаскивал тяжеленную выварку и ставил все это на землю. Кости рассыпал по разным углам двора и за его пределами небольшими кучками. Затем брал черпак и распределял отходы по пяти небольшим корытцам, привезенным в один из приездов этой же девкой, после чего стоял и следил, чтобы собаки и кошки ели, деля между собой пищу без нарушений справедливости, мыл пустую выварку, загружал ее обратно в багажник, и девка, сказав "до встречи", уезжала.

Если бы кто-нибудь попросил Марью объяснить цели и задачи своих поездок в логово к Петровичу, она, наверно, задумалась бы. Нет, то, что она ездит кормить животных, было очевидно. Но так же было ясно, что занятие это из-за своей бесконечности бесполезное, и накормить их никогда не удастся. Даже если тратить на это все зарабатываемые деньги. Вообще-то, денег Марья зарабатывала много. И у нее иногда возникал вопрос – куда их девать? Потому что она не была по своему характеру ненасытной, алчной или еще какой-нибудь, тому подобной. И со временем у нее свободным было трудно. Трата же денег, если подходить к ней серьезно, требует немалого времени. То есть здесь лучший подход раздельный. Сначала деньги зарабатывать, на протяжении лет, а потом, на протяжении других, последующих лет их в свое удовольствие тратить. Марья это понимала и считала такой подход идеальным. Только на практике у нее получалось по-иному. Потому что копить деньги на будущее она тоже не умела. Для этого их нужно было или где-либо дома держать мертвым грузом, или в банке. К банкам Марья никакого доверия не испытывала, там могли надуть любого, а она не любила, когда ее обманывали, дома же деньги всегда находились под рукой и им всегда находилось какое-нибудь пустое применение. И Марья решила над всем этим не задумываться и следить только за тем, чтоб деньги у нее не переводились. В конце концов, лучше ломать голову над тем, как деньги потратить, чем над тем, где их взять. А с собаками... Тут, конечно, дело было не в деньгах. Тут Марью засосало и все. После первой, случайной, поездки ей вздумалось отвезти этим несчастным тварям еды, и она купила на рынке оптом три мешка костей, нагрузила свою машину в полном смысле с верхом и поехала. С Петровичем они накормили всех, кого удалось, при этом Петрович твердил, как в ступе толок, одно-единственное слово "спасибо". И смотрел на Марью, как на неизлечимо больную.

С этого все и началось по-настоящему. Собаки, поев, бежали за машиной до самого Марьиного дома, провожали. А потом они ждали ее во дворе. Ждали постоянно. Возможно, организовав дежурство и сменяя друг друга. Во всяком случае, стоило Марье появиться у дома, ее тут же окружала свора псов и выражала всеми доступными средствами свой восторг, заодно давая понять, что ничего не имеет против хорошего мясного обеда. И если бы только у дома. Собаки ходили за ней по пятам везде, встречали в городе и на вокзале, короче говоря – вмешивались в личную жизнь самым бесцеремонным образом. Так что Марье ничего не оставалось, кроме как обеспечить им более или менее регулярное питание подальше от собственного места жительства. Труда особого для этого ей не потребовалось. Она позвонила своей бывшей университетской подруге Люське, которая сейчас работала директором кошерного ресторана, и договорилась, что будет покупать у нее отходы производства. Люська сказала "ради Бога, мне все равно, кому их продавать – в свинарник или тебе". Насчет костей Марья тоже нашла с базарными мясниками общий язык. И первое, что она делала, вернувшись из поездки и разобравшись с товаром – ехала кормить "свой зоопарк".

Да, так вот Петрович ходил за газетой по четвергам сам. Что помогало ему, кстати, следить за днями недели и за календарем в целом. Он знал, что в четверг, как штык, надо на почте быть, а то газету потеряют или выбросят, и следил, чтобы этот четверг не пропустить, а значит, и за остальными днями недели следил. И конечно, он замечал, что от месяца к месяцу на близлежащей у его дома территории собак и кошек становится все больше. Замечал и говорил про себя "погибели на вас нет". Правда, говорил беззлобно, для проформы, и никакой погибели этим живым существам, конечно, не желал, хотя и понимал, что бесконечно так продолжаться не может и какие-то действенные меры против собак принимать придется.

А тут еще служба, в которой Петрович проработал так много лет жизни и которой отдал лучшие свои годы, умерла от всеобщего кризиса, прекратив свою регулярную деятельность по освобождению города от бродячих бесхозных животных, и они стали размножаться не только у Петровича в доме и вокруг него, но и во всем городе – городе не очень уж крупном, если с другими крупными городами его сравнивать, но все-таки. И вот через год или два такого природного и нерегулируемого роста численности домашних бездомных животных сложилась сложная санитарно-гигиеническая ситуация. Потому что собак и кошек стало больше, чем людей и они ходили по улицам и площадям, и дворам города большими стаями и небольшими группами, ища себе еду и слоняясь просто так, без всякой цели, из одного только невидимого смысла жизни. Они не трогали людей и не нападали на них, хотя и пугали своим лаем и количеством. Особенно по ночам. И, конечно, некоторые рассказывали и передавали из уст в уста истории о том, что где-то кого-то бездомные собаки загрызли с голоду, но это было не правдой, а вымыслом. Никого они не грызли, лишь однажды что-то такое отъели у замерзшего насмерть алкоголика, но это в счет принимать нельзя. По крайней мере, Петровича это не касалось. Петровича касалось то, что все они время от времени приходили к нему и жили у него или поблизости, и рожали щенков и котят, и что с этим делать, и как это приостановить, было ему неизвестно. И вокруг дома Петровича всегда располагалась теперь целая, необозримых размеров, колония бездомных собак и бездомных кошек, которые нормально уживались друг с другом, вели себя мирно и спокойно и если дрались, то только между собой – собаки с собаками, коты с котами. А Петровича, похоже, все они считали своим хозяином. Или, может быть, вожаком. Или просто были ему благодарны и к нему привязаны подсознательно на генном каком-нибудь уровне – за то что не утопил и не убил их и их недалеких предков, а оставил им хоть какую-то возможность жить.

...Зачем Петровичу нужна была газета, он и сам не знал. А после того, как в магазине начали свободно продавать туалетную бумагу по всем доступной цене – и вовсе это стало неясно. Нет, сказать, что Петрович свою газету не читал, нельзя. Наоборот – он прочитывал ее от первой страницы и до последней. Медленно и старательно. И прочтя, самым внимательным образом изучал телепрограмму всех шести телевизионных каналов, несмотря на то, что у его телевизора марки "Рекорд" давно сгорел кинескоп, частные объявления граждан о купле-продаже, а также обмене разных ценных вещей и предметов, просматривал брачные объявления и объявления о предоставлении всяческих услуг.

А недавно он прочитал в своей газете, что приближается к Земле на огромной скорости комета ужасных размеров, и она обязательно по расчетам ученых должна с Землей столкнуться, что и явится фактическим концом света, обещанным нам еще в Библии. И Петровичу от прочитанного стало не то чтобы легче на душе, но спокойнее. Так как ему не надо было больше думать, чем может закончиться нынешняя его жизнь, и что делать с бездомными тварями, в своей бездомности не виноватыми, и что будет, если не делать ничего.

И он просто стал ждать, когда прилетит обещанная комета. Сидел дома и ждал. Не выходя. Даже в магазин и на почту перестал ходить Петрович8 по четвергам и перестал напрасно, потому что если бы он ходил туда, как прежде, и продолжал читать свою газету, он узнал бы, что все, написанное про комету, было ошибкой и недоразумением, и вообще такой кометы не существует.

_______________________

7 Примечание, конкретного значения не имеющее: Фамилия бригадира Петровича – Семенович. С ударением на "о".

8 Примечание последнее: Серега ошибся. Он встречался с другим Николаем Петровичем, не имевшим отношения к Петровичу, описанному в приложении No3. Просто он был на него чем-то похож. Чисто внешне.

СКВЕР

Я увидел ее в магазине "Каравай". Это бывший хлебный магазин, а теперь там продают все – от кефира и разной рыбы до бананов, водки и чешского стекла из Богемии. Но и хлеб, надо отдать им должное, тоже пока продают. Свежий и в широком ассортименте.

Она делала покупки как-то хаотически, бездумно, покупая, казалось, все подряд, без разбору и смысла. Или это только казалось. Но что не казалось, так это наличие коренных изменений в ее фигуре. Она из-за узких бедер стала похожа на гвоздь в брюках. Что, кстати, ее нисколько не портило, а наоборот – до неприличия молодило. Особенно если со спины. Хотя лицо ее тоже выглядело молодым. Оно, став намного старше, было тем не менее свежее, чем когда-то. И спокойнее, что ли. Или, может быть, это было безразличие к окружающей среде, к реальной действительности, к знакомым и незнакомым людям вокруг.

Такое примерно безразличие я видел на лице писателя Анатолия Гаврилова. Он шел, шаркая, по Берлину, смотрел себе под ноги и, теребя зеленый берет, говорил: "Я думаю, мой герой мог бы выйти на Фридрихштрассе и попросить у прохожего денег. Или мог бы наоборот – предложить деньги прохожему". Он был безразличен ко всему – писатель Анатолий Гаврилов. Но это "мог или не мог" сильно его волновало. А больше никого не волновало. И меня – не волновало. Нисколько. Я думал "мог – не мог, какая разница? И какое кому дело до его героя – так же, как и его герою до нас". Ну действительно – станет ли думать о нас, идущих по Берлину не просто за выпивкой, но почему-то за "Бордо", его герой, и будет ли его беспокоить то, что мы станем (или не станем) думать о нем, это самое "Бордо" купив и спешно употребив внутрь для взаимоуважения и любви.

Ничего этого Гаврилов не понимал и не хотел понимать. Он шел вроде бы не один, а с нами, но думал только о своем, этом еще не рожденном как следует, черновом герое.

Интересно, она тоже думала о чем-то своем, не существующем в реальности, а существующем только в ее голове? Или ничего такого здесь не было, а была простая озабоченность проблемой – чем и как накормить свою семью сегодня вечером, а также и завтра утром?

Извне и со стороны этого не определить. Да я и не определял. Я смотрел на нее и все. Не могу даже сказать, что я смотрел на нее и думал о ней или о чем-то, с нею связанном. Ни о чем я не думал. Так как стараюсь не думать тогда, когда можно не думать. Думать нужно, если не думать нельзя. А если можно – чего зря уродоваться? Я вообще во всем так поступаю. Нужно делать делаю. Можно не делать – не делаю.

Сейчас можно было стоять в стороне и в тепле. Наблюдать за ней, бывшей, не имеющей ко мне ни прямого, ни косвенного отношения. И ни о чем не думать. И не подходить к ней. И вообще не делать никаких лишних движений. Как не делают их холоднокровные какие-нибудь гады, всеми доступными способами сохраняющие внутри себя тепло. Они берегут его, дорожат им, полученным на поляне – лысине леса – прямо от солнца. От прямых его теплых лучей.

Между прочим, я заходил в магазин "Каравай" тоже с целью согреть под пальто и под другой различной одеждой свое, слегка прохудившееся тело. Я тоже, как ящерица или змея, собирал магазинное тепло, впитывал его и потом, на улице, старался как-то сберечь, для чего сжимал кулаки, напрягал все мышцы, которые мог напрячь, похаживал взад-вперед и проделывал другие тому подобные штуки.

А в магазине я прислонялся задом к низкой батарее парового отопления или, если она была занята какими-нибудь нищими стариками, ходил вдоль прилавков, за спинами у покупающих людей. Хождение тоже меня согревало, потому что, во-первых, покупающие люди выдыхали из себя теплый воздух и распространяли, излучая в пространство, тепло своих тел, а во-вторых, там горели большие и яркие лампы, которые не только грели, но и светили. И в свете этих ламп в магазине происходили всякие разные эпизоды – как по одну сторону прилавка, так и по другую. И много раз мне приходилось видеть и наблюдать их и в очередной раз удивляться многообразию обычной, повседневной, ничем не примечательной с виду и первого взгляда жизни. Вчера я, например, видел, как один старик украл у другого старика палку. Тот вошел в магазин, стал в небольшую очередь за хлебом, а когда начал расплачиваться и укладывать купленную половинку серой буханки в сумку, вор отделился от батареи, на которую опирал свое старое корявое тело, сделал три скользящих шага через торговый зал к прилавку, схватил палку и такими же скользящими шагами, отталкиваясь от мокрого пола украденной палкой, побежал к выходу и выбежал на улицу, и свернул с проспекта за угол, и исчез. А старик, у которого палку украли, не мог за ним бежать, он вообще без палки не мог передвигаться и стоял с полотняной сумкой, держась рукой за прилавок, и говорил – как же я пойду, как же я теперь пойду? Никто другой за вором тоже не побежал, и я не побежал. Все только смотрели на ставшего совсем беспомощным старика и ему сочувствовали – кто молча, а кто и пустыми словами.

Заходил я в "Каравай" часто – раз десять за день. Потому что, во-первых, его окна выходили прямо в наш сквер и из них вся моя экспозиция была видна и доступна взгляду, во-вторых, потому что специфика работы на улице в зимних погодных условиях того неукоснительно требует. И никак этого не избежать и без этого не обойтись. И без банального туалета – тоже не обойтись. А в платный не находишься. Если зимой ходить в платный, половину дневного заработка истратишь. Или больше. Поэтому каждый ищет какой-нибудь хитрый выход и в этом, простейшем казалось бы деле. Я выходил из затруднительных физиологических положений благодаря научно-исследовательскому институту, крупнейшему в городе и в стране. Там на первом этаже имелся роскошный мужской туалет с зеркалами, и я его при потребности посещал. Правда, институт в последние месяцы то ли сильно сократился, то ли переехал основным составом в какое-то менее престижное и дешевое место города. В связи с этим дежурная вахтерша стала часто запирать туалет на ключ, чтоб в него не лезли за бесплатно всяческие уличные прохожие, случайные граждане и лица определенных занятий, подобные мне, пачкая пол без веских на то оснований. И тогда я вынужден был ходить за полкилометра в редакцию какой-то газеты. Что было не слишком удобно, так как приходилось договариваться с коллегами и просить их присмотреть за товаром. Оно в любом случае приходилось, но одно дело – пять минут максимум, другое пятнадцать-двадцать минимум.

В редакции всегда толклись пестрые, бесцельно курящие люди, но туалет, слава Богу, не закрывался никогда, и рано или поздно воспользоваться им по прямому назначению удавалось. Хотя место мне не нравилось. Во-первых, пахло там дикой смесью хлора, мочи, говна, табачного дыма и прокисших сырых окурков. А во-вторых, не сортир это был, а проходной двор. Все время туда входили, не прекращая начатого разговора делали свои дела, и выходили – все так же продолжая говорить и курить, курить и говорить. Видно, курить и говорить – это были для редакционных людей самые важные и любимые занятия, которые они не могли отложить даже на одну минуту. И так иногда ими увлекались, что женщины заходили вместе с мужчинами на их, мужскую, территорию. Заходили, видели ряд писсуаров вдоль стенки, делали удивленные лица, но нисколько не смущались. Редакционные люди никогда не смущаются в принципе. Не смущаться – это неглавная часть их профессии, без которой не обойтись.

Но был здесь, в редакции, и один существенный плюс. Отсюда можно было позвонить куда угодно. Все посетители обязательно пользовались телефоном, и редакционные к этому привыкли и принимали, как должное. Так что я, когда попадал туда по нужде, заодно и звонил во все концы. Куда нужно было в общем – туда и звонил. Один раз даже по междугородке умудрился звякнуть. В столицу бывшей родины. И никто мне ничего не сказал, и никакой платы за услугу не потребовал.

А во времена расцвета института, нужду там, конечно, любую можно было справить с комфортом и с толком – вахтеры на входящих с улицы людей реагировали никак, – но чтоб оттуда позвонить – это никому и в голову не пришло бы. Я как-то, помню, грея в здании свои руки и ноги, ходил вдоль коридоров, как будто я по делу сюда пришел и как будто мне кто-то нужен, и я его везде разыскиваю. Ходил, заглядывал в большие институтские комнаты и всегда в этих комнатах кто-нибудь говорил по телефону. Сидя. Или стоя над чужим столом. Нигде телефон не был свободен и не задействован, а если в комнате стоял не один телефон, а два или три, то все они были кем-нибудь прочно заняты. Наверно, стояло бы у них по десять аппаратов – было бы то же самое. Телефон в институте служил средством производства. Возможно, самым основным и действенным средством. О чем говорили по телефону бесчисленные институтские служащие, я не знаю. Может быть, о чем-то действительно важном и неотложном. Может быть, от их переговоров зависела чья-то судьба. Может быть, даже моя судьба. Ведь часто твоя персональная судьба зависит от других, незнакомых и не имеющих отношения к твоей жизни людей. Ты живешь себе своей отдельной частной жизнью, а они живут своей. И что-то такое делают. Делают то, о чем ты не имеешь никакого понятия. А потом оказывается, что от их действий зависит твоя собственная, вроде бы одному тебе данная и только тебе принадлежащая жизнь. И хорошо зависит. По-настоящему. Вплоть до того, что она может перестать тебе принадлежать и вообще она может перестать быть жизнью. То есть превратится в то, во что только и может превратиться жизнь, перестав ею быть. Превратиться в свою полную противоположность, в смерть, значит, если говорить грубо, без обиняков и без экивоков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю