Текст книги "Комета Лоренца (сборник)"
Автор книги: Александр Хургин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– Так и тебе наступит, – сказал Серега.
– А это мы еще поживем – увидим.
Серега нагнулся, открыл крышку подпола и полез по лестнице вниз.
– Принимай, – сказал он из погреба и стал методично подавать наверх еду: картошку, миску яиц, огурцы, помидоры, зелень, кусок сала, слегка обернутый газетой, круг домашней колбасы диаметром до полуметра, томатный сок, молоко, компот. А выставив все это, сказал: – Пить будешь? У меня есть на случай лечебных целей. Жена Макарыча делает – для внутрисемейного потребления. Экологически чистый продукт и по крепости незначительно уступает спирту.
Это я ей веранду застеклил, – объяснил Сеня наличие в его доме спиртного.
Серега сказал, что под такой царский ужин не выпить будет неправомочно и преступно. А Сеня сказал, что к царям и ко всему царскому относится неоднозначно и не пьет ни под какой ужин из принципа. После чего пошуровав где-то в глубинах недр, выставил из проруби в полу трехлитровую банку, закрытую капроновой крышкой.
– Понял, как живет простой бомж будучи с умом! – сказал Сеня и выбрался в комнату. – Я когда с женой жил, мне обеды из трех букв до смерти надоели суп – чай, суп – чай. Зато теперь я, можно сказать, новый русский бомж. Сотри: мебель – антиквариат? Антиквариат. В смысле попить-поесть изобилие налицо? Налицо. А ты говоришь.
– Я ничего не говорю, – Серега сложил продукты компактно на столе и спросил у отряхивающегося после подземелья Сени: – А почему радио – "Мужик"?
– Черт его знает, – Сеня закрыл крышку погреба и топнул по ней ногой. Вообще-то они говорят не по-русски – "мэйджик". Но по мне "мужик" понятней. "Мужик – это звучит гордо. Если он, конечно, мужик". Машкина народная мудрость, между прочим. В смысле, ею придуманная.
А насчет кометы – шел я прошлой весной по Киеву. В подпитии – я тогда еще пил с горя, – в час ночи и с вещами. Шел к другу с поезда. Переночевать. Город пустой, улица темная. Иду я быстро и через какое-то время догоняю мужичка. Догоняю и вижу, что это мент.
Ну, думаю, попутчик хороший. И догнал его окончательно. Иду за ним. Вдруг мент оборачивается и говорит:
– Комету видел?
Я растерялся, думаю, это какие-то ментовские штуки, вроде "комету видел? Нет. Сейчас увидишь! – и пистолетом по роже". Но все же говорю:
– Комету не видел. – И: – Я вообще, – говорю, – в Киев только приехал. Поэтому еще ничего не видел. Кроме вокзала. Который мне понравился. Хороший вокзал, просторный.
Тогда мент ткнул пальцем в небо и говорит:
– Смотри.
Я поднял голову, и правда, комета – хвост, голова, все как положено. Полюбовался.
Мент говорит:
– Ну как, бля?
Я говорю:
– Красиво. – И: – Спасибо, – говорю, – что показали.
– Пожалуйста, – говорит мент, – чего там.
И мы пошли рядом, вместе, и шли сначала в молчании, потом с разговорами – пока до нужного мне дома не дошли. Расстались – как родные. Веришь обещали письма друг другу писать.
– Про письма верю не очень, – сказал Серега. – А так верю. Про все остальное. Тем более и комета весной была. Я помню. У меня прямо из окна можно ее было наблюдать. Даже без бинокля.
Сеня тем временем расставил на столе посуду и начал есть, кивая с полным ртом и Сереге – чтоб он, значит, тоже приступал и не стеснялся. Но Серега и не стеснялся.
– А чего ты в Киев ездил? – спросил он для поддержки общего разговора.
– Да я разных ложек, мундштуков и всякого такого дерьма настрогал из дерева, а в Киеве продать хотел. Я тогда считал, что без денег жить на свете нельзя, и думал денег заработать ощутимых. В Киеве, говорили, это хорошо берут. Вот я и съездил. У меня ж там друг. Еще армейский. Служили мы с ним вместе под городом Ташкентом.
– Ну, и заработал?
– Ага. Оптом у меня все забрали и сказали – еще раз появлюсь, удавят на хуй. Хорошо еще, что Машка забесплатно отвезла туда и оттуда. В своем купе.
– Машка – это кто?
– Машка, она и есть Машка. Проводницей работает. Дальнего следования.
Серега сказал, что, мол, ясно, а Сеня сказал, что ничего тебе не ясно и сказал, мы с ней экономическую ситуацию в стране анализируем, о геополитике беседуем длинными вечерами и о других приятных вещах и жизненных удовольствиях. Потому что Машка, между прочим, профессорская дочка по происхождению и образование у нее наивысшее.
Серега снял с банки крышку и задумался – как налить жидкость из переполненной трехлитровки в рюмку, чтобы не разлить?
– Ложкой начерпай, – посоветовал Сеня.
Серега взял тяжелую желтую ложку и только сейчас обратил внимание на тарелки и на остальную посуду, из которой они собирались и уже начали есть.
– Слушай, – сказал он, – я такой посуды даже в магазине не видел. Правда, я в посудные магазины и не хожу.
– "Мадонна", – сказал Сеня. – Сервиз столовый на двенадцать персон. Кажется, гэдээровский еще. Или Чехословацкий.
– Тоже на свалке нашел?
– Ага, размечтался, – сказал Сеня. – Это Машка привезла. Она говорит "не приучена я на плохой посуде есть и состояние не позволяет".
– Состояние чего?
– Ничего. Бабок у нее – что говна.
Серега выпил, сказав "за ее здоровье", загасил огонь во внутренностях компотом, съел кусок колбасы, от которой огонь вспыхнул снова – такой она оказалась перченой – и спросил:
– Проводникам разве много платят?
Сеня проглотил все, что было во рту, и ответил:
– Ты дурак? Или баран? Бизнес она делает. Оптовыми партиями. Там закупает, тут продает, тут закупает – там продает. Транспорт – шаровой. Железнодорожный.
– У кого это транспорт железнодорожный? Кроме меня.
Сеня поперхнулся помидором, замотал головой, покраснел и, задыхаясь, прохрипел:
– Легка на помине. Чуть из-за тебя не захлебнулся.
Машка, сказав "да здравствуют неожиданности", стукнула Сеню по спине кулаком, и он пришел в себя. Зато остолбенел Серега. Он, обернувшись, увидел чуть влажную от дождя Машку, сказал "здрасте", встал и остался стоять на полусогнутых ногах, зависнув между столом и стулом. Машка же вытерла с лица капли дождевой воды, оглядела его подробно и сказала:
– А, помощник, привет.
"Значит, она меня запомнила", – сообразил Серега и сразу же расстроился, поняв, что толку в этом лично для него – никакого. Машка придвинула к столу последний, имеющийся в доме стул, села на него и, щелкнув пальцами, произнесла:
– Прибор.
Сеня отвлекся от еды, сходил к комоду и принес ей тарелку, вилку и рюмку. Потом сходил еще раз и вернулся с ножом и чашкой.
– Сейчас доедаем, – объявила Машка, – и едем гулять. Про комету слыхали?
– Слыхали, – сказал Сеня. – А по какому случаю гулять?
– По ее случаю, – сказала Машка. – Может, в последний раз. Да и день рождения у меня. Четверть века. – она помолчала и охнула: – Какой ужас!
– Поздравляю, – сказал Сеня, – желаю счастья. А комета, я думаю, туфта.
– Скорее всего, – сказала Машка. – Ну а вдруг не туфта?
Сеня и Серега промолчали, им на это сказать было нечего. А Машка сказала:
– Даже если туфта. Лишний – небольшой – пир во время чумы устроить не повредит. Чумы, правда, тоже пока нет, но день рождения-то есть?
Сеня и Серега опять промолчали. А Машка опять сказала:
– От дня рождения не уйдешь. – она положила себе на тарелку еды и начала красиво ее поедать.
– Вам налить? – наконец нашел, что ей сказать, Серега.
– За рулем не пью, – сказала Машка, – поэтому – полрюмки.
Она выпила крепкую самопальную водку как-то изящно и с достоинством так, наверное, пьют французское шампанское или, может быть, коньяк "Наполеон", – закусила ее огурцом с колбасой и обратилась к Сереге с вопросом:
– Ты у нас кто?
Серега хотел ответить как-нибудь коротко, типа того, что я Серега, но вдруг стал думать – кто он и, конечно, замешкался. Машка, не дождавшись ответа, уточнила:
– Тоже бомж? Как Сеня мой ненаглядный?
– Нет, – вмешался жующий Сеня, – он у нас типичный представитель трудового народа, – и Машка переключилась на Сеню:
– Что такое трудовой народ? По-твоему, в нашей великой и свободной стране есть еще и нетрудовой народ? Выходит, у нас их два – народа?
– Маш, не надо, а, – попросил Сеня, – дай пожрать спокойно.
– Поесть, – сказала Машка.
– Ну, хоть поесть, – согласился Сеня.
А Машка сказала "еще поедим сегодня, это только начало".
И она стала говорить о том, что любит начало, так как у любого начала есть неизвестное продолжение и всегда кажется, что оно сулит много хорошего и разного, а плохого, наоборот, не сулит. Поэтому, когда ты в начале, то обязательно ждешь чего-нибудь и к чему-нибудь готовишься.
– Я, – она коротко хохотнула, – когда к свадьбе своей готовилась, все зубы во рту запломбировала. А когда к разводу – аборт сделала. Очистилась, значит, внутренне.
Серега с Сеней слушали ее жуя и глотая – Сеня без особого интереса, наверно, имея устоявшуюся привычку, а Серега – внимательно. Ему казалось, что эта Машка говорит что-то умное и непростое, и ему надо понять ее значительные слова и в них разобраться. Но только он начал понимать и разбираться, Машка сказала:
– Да. – И сказала: – Люблю начало. За него мы и выпьем.
Серега выпил, Машка тоже пригубила и спросила у него:
– Ну? Права я?
– Да, – сказал Серега. А Сеня сказал, что поэтому ты и новую жизнь каждый месяц начинаешь, никак не начнешь.
Машка посмотрела на Сеню снизу, но свысока, и сказала:
– Почему не начну? Я новую жизнь начинаю само собой, а старой продолжаю жить само собой.
Они посидели так еще. Поели, побеседовали на разные волнующие темы. Наконец Машка сказала:
– Ну все, – сказала, – "Трабант" зовет.
– Кто зовет? – спросил Серега.
– "Трабант", – ответила Машка. А Сеня пояснил:
– Машина такая. Автомобиль иностранной марки.
Они вышли из Сениной избушки, автомобиль стоял наверху, на краю оврага. По виду он напоминал горбатый "Запорожец", но был вроде еще меньше и еще уродливее. К тому же его покрывал толстенный слой грязи, на заднем стекле пальцем кто-то вывел: "Тормоза придумал трус". Сеня, увидев это, дописал на крышке багажника: "Маша грязи не боится".
– Правильно, – сказала Машка, – не боюсь. И сказала: – Садитесь. Господа трудящиеся.
Расстояние от Петровки до Ясеня Машка преодолела в пять минут. Сеня как человек, понимающий в автомобильном деле толк, сказал, обернувшись к Сереге:
– Реактивная машина. И Маша – тоже ничего.
Про Машу Сереге говорить было не нужно. Маша ему понравилась с первого взгляда и что с этим делать, он не знал и не мог себе даже представить. Да и Машина машина ему нравилась. Он бы такую себе приобрел. Хотя вообще к машинам никак не относился и не тянулся к ним, как многие другие мужчины.
Дома Машка сразу начала готовить и устраивать праздничный стол, оставив входную дверь открытой настежь. Серега хотел было ее закрыть, но Сеня ему объяснил, что этого делать не следует и что Машка не заперла дверь не из рассеянности, а специально.
– Зачем? – Серега привык, что люди, придя домой, запирают двери на замок, и считал, что это правильно, иначе не будет от гостей незваных отбоя и, значит, никакой личной собственной жизни не будет. У него вон и при запертых дверях ее не было. Но тут случай частный и причина другая.
На Серегин вопрос Сеня ответил так:
– Сейчас сам все увидишь.
И тут же, как и предполагал Серега, в дверь начали входить люди. Они входили по одному, говоря "у вас не заперто, здрасте", и располагались вокруг стола. А Машка их поощряла, мол, входите, гостями будете. Они отвечали ей "гостями – это мы с удовольствием" и сразу же чувствовали себя как дома.
____________________________
** Название рабочее (т.е. условное) и никакого скрытого смысла не содержит.
6 Откуда в повести столько бездомных собак, можно узнать из приложения No3.
ПРИЛОЖЕНИЕ No3
ОТШИБ
Собаки, коты и кошки спали везде. Зимой – так даже в снегу. Вырывали в свежих пушистых сугробах норы, сворачивались в них калачами и спали, согревая сами себя своим внутренним слабым теплом. А во дворе и в доме они были просто повсюду. И сколько их всего вместе, Петрович не знал ни точно, ни приблизительно. Но знал, что много. Это было видно любому, кто заходил к Петровичу. Хотя к нему мало кто заходил. Так, случайно. Раз в сто лет, а то и реже. Правда, девка какая-то сумасшедшая, неизвестно откуда взявшаяся, стала наезжать в последние месяцы, на машине. Но она приезжала, пожалуй, не к нему, он ее интересовал постольку-поскольку. Да и вообще вряд ли интересовал – он был здесь, постоянно, так сказать, присутствовал, и она принимала этот факт как должное.
Жил Петрович на самом последнем отшибе. За его домом, можно считать, ничего уже не было. Пустое место, не занятое ничем. Не только человек, но и сама природа ничего не расположила на этом ровном пустом месте. Настолько оно было непривлекательным и неудобным – как на него ни взгляни. Это место, оно опровергало собою известную любому ребенку школьного возраста истину что, мол, природа не терпит пустоты. Здесь она прекрасно ее терпела. А Петрович – ничего, жил тут все свои годы. Еще тогда жил, когда людей вокруг да около кишмя кишело и они не ушли и не уехали ближе к городу, к его многоэтажным бетонным домам с центральным паровым отоплением, к его заводам, дающим всяческую, хоть и нелегкую работу и, значит, деньги, нужные для успешного проживания жизни. А дома города, они тоже в свою очередь расползались во все стороны от центра, планомерно поглощая пригородных людей и сами пригороды, но потом, в какой-то момент своего разрастания, прекратили двигаться на северо-восток, а стали строиться во всех остальных направлениях. И северо-восточная городская окраина так и осталась незастроенной новостройками по сей день. Другими словами, как была когда-то она деревней, так и не изменила своего реального статуса, несмотря на непосредственную близость массивов большого города. Но люди из нее практически все ушли. Так как их силами в основном и разрастался город, и им давали постепенно квартиры в домах, которые они же и строили своими трудовыми руками.
А Петрович, так вышло, остался в своем ветхом частном домике посреди обширной, бескрайней, можно считать, пустоты и продолжал жить в нем, как жил раньше и как жили его отец и мать. Потому что у Петровича не было в руках какой-либо строительной специальности. У большинства его соседей такие специальности были – все они с детства помогали своим отцам что-нибудь строить в округе или в каких-нибудь дальних населенных пунктах, куда издавна принято было ходить на отхожий строительный промысел. А Петрович всегда занимался другим делом. Тем же, между прочим, что и его отец. Таким образом Петрович являлся типичным представителем трудовой ветеринарной династии. А если точнее сказать, то династии ветеринарных фельдшеров. Он и необходимый документ, подтверждающий свою специальность, имел. Бумагу об успешном окончании соответствующего техникума. А работал он в колхозе. В шести километрах от своего дома. Там, в этом колхозе, имелся свинарник и коровник, и Петрович лечил колхозных свиней и коров и проводил с ними профилактическую антиэпидемиологическую работу, направленную против возникновения массовых болезней в среде скота. Лечил он, конечно, и других домашних животных. Но преимущественно этих. Правда, в колхозе он работал в молодые свои годы. Пока колхоз этот не перепрофилировали под кукурузу, признав скотоводчество в нем неперспективным и низачем никому не нужным. Естественно, уважаемая должность ветеринарного фельдшера была правлением колхоза упразднена за полной, абсолютной и окончательной ненадобностью, потому что кукуруза в квалифицированной ветеринарной помощи не нуждается. А потом, по прошествии неумолимого времени, и сам колхоз свое существование прекратил и был переименован в совхоз с новыми прогрессивными функциями и задачами общегосударственного значения и масштаба.
Но Петровичу это было уже безразлично. Он к тому историческому периоду обрел свое постоянное рабочее место в жизни. Хотя и не сразу оно ему далось. Потому что тогда в городе устроиться на работу в ветеринарное лечебное учреждение человеку с улицы и из деревни было не так-то легко и просто. Да и не был Петрович специалистом по кошкам, собакам, хомякам и прочей бесполезной живности. Которую в городских домах и квартирах держали для баловства и любви, и больше ни для чего. Он же по свиньям и коровам в основном серьезно специализировался, ну и еще иногда по лошадям и козам. В городских же лечебницах таких животных практически лечить не приходилось. Там скорее попугая или обезьяну могли принести для излечения. А то и крокодила какого-нибудь экзотического или черепаху земноводную. В городе же много самых разных людей живет, и причуды у них бывают самые разные.
В общем, Петрович помытарился, можно сказать, без любимой работы. Даже в цирк заходил на предмет трудоустройства. Хотя в цирке и вовсе надо было уметь лечить слонов, тигров и прочих моржей с удавами. То есть легко понять, в каком он находился трудном и почти что безвыходном положении. Он даже готов был бросить свою профессию, сменив ее на какую угодно иную, потому что жить ему было как-то нужно и, значит, нужно было что-либо есть и пить – хотя бы не регулярно, а время от времени и от случая к случаю.
Какие-то недели и месяцы питался Петрович заготовленными ранее, на прежней своей должности, запасами, состоящими из всевозможных круп, муки, картофеля и тому подобных пищепродуктов. А потом запасы естественным образом подошли к концу, и питаться Петровичу стало что называется нечем.
Так же, как сейчас в общем-то нечем питаться всем этим многочисленным, бессчетным собакам и кошкам. Но они все равно живут у Петровича в доме и во дворе, и в сарае, и не уходят от него никуда, а если и уходят, то не надолго, а чтобы добыть себе пищу – хотя бы в самом минимальном, необходимом для их собачьей и кошачьей жизни количестве. И летом они это делали довольно легко, так как чего-чего, а помоек различных в городе достаточно, да и Петрович летом кормил их как-то из своих побочных заработков. А зимой он жил скупо, на одну свою пенсию, которую и выплачивали-то через пень-колоду, без положенной регулярности, а о размерах ее и говорить зря – потому что зимой Петровичу нечем было подработать – в связи с тем, что зимы в их местах бывали снежными, хотя и короткими, но бывали и морозными. Подработка же Петровича заключалась в продаже газет на улицах и в сборе на тех же самых улицах пустых стеклянных бутылок из-под пива, водки и других прохладительных напитков. Собранные бутылки он сдавал бригадиру7, тот продавал оптовым покупателям, выручал тем самым некоторые суммы денег и платил бригаде зарплату. Ну а зимой не позволяли Петровичу годы подолгу находиться на холоде и на ветру. Он замерзал сразу же, как только выходил на улицу сколько бы теплых вещей не было на нем надето. "Все, – говорил по этому поводу Петрович, – сопли не греют – видно, дело к концу концов продвигается." И он сидел зимой в доме фактически безвылазно, выходя только в магазин за продуктами первой необходимости и во двор за углем. Отапливался его дом по старинке: печкой, и хочешь, чтобы было в доме тепло – закупай на всю зиму уголь и топи утром и вечером. И Петрович закупал, сколько мог себе позволить, а недостающее топливо собирал на откосе железной дороги, пролегающей буквально в пределах видимости. Брал ведро или мешок, шел к путям и собирал уголь, упавший на землю с открытых товарных вагонов во время его транспортировки на высокой скорости. И за лето собирал он этого палого угля больше, чем покупал на угольном складе за деньги. По ведру, по два в день притаскивал – вот оно к зимним холодам понемногу и накапливалось. И он складывал уголь в сарай, а зимой только выходил с тем же самым ведром и заносил уголь в кухню, и топил печку, чтоб греться.
А когда он открывал дверь, со двора в дом входили собаки и кошки, а другие кошки и собаки выходили из дому во двор и так они циркулировали, сменяя друг друга, и грелись в доме по очереди и по очереди мерзли во дворе – в сарае или в снегу, или просто в ближайших окрестностях. Как будто понимали своими собачьими и кошачьими мозгами, что если все они войдут в дом одновременно, получится нечто невозможное и недопустимое с точки зрения человеческого восприятия. Нет, они конечно, знали, что Петрович бы их не выгнал – он никогда не выгонял их из дому, – но видимо, и не обрадовался бы, увидев всю свору в целом внутри своего, прямо сказать, небольшого жилого помещения. Хотя, почему они то входили, то выходили, никто, кроме них, не знает. Возможно, им просто требовалось выйти по естественной биологической нужде. Ну и на свежий воздух – подышать и побегать. Чтобы не терять форму и нюх, требующиеся для собственного жизнеобеспечения в трудных условиях выпавшей на их долю жизни. Но, с другой стороны, хорошо, что им досталась такая – пускай, не самая лучшая в мире жизнь, – потому что уж кому-кому, а им могло не достаться вообще никакой. И вполне возможно, они чувствовали это своими обостренными животными чувствами и потому были преданы Петровичу, как родному. А больше никто не был Петровичу предан.
Кстати, сам он, Петрович, не отвечал животным взаимностью. Он очень далеко не всех их даже знал в лицо и никому никаких имен или там кличек не присваивал. Они для него все были одинаковые, наверно, поэтому и не нуждались в каких-либо отличиях, в том числе и в именах собственных. Да и не придумал бы Петрович столько имен, и не запомнил бы, кому какое имя принадлежит.
Да, а тогда, когда последняя попытка – устроиться в цирк – не удалась и ничем не увенчалась, Петрович ясно осознал, что со своей ветеринарией надо безжалостно, то есть без жалости расставаться. Невзирая на то, что любил он разную живность и, очень может быть, что излечивать ее и по возможности ей помогать было жизненным Петровича назначением. Как ни излишне громко звучат такие слова. Тем более что дело тут не в словах и не в их громкости, поскольку как бы там ни было, а жизненное предназначение есть у каждого человека, есть, даже если сам он ничего о нем не знает и о его существовании не догадывается. Другое дело, что эти человеческие назначения бывают разные по своей, что ли, величине – бывают крупные, бывают мелкие, а бывают и вовсе мизерные – настолько, что человек такого своего назначения определить в себе просто не в состоянии. И тогда он живет, собственного назначения не зная как придется и доживает до смерти – и ничего.
Петрович, он тоже, скорее всего, не знал, какое у него назначение – он и слов таких не знал, и мыслей про это не имел, – но ему хотелось делать то, что он делал, а ничего другого делать не хотелось. Хотя он и готов был в крайнем случае делать то, что придется. А в том, что вышеупомянутый крайний случай уже случился, сомнений у Петровича практически не осталось. В конце концов, любить и лечить каких-нибудь существ можно и в нерабочее свободное время. Так думал Петрович и с собой в общем-то соглашался. Да и как он мог не соглашаться, и что мог себе возразить и противопоставить, когда никакого другого выхода ему не предоставлялось. Хотя он и искал этот другой выход по мере своих возможностей. И в итоге нашел. Вернее, это не он нашел этот выход – такого выхода он точно для себя не искал и не мог себе представить – а выход сам собой нашелся и нашел, можно сказать, Петровича, готового уже на все.
К тому моменту Петрович давно слонялся по городу целыми днями, заходя куда угодно, во все организации и так называемые шарашкины конторы, на все заводы и фабрики, в стройтресты и комбинаты, с целью получения работы. В те же времена еще не развитого социализма везде требовались рабочие и служащие самых различных профилей и профессий. И он заходил в отделы кадров и говорил "здравствуйте, нет ли у вас работы?" А ему отвечали "работа есть, кем вы хотите работать и кто вы по своей профессии?" Петрович объяснял, что вообще-то он есть ветеринар с опытом и со стажем, хотя и не очень длительным, и тогда ему говорили, что ветеринаров у них штатное расписание не предусматривает, но он может пойти к ним учеником. Петровичу как-то неудобно было снова идти в ученики. Он уж и забыл, когда в последний раз был учеником. И одно дело в школе или там в техникуме, а другое на каком-нибудь заводе или предприятии, или еще где-то. Во взрослом возрасте. На эти предложения Петрович представлял себе, как его посадят за большую деревянную парту, опускал глаза, смотрел ими в сторону, в какой-либо угол и отвечал что-то малопонятное и недостаточно членораздельное – мол, спасибо вам, но неудобно мне учеником и неохота, и я зайду еще, может быть, в другой раз, а пока попробую найти себе что-либо более подходящее и мне соответствующее. Другими словами, он шел на попятную и ретировался. И снова ходил и посещал различные отделы кадров с тем же самым успехом и результатом. Не мог на себя Петрович примерить это простое слово – ученик. Ну, не лезло оно на него. А почему – непонятно. Никакой гордыни или там самолюбия Петрович не имел. Но как подумает о себе, что он ученик и все – сразу чувствовал себя неловко, стеснялся и перебороть в себе это глупое и ни на чем не основанное стеснение был не в силах. Так же, к слову сказать, Петрович себя чувствовал с женщинами – в интимном смысле. Он их тоже стеснялся. Всегда, с тех пор, как помнил себя более или менее отчетливо. Он даже заговорить с ними отваживался в редких случаях – если, конечно, дело не касалось работы и выполнения служебных обязанностей. Тут он женщин от мужчин не отличал и отношение имел ко всем одинаково ровное.
Да, так вот точно такое же непреодолимое стеснение нападало на Петровича теперь, когда ему предлагали превратиться по собственной воле в ученика. И может быть, он бы как-нибудь в конце концов и преодолел свое это состояние чувств, если бы ему как-то пошли навстречу и поговорили с ним, и объяснили, что ничего страшного в сути этого слова нет. С женщинами же он иногда преодолевал себя и свое стеснение – когда они шли ему навстречу, беря инициативу в свои женские руки. Но в отделах кадров везде сидели мужчины полувоенного вида и поведения и никому идти навстречу им даже и в голову не приходило. Они все безразлично делали свою работу, хотя, конечно, и аккуратно ее делали, по всем правилам. Правда, и среди них бывали исключения из правил. На заводе, который носил трудное имя Карла Либкнехта, кадровик, выяснив ситуацию и обстоятельства Петровича, сказал, что ему можно попробовать обратиться в районную санитарную станцию, находящуюся практически напротив завода в непосредственной близости. И Петрович туда обратился. Там на него сначала посмотрели с недоумением и неприязнью, а потом одна худая старуха в нечистом, хотя и белом халате сказала ему "подожди" и куда-то прямо в его присутствии позвонила. И сказала ему, куда надо идти. А уже вдогонку спросила: "Ты уколы хоть делать умеешь, деревня?" "Животным, – сказал Петрович, – умею, а людям не знаю – не пробовал".
Ну в общем, пошел Петрович туда, куда его неопрятная старуха послала, и проработал там впоследствии всю свою трудовую жизнь до выхода на пенсию по старости и по закону. Пришел и его сразу взяли без лишней и вообще какой бы то ни было волокиты на должность. Один только вопрос задали, на который Петрович уже отвечал положительно – это насчет уколов, в смысле, умеет или нет. А он сказал "я же ветеринар с образованием, как же я могу не уметь делать уколов?" И ему сказали "хорошо". И еще одно было здесь хорошо. Так совпало, что на самой городской окраине располагалось это учреждение, причем на северо-восточной окраине. И от дома Петрович мог доехать сюда на своем велосипеде харьковского велозавода, на котором он ездил и в колхоз тоже. А зимой, если она вдруг выдавалась снежной и проехать на велосипеде по сугробам не было возможности, Петрович ходил на работу пешком. Час ходу – и на месте. И значит, ему было не привыкать обходиться в повседневном быту без помощи общественного или другого автотранспорта. Правда, теперь расстояние, которое нужно было преодолевать ежедневно, увеличилось. Но ненамного. Может быть, на километр. Короче говоря, километром больше, километром меньше ничего от этого в конечном счете не меняется.
И приступил Петрович к выполнению своих обязанностей не откладывая, а сразу же – назавтра. Потому что некуда было откладывать и незачем. И вот он приехал на своем велосипеде к восьми часам утра и явился куда вчера ему было сказано, а именно в низкий дом, похожий на казарму. Но дом этот оказался закрыт снаружи на ржавый висячий замок.
Петрович прислонил велосипед к стене и пошел к воротам. Там, в сторожке, сидел вахтер. "Ключ от барака есть?" – спросил Петрович. "А ты кто?" – спросил вахтер. "Я ветеринар", – сказал Петрович. "А-а", – сказал вахтер. Он повернул себя, сидячего, к стене и снял с крючка на красной доске ключ. "На", – сказал вахтер. "Давай", – сказал Петрович.
Он вернулся к бараку, отпер замок и вкатил свой велосипед внутрь.
Внутри было темно и пыльно. Чувствовалась здесь также и сырость. И тяжело пахло псиной. Такой запах бывает от бездомных собак, когда они вбегают в какое-нибудь помещение после дождя, отряхиваются и ложатся, чтобы немного обогреться и просохнуть хотя бы не совершенно, а пусть лишь самую малость.
Освещения в помещении не было, окна, видимо, давно никем не мылись и природный свет дня с улицы сквозь себя почти не пропускали. Петрович пощупал ладонью холодную торцевую стену – сначала слева от дверного проема, потом справа, и выключателя не нащупал. После этого Петрович сделал шаг и тронул другую, примыкающую к торцевой продольную стену барака. Ладонь почувствовала что-то, какой-то выступ. "Выключатель, – решил Петрович, – больше нечему", и подал выступ вверх. Где-то впереди, под потолком зажглась лампочка, укрытая мелкой металлической сеткой, так что света от нее было, как от козла молока. Но все-таки свет шел, лился и в нем можно было как-то видеть. Тем более что и глаза уже притерпелись к полутьме и кое-как в ней освоились, а освоившись, они увидели, где именно закончились долгие и безрезультатные метания Петровича. Хотя, конечно, Петрович, он, скорее, не метался во все это время, а тыкался во все возможные углы, как будто бы сослепу. Или сдуру. А на самом деле – от непонимания что делать и как жить в создавшейся обстановке, чтобы не умереть. Он же ведь не ожидал от своей жизни, что она ему преподнесет такую обстановку, он жил, имея постоянную уверенность в нынешнем и завтрашнем днях, потому что ему эту уверенность внушили еще в средней восьмилетней школе и в ветеринарном техникуме. Причем специально этим внушением никто в общем-то и не занимался, а уверенность тем не менее откуда-то взялась и привилась, и укоренилась в Петровиче намертво – как и во всех других людях того мирного времени – постоянно и незаметно для них самих. И эта уверенность, с одной стороны, позволяла им жить более или менее бездумно и беззаботно, а с другой – делала неустойчивыми и незащищенными при неожиданностях, переменах и ударах со стороны судьбы. Поскольку все в основном люди инстинктивно надеялись на что-то, смутно гарантированное, а на себя надеялись не очень. У них ни возможности особой не было на себя надеяться, ни умения, ни привычки. И понятно, что, попав в такую историю, в какую попал Петрович, они терялись и капитулировали перед фактами, и часто начинали искать правду и справедливость вместо того, чтобы работать не покладая рук, и строить ими свою собственную личную жизнь во что бы то ни стало и несмотря ни на что.