Текст книги "Комета Лоренца (сборник)"
Автор книги: Александр Хургин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Что-то долго она роется в своей сумке. Роется навесу. Нет бы подойти к специальному столу и сделать это с удобствами. Она всегда все делала неудобно. Вернее, неудобно с точки зрения других. Ей-то именно так и было удобнее всего.
Интересно, долго она еще будет копаться? Ну вот. Этого следовало ожидать. К ней подошел штатный "каравайный" глухонемой. Ткнул ее сзади в плечо. Она обернулась, и он, с размахом перекрестившись, протянул к ней руку ладонью вверх. И замычал. Я этого глухонемого знаю давно и давно раскусил его, как облупленного. На вид ему лет тридцать, у него красная крепкая морда, мелкие глаза и короткие, выше щиколоток, брюки. Обычно он подходит к очереди с тылу, толкает людей в спину и мычит с протянутой рукой. Наглядно демонстрируя, какой он глухонемой и несчастный.
Я ему сразу сказал:
– Вали. С такой рожей денег не просят, – и показал руками, какая собственно у него рожа – обозначил, так сказать, размер.
А как-то зашел в пустой магазин – было пасмурное скучное воскресенье, и народ справедливо отдыхал по домам, а не по магазинам шастал – глухонемой стоит и спрашивает у продавщицы, не отрежет ли она небольшой кусок от большой горбуши. Я хмыкнул и пошел покупать что-то в колбасном отделе. И тут меня толкают в плечо. Поворачиваюсь – он. Перекрестился, протянул руку и мычит. Я ему говорю:
– Ты ж только что у продавщицы про горбушу спрашивал.
И он ответил мне прямо по анекдоту:
– А что, уже и спросить нельзя?
Но она, видно, ничего этого не знает и выскребает из кармана мелочь.
Интересно, почему я до сих пор думаю о ней без имени? Думаю, все дело в том, что я о ней думаю, а не говорю. А думать нужно краткими мыслями, мыслями, способными мелькать, а не тянуться. Имя же у нее длинное и ни в одну мысль его не поместить – Анастасия. Можно, конечно, заменить его на обиходное и упрощенное Настя, только Настей ее никто никогда не называл. И я не называл. Не вязалось с ней имя Настя. Ни с обликом не вязалось, ни с характером, ни с чем. Кроме того, она этого не любила. Когда кто-нибудь звал ее "Настя", она спрашивала "на что, на что?" И ставила человека в неловкое положение. Не каждый же понимал, что она просто разложила свое имя на составляющие, сделав из "на" предлог, а из остатка – слово-урод "стя". Ее и вообще понимал не каждый. Потому что не каждый может понять то, что понять невозможно, да и не нужно. Анастасию нужно было не понимать, а принимать как таблетку. Ну, или не принимать. Сама она тоже редко пыталась в чем-нибудь разобраться, что-нибудь досконально понять при помощи умственного труда. Она тоже или принимала, или нет. А чаще – сначала принимала, а потом не принимала. В зависимости от обстоятельств. Так было со мной. Это несмотря на то, что я принимал ее безоговорочно во всех видах и формах, с головы до пят. И не потому, что она была в моем вкусе – не было у меня тогда никакого вкуса, – и не от безумной влюбленности в Анастасию. Хотя влюблен я был не на шутку. Очевидно, я чувствовал, что Анастасия – единственная женщина, с которой я мог прожить всю жизнь целиком. Если бы могла она. Но она не могла. Или не хотела. Или хотела, но ей попала шлея под хвост. И она – Анастасия, не шлея – пошла вразнос. Понятно, что когда такая женщина идет вразнос, находиться вблизи нее опасно для здоровья. И для жизни – тоже опасно. Во всяком случае, для спокойной жизни. Я могу это утверждать, поскольку находился.
Нет, когда было хорошо, с ней было очень хорошо. Было так хорошо, что даже не верилось, казалось, что так хорошо быть не может и не должно. Но когда стало плохо – то это было плохо. Плохо с большой буквы. Плохо во всех отношениях и со всех сторон. Кажется, я всерьез тогда подумывал о самоубийстве. Только не мог избрать достойный меня способ. Хотелось чего-нибудь поэстетичнее, покомфортабельнее и побезопаснее, а главное чтобы бесследно, чтобы исчезнуть с лица земли и все, с концами. Но оказалось, что самоубийство с такими повышенными требованиями – не слишком простая штука. Духовка исключалась, на воздух мог взлететь весь дом, и потом обязательно последовала бы волокита с судмедэкспертизой, моргом и запоздалыми похоронами, о вешаться не могло быть и речи – я не хотел мучиться, задыхаясь, не хотел выглядеть после смерти уродом с синим вывалившимся языком и мокрыми штанами. Оставалось застрелиться. И не просто как-нибудь застрелиться, а на мосту, предварительно привязав к поясу гирю и повиснув за перилами.
Это я хорошо придумал – гиря пудовая для физзарядки у меня имелась, неясно только, где в те годы можно было взять пистолет (лучше – с глушителем) и как протащить до середины моста, мимо круглосуточного поста ГАИ, гирю. Днем человек, идущий с гирей по мосту, бросается в глаза – всем же ясно, что с гирей нормальные люди через двухкилометровый мост не ходят, а ездят как минимум в троллейбусе, – а ночью он и подавно бросается в глаза, ночью движение слабое, и гаишникам делать нечего. Они элементарно заметили бы самоубийцу, пресекли преступную попытку суицида и ко всему еще нашли бы при обыске карманов пистолет. Обеспечив мне серьезные и продолжительные неприятности вплоть до уголовной ответственности. Можно было, конечно, застрелившись, топиться и не с моста, а, допустим, с лодки. Но не покупать же для такой одноразовой цели лодку. Для такой цели пришлось бы лодку украсть. Чего я не умел, не умею и не хочу. Потому что если бы захотел, меня обязательно поймали б и обязательно посадили.
Короче говоря, все эти самоубийственные мысли были похожи на раздумья бедной Лизы о смерти ее неродившегося ребенка и кажутся сегодня вполне юношескими и смешными. А тогда почему-то не казались. Мне – не казались. Другим – не знаю. За других я не ответчик. У других бытует мнение, что мысли о самоубийстве – это как онанизм или стихи: в юности все поголовно ими грешат и страдают, а к зрелости все у всех благополучно проходит. Проходит вместе с прыщами и метаниями в поисках смысла жизни. Мол, человек понимает, что никто уже не заставит его писать сочинение на эту паршивую неподъемную тему, и начинает жить спокойно и размеренно. То есть скучно.
С другой стороны, а кто сказал, что жить нужно веселясь или веселиться живя? Никто этого никому и никогда не говорил. Без скуки жить нельзя на свете. Нельзя. Но иногда очень хочется. Так как скуки в жизни обычно больше, чем самой жизни. Особенно в так называемом зрелом застойном возрасте.
Зато зрелый человек живет осознанно. И в эти, зрелые, осознанные годы он делает ошибки и глупости, но уже как исключение из правила, а не как правило. Другими словами, он делает их намного реже. Вспоминая о том, что делал когда-то их часто и густо, с удовольствием и теплыми сильными чувствами. Не знаю, почему, но ошибки – и в частности ошибки молодости вспоминаются впоследствии именно с удовольствием. Правильные и положительные поступки остаются где-то на дне памяти, в забвении, а ошибки – нет. Ошибки греют нам душу и скрашивают серые трудовые будни. У меня есть знакомый, который летом работает в нашем сквере. Он пасет там, в самом центре города, свою черно-белую козу, на глазах у всех желающих ее доит и продает только что надоенное козье молоко жаждущим.
Да. Так если бы вы видели, с какой нежностью и теплотой он вспоминает о первом своем подростковом триппере! У него даже глаза увлажняются от чувств и приятных воспоминаний. Он в эти минуты забывает о своей кормилице-козе и о ее доении, и лишь задумчиво курит, повторяя одно и то же: "Какая была женщина! Сейчас таких женщин не делают – сняты с производства." А вот о том, как он с отличием учился в вечернем университете марксизма-ленинизма, мой знакомый не вспоминает никогда. Хотя нет, вспоминает. Когда выпьет лишнего и его тошнит.
К слову сказать, меня тоже сейчас начало поташнивать. Похоже, я при виде Анастасии излишне перевозбудился и переволновался. Что ни говори, а она всегда меня волновала и перевозбуждала. Сейчас – тоже. По всем, как говорится, правилам. А я уже думал, что меня никто не волнует. Нет, не вообще меня не волнуют женщины, а не волнуют по-новому и по-особенному. Волнение есть, но оно знакомое до всех своих мелочей и оттенков. И раз ты знаешь, как именно будешь волноваться в следующую секунду или минуту – это уже не волнение. Или волнение наполовину, без которого легко можно в жизни обойтись. От такого волнения и отказаться не грех. Может быть, не самому, я сам вряд ли от него откажусь, как и вообще ни от чего сам не отказываюсь, но если оно исчезнет естественным путем – страдать не буду. По присказке: "Стал импотентом – и как гора с плеч".
Но сейчас не хотел бы я оказаться этим самым. Потому что уж слишком хотел совершенно противоположного. Так слишком, что даже до неприличия. Хорошо еще на мне пальто свободного кроя надето. Я и не припомню, когда мой организм так буйно и непосредственно реагировал на особь противоположного пола. В школе, по-моему, последний раз. В десятом классе. Там тяжелый случай был, поэтому и памятный. Организм-то на мою соседку по парте отреагировал, когда я руку ей на колено положил, а химичка меня отвечать и вызвала. Дело, между прочим, происходило весной (+20), перед окончанием учебного года, и отказаться выйти к доске я никак не мог. Мне не нужна была двойка, а нужна была четверка или пятерка. Я самоотверженно боролся до конца приподнявшись, спросил: "Отвечать с места?" "Почему это с места? – спросила и Неля Ивановна. – Иди к доске."
Как я отвечал – уже не помню. Но как шел сначала по проходу прямо на нее – Неля Ивановна стояла именно в проходе, – как поворачивался лицом (если так можно выразиться) ко всему классу и как стоял перед ним неприкрытый ничем, кроме легких полусинтетических брючек – помню до мельчайших подробностей. Помню даже, как тонко сострил ныне давно покойный Сережа Колбасенко. Он сказал: "Неля Ивановна, а может, вместо химии анатомией займемся?" Химичка у нас по совместительству была и анатомичкой.
Еще я помню, с Анастасией мне было хорошо спать. Именно спать. И просыпаться. Особенно – просыпаться. Не с каждой женщиной получаешь удовольствие от того, что рядом с ней засыпаешь, спишь и просыпаешься.
А Сережу Колбасенко убили. Он возвращался откуда-то с выпивки, и его зарезали во дворе собственного дома. Вынули полупустой кошелек и посадили на скамейку умирать. Он был высокий и широкоплечий, бывший борец. Видимо, с ним даже и не пытались драться. Посмотрели – шкаф шкафом, сунули нож и все, чтоб без лишних хлопот. У нас лишних хлопот не любят. И тех, с кем могут эти лишние хлопоты возникнуть – тоже терпеть не могут. И не терпят. Иногда, правда, любят – но не терпят.
Анастасия не поняла, что я готов был и любить, и терпеть ее. Не поняла, что это бывает, конечно, но очень нечасто. То есть она этого еще не знала. Возможно, она знает это теперь. Но может быть, и не знает. Или ей это не нужно. Ей нужно самой любить и самой терпеть. Поскольку характер у нее активный. Это мягко говоря.
Естественно, обо всем этом я сужу в прошедшем времени. Так было когда-то. Годы и годы назад. Возможно, с течением лет Анастасия изменилась и стала другой до неузнаваемости. С кем не бывает. Как говорится, все живет, все изменяется. А мы этого не замечаем. В особенности не замечаем, как живет. Кажется, и не жил ты – так, чтоб уж очень, и времени прошло совсем немного. На самом деле прошло столько, что и произнести страшно. Похоже, это с возрастом у человека меняется восприятие времени. У меня чувство, что прошлая пятница была ужасно давно и что неделя тянулась бесконечно. Я даже не могу вспомнить, что я в эту самую прошлую пятницу делал. Зато мне кажется, будто институт я закончил совсем недавно. Ну, может, лет семь назад. И будто Анастасия ушла от меня только что – тоже мне кажется. Я могу это опровергнуть простыми арифметическими расчетами, но делать этого не хочу. Мне лень производить простые арифметические расчеты. И незачем мне их производить. И нельзя. Пока буду считать, Анастасия опять уйдет. Уйдет не от меня, а из магазина "Каравай", и я буду об этом жалеть. Почему буду жалеть, не знаю, но знаю, что жалеть буду.
Наконец, она разобралась со своей сумкой и с продуктами, в нее сваленными. Наконец, разогнулась и двинулась к двери. Я двинулся следом, но поторопился и чуть не толкнул ее в спину. И все-таки не толкнул. Преодолел силу инерции и в нужный момент стал обходить Анастасию слева. В дверях мы оказались вместе – в точности так, как было мною задумано. Она протянула руку вперед, чтобы толкнуть дверь. Я успел сделать это раньше – рука у меня длиннее. Дверь пошла вперед-вправо, открылась градусов на шестьдесят, замерла и поехала вслед за сжимающейся пружиной обратно. И я, и Анастасия подняли правые руки, согнутые в локтях, и подставили их под закрывающуюся дверь. Невольно мы прижались друг к другу и стиснутые проемом вышли на свет, на снег, на свободу. Мы даже не вышли, а вывалились из тесного проема. Вывалились, остановились и вздохнули. Анастасия оказалась чуть впереди, на полкорпуса. Но и в пол-оборота. Так что не заметить меня боковым, периферийным зрением она никак не могла. И заметила. И обернулась совсем. И ее лицо качнулось у моего. Качнулось и замерло. Я бы сказал – замерло в удивленной позе. Если, конечно, лицо может принимать позы. А оно может. Почему бы ему не мочь? Тело же позы принимает. Чем лицо хуже тела?
Так вот лицо Анастасии сначала замерло, потом напряглось. Потом оно сказало "о Господи", потом стало никаким. И сквозь него проступил возраст. Сейчас было видно, что Анастасии далеко-далеко за тридцать. Так далеко, что сороковник уже на носу. Но всего через секунду никакого возраста опять видно не было, Анастасия его спрятала, запихнула куда-то – подальше, поглубже, не знаю куда. Знаю, что запихнула.
И она сказала:
– Ну, у тебя и вид.
– Я мог бы сказать "взаимно", – сказал я, – но не скажу. Да и ты могла бы начать с чего-нибудь более приятного.
– А чем тебе не нравится мой вид? – сказала Анастасия.
– Как раз нравится, – сказал я.
– Ты серьезно? – Анастасия насторожилась в ожидании подвоха.
– Расслабься, – сказал я, – подвоха не будет. И вообще, специалист по подвохам, кажется, не я.
– Не устраивай мне сцен, – сказала Анастасия.
На это я не нашел, что ответить. Я остановился и посмотрел на нее сбоку.
– И нечего на меня смотреть, – сказала Анастасия. – Лучше бы помог нести сумку. Пожилой женщине.
Я взял у нее сумку и сказал:
– Ты совершенно не изменилась.
– Ну да, – сказала Анастасия. – Такая же дрянь, как была. – И еще сказала: – Это у меня врожденное. Из поколения в поколение передавалось. Веками.
Какое-то время шли молча. Я думал о том, что мой товар может остаться без присмотра. И коллеги на меня обидятся. Ушел греться и исчез навсегда.
– Ты не постоишь здесь минуты три? – спросил я у Анастасии.
– Зачем? – спросила Анастасия у меня.
– Постой, – сказал я. – Будь человеком.
– Ладно, – сказала Анастасия. – Буду. Только не долго.
– Что недолго?
– Постою недолго.
Я не отдал ей сумку – на всякий случай – и побежал обратно, в сквер. Конечно, захоти она уйти, потеря сумки ее не остановит. Но так мне было спокойнее. Так в моих руках был хоть какой-то залог успеха. Пусть всего лишь продуктовый.
В сквере у меня сразу же спросили, куда я подевался. Они были недовольны мною. Им тоже хотелось погреться. И они ждали, чтобы я их сменил на легком, но все же морозе.
А я сказал:
– У меня непредвиденные обстоятельства. Посторожите товар. Если что.
– Обстоятельства всегда непредвиденные, – сказали мне в спину. Но я не обернулся. Я наоборот – побежал. Не по-настоящему, а трусцой. В смысле, не слишком быстро.
Анастасия стояла там, где я ее оставил.
– Вечно ты заставляешь себя ждать, – сказала она.
– Я не заставляю. Я тебя попросил.
Мы пошли по тротуару, свернули с проспекта.
– Слушай – сказала Анастасия, – по-моему, мы поругались.
– Тебе показалось, – сказал я.
– Ты уверен? – сказала она.
И я ответил:
– С тобой ни в чем нельзя быть уверенным.
А она сказала:
– Это точно. – И сказала: – Только не надо спрашивать, как я живу, с кем я живу, зачем и почему я живу.
– А где ты живешь – спросить можно?
– В гости напрашиваешься?
Нет, Анастасия все-таки хорошо меня знала. Давно, но хорошо.
– Напрашиваюсь.
Она подумала на ходу и сказала:
– Мне это не нравится.
А я сказал:
– Почему?
В общем, наверно, она поняла, что легко от меня не отделаться, и пошла, указывая дорогу, к месту своего постоянного проживания. Я шел с нею, но держась чуть сзади, чтоб не попадаться Анастасии на глаза и не вызывать ее нежелательных мыслей и эмоций. Видимо, я чувствовал, что мне нужно попасть к ней в дом. Зачем, я еще не осмыслил. Скорее всего, хотел посмотреть и убедиться, что она тогда ушла от меня не зря, что выиграла от этого. Что неважно, важно, что выиграла.
Квартира Анастасии показалась мне слишком большой. И не столько площадью, сколько объемом. Комнаты в высоту были больше, чем в ширину и в длину. Потому что жила Анастасия в старом доме, построенном в самом начале нашего старого века. Понятно, что перегородки внутри помещений представляли собой более поздние архитектурные излишества. Они остались от времени, когда модно было все отнимать и все делить. Вот тут и поделили огромные отнятые квартиры на несколько произвольных частей. Анастасии досталась не худшая часть. Даже если в квартире жила семья средних размеров.
Кстати, никаких следов других жильцов я нигде не заметил. А уж следов мужчины – точно. Ни туфель в прихожей, ни пальто на вешалке, ни бритвы в ванной (это я выяснил чуть позже). Вернее, бритва была, но по некоторым особым приметам ею брили ноги и подмышки.
Анастасия, отперев дверь и сказав мне "входи", куда-то исчезла. И ее не было минут пять. Потом она появилась и сказала:
– Зачем ты оставил сумку в коридоре? Отнеси ее в кухню.
Я сходил в коридор и взял оставленную сумку. Сейчас она показалась мне тяжелой.
– На неделю продуктов купила? – сказал я.
– Завтра все съедят, – сказала Анастасия. И сказала: – Завтра у меня праздник. Сын приведет беременную невесту со мной знакомить.
– Выходит, ты скоро бабушкой станешь?
– А ты? – сказала Анастасия. – На себя посмотри.
– Я и отцом-то не стал, – сказал я. – И наверно, уже не стану.
Анастасия никак не отреагировала на мое сообщение. Хотя могла бы. А я про себя отметил: она сказала "со мной", а не "с нами".
– Ты что, опять не замужем?
– Ага, – сказала Анастасия. – Я опять старая дева. – Потом она вынула из своей сумки какой-то пакет и сказала: – Слушай, зачем ты ко мне притащился?
– Уйти? – сказал я.
– Уйди, – сказала Анастасия. – Или нет. Останься. Только не лезь ко мне в душу.
– А куда лезть?
Вопрос я задал так, по ходу дела. Никуда я лезть не собирался. А тем более в душу. Такой привычки у меня вообще никогда не было – по чужим душам лазать. Я и по своей-то лазал не слишком. Считая, что потемки – не только чужая душа, но и своя. Своя бывает еще темнее чужой. И довольно часто бывает. А я темноты не люблю. Я ее боюсь с детства.
И потемочность моей души подтвердилась еще один, лишний раз. Я же действительно никуда не собирался лезть. И все-таки полез.
– Сказать, зачем я пошел за тобой? – полез я.
Анастасия задумалась, наверно, решая, нужно ей это знать или не нужно, и решила:
– Скажи.
– Ты меня взволновала.
– В каком смысле?
– В том.
Наконец Анастасия посмотрела на меня с интересом. Кажется неподдельным.
– Ух ты, – сказала она и посмотрела на меня внимательно. И даже не внимательно, а пристально.
Дальше все произошло со скоростью звука. Хотя и в полной тишине. Без слов. Так, кстати, когда-то подписывали юмористические рисунки, не требующие подписи. Зачем надо было их подписывать – раз они этого не требовали непонятно. И зачем Анастасия сделала то, что сделала – тоже непонятно. Поэтому я спросил:
– Зачем?
– Хам, – сказала Анастасия и снова занялась мною.
"Может, она просто по мужику соскучилась, по любому мужику – а не по мне", – подумал я, но думать так не хотелось, было не с руки и через секунду я уже не думал никак.
– Который час? – совершенно не вовремя и не к месту сказала Анастасия. Я встал, подошел к столу и посмотрел на будильник.
– Три пятнадцать.
– Пора и честь знать, – Анастасия вздохнула и длинно, сверху донизу, потянулась.
– Я знаю, – сказал я.
Мы сходили по очереди в ванную, по очереди оделись.
– Ну, давай, – сказала Анастасия.
Я пошел к двери.
– Ты вот что, – Анастасия подошла поближе и ткнулась мне носом в шею. Ты забудь все это. На всякий случай.
– Почему? – сказал я.
– Мы же не дети, – сказала она. – Я скоро бабушкой буду.
– И что?
– А то, – Анастасия отстранилась и отошла сначала на шаг, затем еще на шаг. – В нашем возрасте, Вовик, люди живут как живут. И меняют свою жизнь только в крайних, так называемых экстраординарных случаях. У тебя случай экстраординарный?
Я подумал, что у меня случай самый что ни на есть ординарный, и сказал:
– Не знаю.
– Вот и я не знаю, – сказала Анастасия. А я сказал, что у нее есть шанс стать не только бабушкой, но и матерью, сделав заодно меня отцом, так как должен же в конце концов кто-то это сделать. После чего ушел.
Когда я пришел в сквер, народ уже собрал свои баулы. Зимой рано темнеет. А в темноте, ясное дело, никакой торговли быть не может. Даже Таня перебирается в это время туда, где есть электрический свет – поближе к уличным фонарям. Она не любит этот момент, потому что здесь стоит среди приличных людей искусства, и сутенеры, которым независимая, как вся страна, Таня не платит, к ней не пристают. А не платит им Таня наотрез. Они говорят ей – убьем, а она им – вот убьете, тогда и заплачу. Вечером, в темноте, наступает их время. Но тут делать нечего, смена дня и ночи неизбежна и, значит, неизбежно из темноты переползать под фонарь и стоять под ним в полном и опасном одиночестве. Тане, как никому другому, нужно показывать товар лицом. Хотя, в общем, не только им и не только ей.
– Мы уже думали, ты не придешь никогда, – сказали мои соседи по работе.
– Куда я денусь, – сказал я соседям и стал тоже собирать свои поделки в брезентовый просторный мешок.
Без меня ничего не продалось. Никак что-то спрос и предложение не могут уравновеситься – то спрос опережал предложение, теперь предложение оторвалось от спроса.
Домой пришел пешком. Не из экономии. А впрочем, и из нее тоже. Лифт опускался долго, откуда-то с самого верху. Я нажал на ручку двери и потянул ее на себя. Из лифта, почесываясь, вышла огромная черно-бурая дворняга. Картина получалась сюрреалистическая, поскольку в мозгу сразу возник вопрос, как она захлопнула за собой дверь и как нажала кнопку? Я попытался все это себе представить. Безуспешно.
Положив свой мешок у порога, я вошел в комнату. Жена молча сказала:
– Ничего?
– Почему ты всегда ждешь от меня худшего? – сказал я вслух, и она вышла из комнаты, бормоча что-то себе под нос. Видимо, распределяя оставшуюся у нее сумму денег на оставшиеся в месяце дни, часы и минуты. При этом она не знала и не задумывалась, сколько этих дней, часов и минут осталось не в месяце, а вообще. И что это за часы и минуты, какие они по качеству и составу, и что будет после них, после того, как они пройдут. Не понимала она, видно, что это "после" и есть самое настоящее будущее. Стоит только до него дожить. И тогда из сегодняшнего неведения и незнания легко может произойти нечто такое, чего все мы ждем не дождемся.
Но может и не произойти. Это уж – как повезет. Дело случая, провидения и Бог знает чего еще.
НОЧНОЙ КОВБОЙ
С постом Ильченко, можно сказать, повезло исключительно и на редкость. Не то что другим его сотоварищам, которые по темным улицам ходят туда-сюда неприкаянно или еще что. И вообще ему повезло на старте жизни. Чуть ли не во всем. Потому что тех, кого из института за злостную неуспеваемость отчислили – в армию взяли, в разные рода войск. Тут же без никаких разговоров. А ему вот в милицию удалось поступить. Вместо того. На альтернативной, как говорится, основе. Благодаря усилиям старшей сестры Юлии удалось, приложенным куда следует. И сразу, как только он был принят в личный состав и на довольствие, эту альтернативную милицейскую службу законодательно отменили, признав нецелесообразной. А он до отмены, значит, успел проскочить. И теперь несет свой долг по защите родины здесь, в ресторане "Ночной ковбой".
Это уже без Юлии, само собой сложилось – что здесь, а не в другом месте. Так как работы по наведению и поддержанию общественного порядка тут особой нет. Да никакой тут кропотливой работы нет фактически. Посетителей будь они хоть в каком непотребном виде – начальство трогать не рекомендует. Практически официально. Так что вся служба в том заключается, чтоб стоять столбом в определенном интерьере и все. И никуда не соваться. Ради того стоять, чтоб при надобности какой-либо непредвиденной было наглядно видно, что милиция не дремлет, не зря ест свой хлеб, и ситуация в городе находится у нее под неусыпным контролем.
Ни на что другое Ильченко не годится по характеру своему и способностям, а так стоять, для мебели и для виду – он вполне пригоден. Имея крепкие ноги. И он стоит по двенадцать часов. Иногда не приседая всю ночь до утра. У стенки фойе, напротив другой, противоположной, стенки. И перед его глазами всегда сидит нарисованный на этой противоположной стенке ковбой. Он сидит на лошади под названием мустанг и смотрит из-под руки вдаль. А рядом с ним – справа и слева – два его друга. Тоже на лошадях сидят и тоже в ту же самую даль смотрят.
В ресторан приезжают разные люди – и старые, лет сорока, наверно, если не старше, и совсем молодые, его ровесники. Приезжают на больших иностранного производства машинах, с девками разодетыми и разукрашенными, как манекены витринные. И Ильченко, глядя на них при исполнении, думает и не может придумать – ну откуда у них эти машины дорогостоящие, и эти камни сверкающие, и эти девки прекрасные. Он вообще не понимает, откуда все это на нашей печальной земле и главное откуда такие девки берутся среди женского пола.
Ну, вот он, Ильченко, допустим, в школе учился одиннадцать лет и в институте техническом почти что один год в гуще и среде молодежи. И там были, конечно, разные девушки. И симпатичные лицом и фигурой – тоже были. Вот Ольга, например, Красильникова. Но чтоб такие! Таких не было даже для блезиру. Таких он никогда раньше не встречал и не видел. До тех пор, пока его на этот постоянный пост не поставили службу нести милицейскую. По телевизору и в кино только видел он таких неописуемых красавиц. Но в кино не считается.
А тут они, значит, свободно ходят и причесываются, и курят длинными пальцами длинные сигареты, и едят и пьют, и в туалет дамский тоже заходят чаще, чем можно было бы от них ожидать. Иногда просто по нужде, а иногда перед зеркалом себя подправить, губы перенакрасить или, как говорится, поблевать. Если лишнего выпьют и съедят. Ильченко их уже на взгляд определяет – зачем то есть они туалет посещают. С какой основной целью. Это легко видеть. Если по столько часов смотреть, за ними исподволь наблюдая. А что еще ему делать? Кроме как смотреть. Нечего больше ему делать.
И он думает, что если на любого из этих господ припудренных и прилизанных надеть его синюю форму с фуражкой и сюда поставить стоять, то и на них никто, ни одна девка, не обратит никакого своего внимания и пройдет стороной, как мимо предмета неодушевленного. И не узнает в лицо, даже если они до того были достаточно знакомы и спали в одной постели не один раз. С другой стороны, если на Ильченко нацепить какой-либо из этих костюмов и галстуков, и этих туфель, то и он ничем не будет отличаться от остальных в зале ресторана. И никто не узнает того, что он по сути милиционер. И официанты вокруг него будут бегать на полусогнутых и все подносить и наливать в стаканы шампанское с пеной. Вот что форма (или ее отсутствие) с человеком способна сделать. Особенно форма рядового милиционера. Конечно, из-за этой его формы на него никто с интересом не смотрит. И никто не замечает его постоянного присутствия. А он смотрит и замечает. От безделья и простоты своих служебных обязанностей.
И ему тоже хотелось бы так вот, как эти, приезжать на красной машине с девкой, выходить размашисто и идти в зал. И там пить и закусывать, и звонить по радиотелефону, культурно отдыхая в свободное от службы время.
А так он в это свободное свое время лежит на диване. И больше ничего не делает. Поскольку нет у него никаких дел. То есть что делать, можно найти. Сестра его Юлия когда приходит, говорит ему, мол помоги на огороде – у нее огород есть в черте города, и они все с него так или иначе кормятся. Так она говорит "помоги", а он ей говорит "я устал" и продолжает лежать. Он, значит, возвращается с дежурства своего ресторанного и ложится спать, чтобы выспаться после бессонной ночи, а когда выспится, то просто лежит. Поесть только встает, когда мать ему даст еду. А поев, опять ложится. И опять лежит. Такой, значит, у него получается режим дня и образ жизни. Несмотря на возраст девятнадцать лет и три месяца. И нет у него ни машины, ни девки никакой, даже самой завалящей. О машинах и девках, и о посещении ресторана "Ночной ковбой" в качестве полноправного клиента он может лишь мечтать в своих дурных снах. Хотя сказать, что Ильченко об этом мечтает, вряд ли можно и правомерно. Потому что это в нем не мечты и не грезы какие-нибудь говорят. Это скорее удивление и непонимание. Непонимание элементарных вещей. Вроде того, почему одним в жизни полагается все, а другим – ничего? И чем те, у кого есть все, лучше тех, у кого ничего нет? Или они не лучше, а хуже?
Ильченко думает именно так – что хуже. Наверно, так думать ему больше нравится. Известно же, что хороших людей в мире подавляюще больше, чем плохих – это все говорят – и бедных гораздо больше, чем богатых. Вот оно отсюда как-то и следует. Вывод, в смысле.
Но он, Ильченко, пожалуй, согласился бы не принадлежать к хорошим людям, а к плохим принадлежать. Если при этом у него будет все, что только душе может быть угодно. Правда, он не знал, что угодно его душе. И ему самому что угодно – тоже сказать так сразу, навскидку, не мог.
Ему вроде и не нужно ничего сверх того, что есть. Ну, может, один или несколько раз приехать в "Ночной ковбой" на серьезной машине и с красивой девкой. А так – и нет у Ильченко никаких особых несбыточных желаний. С постом ему очень повезло. Пост легкий у него и необременительный – стой себе, никого не трогай, и все обязанности. И от армии повезло Ильченко отвертеться и не служить где-то там вдали от дома. И, что немаловажно, работой он навсегда обеспечен. Невзирая на всеобщий кризис экономики. Платят, правда, за его работу, то есть службу, до смешного мало и для жизни непредостаточно. Если на американские деньги пересчитать, как это теперь модно и принято, получится около тридцати их долларов или по-нашему "у.д.е." – условных денежных единиц, значит. Зато формой одежды обеспечивают. И пайком один раз в месяц небольшим продуктовым. И за квартиру платить льготу предоставляют в пятьдесят процентов от общей суммы. У других и этого ничего нет в помине. И между прочим, оружие ему доверяют табельное. На время дежурства. Зачем и почему он подвергается этому высокому доверию, Ильченко в известность не ставят. Раз инструкция "ни во что не вмешиваться". Видимо, для порядка. Мол, положено представителю исполнительной власти на государственной службе пребывать во всеоружии, значит, должен пребывать. И Ильченко всегда стоит в "Ночном ковбое" с пистолетом системы Макарова на боку. И пистолет у него всегда заряжен. Одной полной обоймой. Что должно бы придавать Ильченко уверенность в себе. Оружие всегда придает уверенность. В особенности молодым мужчинам. Конечно, если не знать, что не только ты, но и многие другие мужчины вокруг тоже вооружены до зубов и опасны. Ильченко об этом не знал. Хотя мог бы догадаться. Или хотя бы присмотреться. Не к девкам, как он это делал из праздности, а к их, так сказать, кавалерам и спутникам. Было бы больше толку. А с другой стороны, какой такой толк мог бы быть? Все равно ему не положено вынимать этот свой пистолет из кобуры и тем более стрелять из него в кого бы то ни было. Да и не смог бы он, наверно. Они же какие ни есть, богатые, а все равно люди. Живые и здоровые существа. Он только мог рисовать в уме оптимистические картины – что вот он подходит к тому, допустим, толстому, вынимает своего Макарова и выпускает ему в брюхо пол-обоймы минимум. А девку его победно уводит с собой. Куда уводит, Ильченко не думал. Уводить ее было, если подумать, некуда. И в его воображаемой картине присутствовало только "уводит". И все, без уточнений и адресов.