355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Хургин » Остеохондроз » Текст книги (страница 2)
Остеохондроз
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:00

Текст книги "Остеохондроз"


Автор книги: Александр Хургин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

ГАИ страны, а возможно, не только страны, но и Европы, и – чем черт не шутит – мира к повышению безопасности уличного движения на дорогах. Ну в общем, не следили они в данный, именно этот миг за объектом. Отвлеклись от постоянного и непрерывного бдения.

Потому что нельзя же в самом деле следить за чем-нибудь или за кем-нибудь не отрываясь в течение всего дежурства. Если следить не отрываясь, никакого внимания не хватит, а если и хватит, то такого напряжения зрения и того, что с ним связано в головном мозгу, ни один человек, даже блестяще прошедший суровую медицинскую комиссию и не менее суровую школу милиции, не выдержит. Просто физически. Поэтому в том, что люди на своем посту отвлеклись и слегка развеялись, ничего предосудительного, а тем более удивительного нет и быть не может. И в том, что

Калиночка поднял глаза в восемь часов тридцать одну с половиной минуты, а не, допустим, на двадцать секунд позже, его,

Калиночки, заслуги нет никакой, а есть в этом либо чистой воды случайность, либо самый что ни на есть промысел Божий и перст судьбы, что в общем по большому счету одно и то же. Короче говоря – провидение так распорядилось сложенной им же ситуацией, и эта ситуация включала в себя и то, что гаишники все до копейки проморгали, и то, что никакие другие люди не оказались в нужное время в непосредственной близости от нужного места, и то, что

Калиночка там оказался. К слову, он, вспоминая это незабываемое зрелище или рассказывая виденное то по требованию следствия и телевидения, то по просьбе сослуживцев, соседей и разных знакомых, всегда думал: не дай Бог никому увидеть то, что увидел я, да еще с такого невыносимо близкого расстояния. Запала ему глубоко в душу та, без преувеличения, жуткая картина. Когда неожиданная смерть происходит в непосредственной близи от живого человека, она обязательно кажется ему жуткой и запоминается

(конечно, если случается не на войне. Там к смерти довольно быстро привыкают, и она не затрагивает уже тех, кто был рядом и остался в живых, или, может быть, затрагивает, но не так глубоко и ощутимо) на длительное время – иногда на месяцы и годы, а иногда и вообще навсегда, до гробовой, как принято говорить в таких случаях, доски.

И Калиночка помнил о том, что довелось ему увидеть в тот день, всегда. Помнит он это и сейчас и будет помнить, очевидно, и дальше. До тех пор будет помнить, пока память его не угаснет, и очень возможно, что угаснет она не ранее, чем угаснет естественным образом вся его жизнь. Причем особой памятью

Калиночка никогда не отличался. Даже в детстве, когда память у всех скорее хорошая, чем плохая, у Калиночки она была скорее плохая, чем хорошая. И выучить что-нибудь наизусть служило для него сущим наказанием и пыткой. Стихи знаменитых поэтов-классиков и те давались ему огромным усилием воли и упорным нелегким трудом. А тут он запомнил все. До самых мельчайших деталей. И не только событие, а и весь день, начиная с самого раннего утра и заканчивая поздним вечером, когда он завершил дачу всех требуемых от него показаний и пришел домой, чувствуя тяжелую усталость, как будто работал с лопатой или киркой в руках. Хотя нет, его усталость в тот день была какой-то другой, незнакомой, и как сбросить ее с себя, было Калиночке неясно и неизвестно, поскольку самый действенный и распространенный метод снятия усталости оказался в данном случае неприемлемым – сколько Калиночка ни старался уснуть, у него ничего не выходило. Не помогло ни снотворное, ни последовавшая за ним часа через полтора большая рюмка водки. Не удавалось

Калиночке отключить работу своего головного мозга, и главное – своего разыгравшегося воображения. А воображение его работало в тот вечер и в ту ночь, как работает киноаппарат в кинотеатре, где сеансы идут бесконечно, в том смысле, что конец фильма сменяет его же начало, и снова фильм идет, пока не кончится, и снова начинается без всяких перерывов – и так до конца работы кинотеатра, в который входят люди независимо от того, в начале сеанс, в середине или в самом своем конце. Хотят войти – покупают билет и входят.

Так и перед глазами лежащего навзничь Калиночки сменялись картины – одна за другой, одна за другой, – и управлять этими картинами он не мог, он мог только смотреть их все подряд безостановочно, смотреть, смотреть и смотреть. Он мечтал – по-другому не скажешь – уснуть, но мечта его оставалась мечтой.

Кстати, мечтал он, по-видимому, зря, так как и во сне ему приснилось бы то же самое. Час за часом, минута за минутой. А в кульминационный, если можно так выразиться, момент он увидел бы все по секундам, и пожалуй, не по секундам даже, а по долям секунд – может быть, по десятым долям, а может быть, и по сотым.

Другими словами, сон его ничем бы не отличался от яви, поскольку явь эта очень напоминала сон.

Вначале его уставшее, зацикленное, слетевшее с тормозов и с катушек воображение прокручивало картину непосредственно вылета

“Жигулей” с моста, потом оставило ее и занялось восстановлением хронологии событий всего прошедшего дня, выбрав за точку отсчета два удара тяжелыми, так называемыми бронированными, дверями о такие же бронированные дверные коробки и двойные провороты мощных гаражных замков, запирающихся массивными фигурными ключами так надежно, что открыть их может только граната, взорванная на пороге. Это жильцы соседних квартир уходили делать свой небольшой немудреный бизнес. Каждое утро они уходили в одно и то же время, и каждое утро удары их дверей и скрежет замков выводили Калиночку из тяжелого сна, сна сорокапятилетнего человека, не слишком здорового и ведущего не очень соответствующий своему возрасту образ жизни.

Просыпался Калиночка давно уже с большим трудом и еще с большим трудом вставал с постели. Хроническая болезнь нашего века – остеохондроз – делала процедуру вставания сложной и обременительной – а иногда и физически невыносимой. Шея ныла и болела, голова на ней поворачивалась на совершенно незначительный угол, суставы ног и рук трещали, отказываясь сгибаться и разгибаться. Калиночка начинал ощущать себя отдельно от своего тела, сердился на него, проклинал его неуклюжесть и малоподвижность, злился, что вынужден таскать его – свое то есть тело – за собой, как улитка таскает за собой свою раковину, а не таскать ее никак не может, поскольку без раковины просто не будет улиткой и вообще никак жить не сможет, потому что без раковины она обречена на смерть и ни на что больше.

Единственным спасением от такого утра было не спать одному, а спать с какой-нибудь женщиной. Тогда тело Калиночки мобилизовывало все свои скрытые резервы и вело себя по-молодому бодро и достойно. Но это удавалось Калиночке не всегда, хотя и не так уж редко. Он был одиноким человеком, одиноким уже много лет. Да и вообще он был одиноким – по сути своей и по строению.

Недаром бывшая жена сказала ему перед тем, как его оставить и уйти жить к другому мужчине, что он, Калиночка, человек непарный. И сказано это было десять или, может быть, даже двенадцать лет назад. Почему она это сказала тогда, когда

Калиночка пребывал в самом полном расцвете сил и возможностей, черт ее знает. Видно, она имела на такое мнение и такое высказывание какие-то основания и причины. За всю жизнь никто не знал Калиночку лучше, чем жена. Мать – и та не знала. Или знала, но до каких-то определенных лет. А потом, когда ее сын, ее Юра, или, как она часто его звала, Юр, уехал из дому, чтобы стать в жизни Человеком с большой буквы, ее знание стало постепенно не соответствующим действительности, а впоследствии и ложным. Ведь в ней сохранились и жили представления о своем сыне, оставшиеся в памяти от их общего прошлого, а о тех изменениях, которые произошли в нем за годы отдельной самостоятельной жизни, она не только не знала, но и не догадывалась. Иногда чувствовала что-то при редких с ним встречах, но чувства ее были смутными и неоформившимися, и она не могла даже для себя сформулировать, что именно чувствует к сыну, поскольку, несмотря ни на что, она любила его как мать любит своего ребенка, любит уже потому только, что родила его. Родила бы она другого – любила бы другого. Иное дело, когда женщина любит мужчину. Женщина не знает, за что любит, и не знает, почему любить перестает. Именно так было у Калиночки с его бывшей женой. То она полюбила его, выделив из многих своих знакомых неизвестно по каким признакам и критериям, то разлюбила спустя несколько вполне счастливых лет, и тоже непонятно почему. Пришло время разлюбить – она и разлюбила. Но вывод о непарности Калиночки сделала все же верный. После нее он так и не нашел себе пару, за двенадцать лет не нашел. Хотя, если быть абсолютно точным, он ее и не искал никогда. Жил какие-то периоды своей жизни в паре с той, которая была ближе и была не против, а чтобы искать – нет, этого он за собой не замечал. И до наступления того утра, о котором идет речь, Калиночка провел хорошую ночь с хорошей женщиной Инной, имевшей страшную фамилию Вовк, но являвшейся на деле совсем не страшной и не злой и на свою фамилию не похожей. Она скорее была незащищенной и плохо приспособленной к современной бес-принципной и обманчивой жизни. И все у нее в этой жизни складывалось не лучшим образом, а кое-что не складывалось совсем. Как, например, не складывалась у нее семейная жизнь. Три раза выходила она замуж с очень серьезными намерениями за мужчин, бывших от нее просто без ума, и три раза они бросали ее самым неожиданным и подлым образом, оставляя ни с чем и даже не у разбитого корыта. Потому что все корыта и всю другую утварь, а также и квартиры, где они жили с Инной семейной жизнью, ведя общее хозяйство, ее бывшие мужья какими-то непостижимыми в своей простоте способами оставляли себе, а она оказывалась на улице без вещей, без денег – так как все зарабатываемые деньги тратила на семью – и, конечно, с сыном от первого раннего брака на руках. Не на руках в буквальном смысле слова – сыну ее ко времени первого развода исполнилось уже целых четыре года, а когда подоспел третий – вообще он был взрослым школьником девяти лет и пяти месяцев от роду. Взрослым, все понимающим и вполне самостоятельным. И еще он был нетребовательным и бесстрашным.

Никогда ничего не просил купить, хотя, конечно, и радовался, если ему перепадало что-нибудь вкусное или полезное. И ночами он не боялся оставаться один. Спокойно гасил свет и спокойно засыпал. Правда, просыпаться один не любил. Этого он не любил, пожалуй, больше всего на свете. Почему-то ему нужно было открыть глаза и увидеть, что в доме кто-то есть. Не важно, кто именно. А больше всего он радовался, если, проснувшись, видел Инну. Тогда он улыбался, потягивался с кряхтеньем в постели и говорил:

“Инна, привет”. А она отвечала ему “привет” и поднимала с постели, и говорила “иди умывайся”, и готовила ему завтрак, и сидела с ним рядом на кухне, пока он ест, говоря серьезным тоном, но в шутку: “Ты знаешь, – говорила, – что на Западной

Украине к родителям на “вы” обращаются, а ты "Инна"”. А сын ей тоже в шутку и тоже с серьезным выражением лица отвечал: “Мамо, та ви з глузду з’їхали”. И они смеялись этой знакомой обоим шутке так, как будто звучала она впервые. А вообще он, сын Инны

Пашка, нередко шутил, и шутил удачно. Как девятилетние дети обычно не шутят. Как-то он, идя рядом с Инной по улице и ежась от холодного ветра в своей легкой, совсем не греющей курточке, посмотрел на мать сбоку и сказал невозмутимо и очень серьезно:

“Надень, – сказал, – капюшон, придатки простудишь”. Где он взял эту фразу, откуда, из какого источника знаний почерпнул сведения о придатках, Инна так и не выяснила – да и не выясняла, – но такая сыновняя забота ее потешила и согрела, можно сказать, до мозга костей.

Когда же сын ее просыпался и никого в квартире не обнаруживал, настроение у него сразу портилось и он часто, случалось, плакал.

Плакал и не мог успокоиться – потому что ему было себя жалко до слез, а потом в конце концов он все-таки успокаивался, но глаза его оставались на мокром месте весь день, и он мог расплакаться вдруг без всякой видимой причины, ни с того ни с сего. И Инна, нередко ночуя вне дома, старалась вернуться до того, как ее сын проснется. Нельзя сказать, что это ей удавалось всегда, но она старалась.

И в это утро она проснулась после короткого утреннего сна, полежала секунд пятнадцать неподвижно, дыша ровно и глубоко, затем вскочила, наклонилась, присела, нагнулась и побежала в ванную, чтобы привести себя по-быстрому в относительный порядок и бежать поскорее домой. Благо, квартиру она снимала совсем недалеко от дома Калиночки – буквально в пятистах метрах. И это расстояние Инна преодолевала за пять-шесть минут, а если ей сразу попадался троллейбус, то и вообще за три. Близость места жительства очень нравилась ей в Калиночке, и все остальное нравилось, но не так чтобы очень. Все остальное могло нравиться и больше.

Калиночка тоже проснулся, когда она встала, хотя спал в эту ночь совсем мало. Они с Инной всегда спали мало, так как им всегда было жаль тратить их общее время на сон, который протекал у каждого по отдельности и тем самым разделял их. Вместе люди могут делать много разного – в частности, могут любить друг друга, но спит каждый человек сам. Правда, говорят, что бывает, когда близкие или родные люди видят в одно и то же время один и тот же сон, а значит, можно считать, что они не расстаются во сне и что сон их не разделяет. Но, конечно, Инна Вовк и Юрий

Калиночка не были родными, а близкими были, но не до такой степени, и Калиночка моментально после любви погружался в короткий глубокий, свой собственный сон, сон, приносивший ему отдых, но не успевавший сковать суставы конечностей и позвонки позвоночника.

– Я сейчас встану и тебя провожу, – сказал Калиночка, повысив голос, чтобы быть услышанным в ванной.

– Лежи, я сама, – ответила ему Инна сквозь шум воды в старых водопроводных трубах.

– Мне все равно скоро вставать, – сказал Калиночка.

– Скоро – еще не сейчас, – сказала Инна.

Калиночка не всегда ее слушался и чаще всего вставал вслед за ней и выходил с ней на улицу и провожал ее немного, потом возвращался – тоже всегда пешком, умывался, брился, завтракал и уходил на работу. Но сегодня он Инну послушался и сказал “ну ладно” и остался в постели – не спать, а так, растянуть процедуру вставания, сбить темп с самого утра, чтобы потом, в течение дня, попытаться этот спокойный темп сохранить и прожить день размеренно и с каким-нибудь видимым толком. И Инна вышла из ванной комнаты уже свежая и без ночных теней под глазами, остающихся обычно у большинства тридцатилетних женщин после любви. Она их смыла, а то, что смыть не смогла, подкрасила, подмазала, припудрила. И подошла к дивану, и поцеловала

Калиночку на прощание молодыми прохладными губами. Сказала:

“Привет, я позвоню” – и уже из прихожей махнула рукой. Замок в двери захлопывался автоматически, и Калиночке не пришлось вставать, чтобы запереть дверь. Он тоже махнул рукой и плавно повернулся на бок, этой же самой рукой вцепившись в диванную спинку и помогая себе совершить поворот на девяносто градусов вокруг своей горизонтальной оси.

Калиночка полежал так, ни о чем не думая и ничего не вспоминая, даже приятные подробности недавней ночи он не вспоминал. Он вообще почему-то в редких случаях вспоминал Инну, если ее не было под рукой или хотя бы в поле зрения. Она уходила, и

Калиночка забывал о ней до следующего ее прихода или следующего телефонного звонка. Он обычно и по голосу узнавал ее не сразу, а с какой-нибудь третьей или пятой фразы, хотя виду, конечно, не подавал. Но Инна почти всегда, по неуверенной интонации, чувствовала, что он не узнаёт ее и вслушивается в ее голос, чтобы определить наконец, кто же ему позвонил и с ним сейчас разговаривает. Сказать, что это очень ее трогало или обижало, она не могла. Инна и сама вспоминала о своем Юрии Петровиче за секунду до того, как начинала вертеть диск телефона. У нее сначала возникало желание, потом по логической цепочке – ассоциация с Калиночкой, и она тут же принималась ему звонить, чтобы он помог ей избавиться от желания. Правда, позвонив, она ловила себя на том, что Калиночка нужен ей не только для этого, что ей хочется просто его увидеть, рассказать ему о тех днях, в которые они жили врозь и не вспоминали друг друга. И она вызванивала Калиночку дома или на работе и нервничала, если телефон не отвечал или был бесконечно занят. В ней возникало даже что-то похожее на ревность. Но продолжалось это недолго. В конце концов она его где-нибудь заставала, говорила, что придет, и слышала его неизменное “давай”. И они опять встречались у

Калиночки дома, проживали вечер и ночь, как проживают их почти все мужья и жены, а утром разбегались по своим углам жизни до следующей, такой же короткой и приятной встречи. И обоих этот предосудительный с общепринятой точки зрения образ жизни устраивал, давая возможность каждому жить своей собственной частной жизнью и одновременно иметь кого-то время от времени рядом – кого-то, с кем можно поговорить обо всем и получить все, что требуется в постели, но о ком не нужно постоянно заботиться и волноваться и кого нет нужды изо дня в день кормить, поить, одевать и обувать. То есть таким образом и Калиночка и Инна давали себе возможность (и присваивали право) жить как бы в двух жизненных измерени-ях – одном обычном, принятом абсолютным большинством общества и, можно сказать, человечества в целом, а в другом собственном, где они позволяли себе не обращать на общество и человечество никакого внимания. Хотя Калиночка в обоих этих измерениях мало на кого обращал внимание, о чем я уже говорил раньше. Он и на Инну-то его не очень обращал. Слушал все, что она на него вываливала после недельного отсутствия, кивал головой, поддакивал или, если нужно было по смыслу, спрашивал что-то, что-то уточнял и немедленно выкидывал из головы все, о чем они говорили минуту назад. Единственное, что можно, пусть с некоторой натяжкой, считать проявлением внимания к Инне, было внимание Калиночки к ее сыну и ее коту. Выражалось оно одинаково и незатейливо. В дни, когда Инна обещала прийти,

Калиночка заходил на уличный базарчик – тот, что тянулся от проспекта имени Правды по улице Калиновой (названной не в честь

Юрия Петровича Калиночки, а в честь дерева калины), и покупал ребенку шоколадку, жвачку или какой-нибудь киндер-сюрприз, а коту покупал куриный окорочок. И утром Инна все это уносила.

Потому что порадовать сына и кота она всегда стремилась, а средств на это у нее никогда не было. И она всегда говорила

Калиночке: “Ну, Юр, разбалуешь ты моих типов вконец”. А

Калиночка понимал, что это она несерьезно насчет “разбалуешь”, и отвечал тоже несерьезно. “Ты смотри, – говорил, – не перепутай, кому что”. И, как он однажды узнал, говорил так не зря. Сама

Инна и проговорилась, рассказав ему как-то по телефону, не подумав, что пришла от него домой, быстро изжарила курицу и накормила Пашку, потому что жареную курицу он любит. “Ты что, скормила Пашке окорочок, предназначенный коту?” – спросил

Калиночка. А Инна ответила: “Да, но коту тоже хватило”. И сообразив, что это говорить Калиночке было необязательно, сказала уже с отчуждением в голосе: “А что, нельзя?”. “Почему нельзя? – сказал Калиночка. – Можно”. И после этого случая стал покупать два окорочка. Этим внимание Калиночки к той, второй части Инниной жизни, в общем-то, и ограничивалось. Он, кстати, никогда не видел ни ее сына, ни ее кота и знал о них только из рассказов Инны. Так что, если бы вдруг оказалось, что ни сына, ни кота не существует в природе, Калиночка даже не очень бы удивился.

Он, надо сказать, вообще ничему давно уже не удивлялся. А если удивлялся, то каким-то пустячным и незначительным вещам. Вещам, которые не были достойны даже того, чтобы над ними долго задумываться. К примеру, он никак не мог взять в толк, почему это чуть не все улицы больших и малых городов – за редким достаточно исключением – живые люди называют именами умерших людей. Чаще всего, конечно, великих и гениальных и достойных вечной памяти потомков, но обязательно умерших. И когда

Калиночка долго ходил по городу, в какой-то момент ему начинало чудиться, что он бродит по кладбищу. Для полноты картины не хватало только указания годов рождения и смерти тех, чьи знаменитые и громкие имена носили улицы больших и маленьких городов и даже деревень, сел и поселков. И он удив– лялся – мол, неужели фантазии ни у кого не хватает давать улицам нормальные благозвучные названия, радующие и ласкающие слух и не вызывающие при этом никаких неприятных для человека мыслей о его недолговечности и бренности? Или сами они, те, кто дает эти названия, о таких вещах никогда не задумываются, как не задумывался над ними в своей молодости или, вернее, юности и сам

Юрий Петрович. Он даже гулять на кладбище ходил. Со своей первой в жизни любовью. Имени этой любви Юрий Петрович теперь, конечно, не помнил, но помнил, что у нее были холодные пальцы, холодные уши и холодный кончик носа, невзирая ни на какую жару. А грудь, наоборот, была горячая, как у больной гриппом. На кладбище они ходили целоваться. Правда, кладбище то уже не действовало и на нем никого не хоронили. А деревья там росли низкие, корявые, но с очень густой листвой, и за ними хорошо было прятаться от окружающей действительности и посторонних взглядов. И они перелезали через низкий кладбищенский забор, пробирались по тропинкам между могилами вглубь до большой ограды с широченной скамейкой и сидели на этой скамейке часами, отгороженные от живого мира кладбищенскими деревьями и кладбищенской тишиной. И никакие мысли их не посещали, хотя вокруг них не было ни одной живой души, зато было полным-полно мертвых тел, зарытых на символической, в общем-то, глубине. И памятников тоже вокруг было огромное количество, памятников с тусклыми, истертыми надписями. Фамилия, имя, отчество, год рождения и год смерти.

Тогда Калиночка на все это не очень-то смотрел, он смотрел на свою первую любовь, и мучил его один вопрос: если продвинуть руку от коленки вверх по ноге, она обидится навсегда или нет?

Но все это хорошо в молодости, а после сорока на кладбище думается уже совершенно о другом. И не только на кладбище. Ведь не просто же так даже улицы, названные в честь мертвых, вызывали у Калиночки соответствующие ассоциации, и он всерьез считал, что улицам надо давать названия типа “Калиновая” и никаких других.

И каждое утро выходил Калиночка на угол этой улицы, сворачивал на проспект имени Правды, названный, по его словам, тоже в честь усопшей и почившей в бозе, и шел вдоль проспекта к Днепру пешком три длинных километра, затем он входил на мост и шел по мосту еще почти столько же, чтобы достичь наконец центра города, где располагалась его контора. В это утро все так и было. Юрий

Петрович не спеша, так как времени у него после ухода Инны оставалось более чем достаточно, собрался, позавтракал бутербродами с останкинской колбасой, запивая их крепким коричневым чаем, затем оделся, обернул шею толстым колючим шарфом два раза, нахлобучил шерстяную серую шапочку так, чтобы она была ниже мочек ушей, захлопнул входную дверь и спокойно, прислушиваясь к состоянию и поведению суставов ног, рук и позвоночника, спустился с третьего этажа вниз. За углом, не доходя остановки, он встретил “своих” слепых, которых встречал почти каждый божий день. Они шли втроем, держа друг друга под руку – муж, жена и их сын. Муж и жена несли в свободной руке по легкой алюминиевой палке, а сын был зрячий и вел родителей на работу. Дальше по Калиновой работал небольшой завод объединения

“Луч”, принадлежавший Обществу слепых. И, видимо, эти слепые на нем трудились, возможно, что и вместе со своим сыном, потому что на заводе сорок процентов списочного состава составляли зрячие.

А жили они, скорее всего, в доме слепых, стоящем напротив дома

Калиночки. Этот дом – обычная хрущевская пятиэтажка – днем ничем не выделялся на фоне остальных домов той же постройки, а вечером бросался в глаза прохожим большинством абсолютно темных окон.

Слепым свет не нужен – что очень в наше время экономно, – и зажигали его только их дети, родившиеся, слава Богу, зрячими, если, конечно, они имелись в семье. Увидев этих “своих” слепых сегодня, Калиночка подумал: “Интересно, есть ли среди них одинокие мужчины, такие, к примеру, как я, и как они в таком случае живут без посторонней помощи?” И он сам же себе ответил, что, наверное, одинокие слепые – это большая редкость, потому что жить вдвоем – даже когда оба ничего не видят – гораздо легче. А жениться и выйти замуж им намного проще, чем зрячим. Им ведь внешность друг друга без разницы. Красивая женщина или страшная – все равно ее лица не увидать. Поэтому, наверно, они все и выходят замуж, хотя красивыми не бывают практически никогда. Глаза, что ни говорите, значительно украшают лицо. А когда глаз нет или когда они незрячие, лицо, даже с правильными и тонкими чертами, становится бессмысленным и невыразительным.

Наконец слепые разминулись с Калиночкой и свернули на улицу

Калиновую, а Калиночка продолжил свой путь, от улицы Калиновой удаляясь.

Идти было неудобно и скользко, поэтому Юрий Петрович шел, почти не поднимая ног. Мать, увидев эту его походку, обязательно сказала бы: “Не совай ногами”. Но иначе по такому гололеду и вовсе идти было невозможно. А так Калиночка приспособился и передвигался довольно ходко. И ни разу за эту непомерно длинную зиму не упал. Что само по себе уже было немало, потому что костей народ наломал за последние месяцы уйму. В травмпунктах годичный запас гипса израсходовали, а зима же еще не кончилась и кончаться не собиралась. Знакомый Калиночки сломал себе ногу в трех местах, до больницы его прохожие под руки довели, а там говорят: “Давай гипс – наложим. Или плати миллион семьсот тысяч

– у нас на территории больницы аптека работает коммерческая, в ней есть все, в том числе и отсутствующий в нашей больнице гипс.

Давай деньги, мы сбегаем в аптеку, хоть это в наши обязанности не входит, купим гипса и все сделаем в лучшем виде”. И пока знакомый не дозвонился до работы и не выпросил в долг у начальства нужную сумму, никто ему никакой помощи не оказывал.

Несмотря на тройной перелом ноги. А как только деньги с работы доставили и заплатили травматологам, они сразу приступили к своим профессиональным обязанностям и выполнили их наилучшим образом согласно клятве Гиппократа.

С Калиночкой ничего подобного, благодаря его особой осторожности при ходьбе и малой подвижности суставов, не происходило и – он был уверен – произойти не могло. Хотя, конечно, все под Богом ходим. Калиночка в этом окончательно убедится очень и очень скоро. Свидетельств тому имелось много как в жизни, так и в классической художественной литературе, которую Калиночка по-настоящему уважал и ценил, он считал, что литература часто оказывается правдивее и умнее и, главное, интереснее жизни. Это действительно для него было главным – интересность. Потому что задрала его обыденность и безынтересность повседневного регулярного проживания одного дня за другим – месяцами, годами, десятилетиями. А поколения – и столетия так проживают, да какие столетия, когда две тысячи лет – и это только нашей эры – пролетели – никто оглянуться не успел. Всю мировую историю за год прочесть можно, а за три – на память выучить. Если, конечно, память хорошая, а не такая, как у Калиночки на пятом десятке лет. Он, читая историю разных государств и народов, шкурой прямо ощущал, что в промежутках между описанными историками важными ключевыми событиями были полные провалы, целые периоды сонного, вялого, ничем не отмеченного существования. А сами эти так называемые исторические события? Что они из себя представляли на протяжении всех веков, какие только известны науке? Войны, набеги, убийства, казни, революции, реставрации и тому подобное средневековье. Обо всем об этом читать, может, и занимательно, а если среди всего этого жить, будучи обыкновенным среднестатистическим человеком? Не говоря уже о том, как приходится умирать людям, попавшим, как куры в ощип, в гущу таких событий. А вина их – попавших то есть – состоит лишь в том, что рождены они были родителями в неподходящее для жизни время и на неподходящей для нее территории. И таких неподходящих времен и территорий накопилось от Адама и Евы несравнимо больше, чем подходящих. И тут если начать сравнивать и выбирать, то, пожалуй, придешь к заключению, что лучше уж скука. Хотя и скука

– не выход. Скука тоже такая вещь – любую жизнь испортит и превратит черт знает во что. О чем опять же прекрасно говорит литература и наиболее прекрасно – литература русская. Тот же

Александр Сергеевич Пушкин в своем знаменитом бессмертном романе

“Евгений Онегин” – чтобы далеко не ходить за примерами. Причем, если помните, в стихах говорит. О скуке – и в стихах. Видно, говорить стихами ему было проще и удобнее. Даже о скуке. Хотя, конечно, “Евгений Онегин” не об одной скуке написан, а и о множестве других человеческих чувств, гораздо более сильных и для читателя привлекательных. Ну да это общеизвестно всем с незабвенной школьной скамьи и многажды раз доказано дотошными исследователями жизни и творчества великого поэта, имя которым легион, а название – пушкиноведы. Доказано в девятнадцатом веке, доказано в двадцатом и, судя по всему, будет неоднократно доказано в двадцать первом, потому что все эти пушкиноведы, несмотря на разницу подходов, методов и оценок, сходятся в одном

– что творческое наследие А. С. Пушкина до сих пор до конца как следует не исследовано, и когда будет исследовано, – неясно. И их понять можно, во-первых, потому, что А. С. Пушкин на самом деле оставил богатое наследие, полное тайн и загадок, а во-вторых, всем этим ученым надо работать и надо ежедневно по нескольку раз есть и пить, потому что все они тоже люди и у всех у них (то есть, конечно, почти у всех) есть семьи, жены и дети, и ничто человеческое ученым-пушкиноведам не чуждо. Правда, нам от этого не легче и вообще никак или, другими словами, ни холодно ни жарко.

И Калиночке было тоже не холодно. Хотя и жарко, конечно, благодаря погоде, ему не было. И он понимал, что живет, не имея настоящего интереса, и именно потому он перед скукой безоружен.

Но это понимание ничем ему не помогало, а только мешало еще больше, добавляя лишних пустопорожних раздумий и таких же выводов. В общем, только голова зря бывала от них забита, а толку из этой забитости или смысла извлечь не представлялось возможным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю