Текст книги "Город заката"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
47.
Герой романа Агнона «Вчера-позавчера» Ицхак красил однажды дом в Бухарском квартале Иерусалима. К нему подошла бродячая собака, и он, забавы ради, написал на ее спине малярной кистью «сумасшедшая собака». Калаб– справа налево – Балак: собака на иврите. Вышло так, что Ицхак вывел на спине Балака буквы последней участи – своей и его. Поименованный пес побежал в свой квартал Меа Шеарим. Здесь Балак до смерти напугал всех жителей. Завидев его, они прятались или разбегались. Пошел тогда пес на восток – к Угловым воротам. Затем поднялся к домам Витенберга. Потом вошел в Варшавский квартал. И направился к домам Уренштейна. Оттуда – к скалам неподалеку от Бухарского квартала. Везде, где жили люди, способные прочитать на его спине, что он – бешеная собака, он оставался голодным и битым. Тогда он вернулся в Меа Шеарим. Дома здесь стояли запертыми, на улице ни души. Испугался Балак чего-то и кинулся прочь. Из Меа Шеарим – к домам Натана, из домов Натана – в Венгерский квартал, из Венгерского квартала – к домам Зибенбергена, из домов Зибенбергена – к Шхемским воротам. Наконец он попал во двор выкреста в Нахалат-Шиве. Оттуда помчал к Яффским воротам, вошел в Старый город и направился к Верхнему рынку, а оттуда – к овощному рынку, расположенному близ Еврейской улицы. С овощного рынка пес пошел на рынок Аладдина, затем забрел на Цепную улицу. Отсюда перебрался на Мидийский рынок, а с него – к Батей Махасе.
Наконец Балак поселился среди неевреев – греков, армян, сирийцев, маронитов, коптов и эфиопов, словом, среди тех, кто не способен был прочитать на его спине, что он смертельно опасен. Пожил Балак и среди францисканцев, пресвитерианцев и лютеран.
Затем пришла в голову Балака идея выкупаться и смыть с себя грязь и коросту. Он выбирал между турецкими банями у Львиных ворот, у Западной Стены и близ прудов Хизкияhу; между миквой [7]7
Ми́ква – водный резервуар для омовения с целью очищения от ритуальной нечистоты.
[Закрыть]в синагоге Нисая напротив домов караимов и холодной миквой выходцев из Магриба; между миквой хабадников и миквой во дворе некой агуны…
Путь Балака – это особая мистическая тропа, проложенная мощным повествованием Агнона в пространстве Иерусалима. Он – символ, не поддающийся исчерпывающему толкованию, но провоцирующий понимание в ауре тайны. Несчастный пес – жертва безответности и несвободы, жертва злосчастной выходки не слишком счастливого героя. В конце концов сущность, порожденная героем, обращается к хозяину своих бед, который мог бы избавить ее от проклятия, стерев или закрасив надпись. И Ицхак не пугается пса, так как узнает его по буквам на спине. Он единственный еврей во всем городе, который не испугался пса, ибо узнал дело рук своих. Но пес уже болен – имя его обрело смысл, стало сущностью, породило бешеного Балака. И тогда страждущий пес кусает Ицхака, обрекая его на странное возмездие: мученическую смерть от бешенства-водобоязни. Балак подбегает к нему и с вожделением вонзает зубы в его плоть, ибо представляется в его спятившей голове, что кровь, пущенная им из Ицхака, вызовет дождь и утолит жажду пустыни.
Большинство современников Агнона восприняли образ Балака в основном как символ разрозненности Иерусалима. Постоянные ссоры между общинами не способствовали доброжелательной атмосфере в городе, находившемся посреди враждебного арабского окружения.
Сейчас образ Балака воспринимается более философски: он говорит об ответственности при работе со словом-именем, с порождаемыми творческими усилиями живыми объектами.
Мне же в образе Балака видится еще и некий ключ к пространству Иерусалима. Траектория его блужданий, вероятно, могла бы дать многое для понимания внутренней сущности этого города, но сохранившаяся до сих пор принципиальная герметичность тех районов, где блуждал Балак, не позволяет осуществить подступ к этой тайне человеку, не укорененному в жизнь города. Чтобы хоть как-то понять происходящее, например, в Бухарском квартале, необходимо погрузиться в повседневное бытование этой отстраненной от действительности местности. Данная задача невыполнима для стороннего наблюдателя.
48.
Иерусалим был основан иевусеями у источника Гихон – пульсирующего водного ключа, с равной периодичностью выбрасывавшего свои воды к поверхности («гихон» – прорыв). Сейчас источник не бурлит, видимо, сказались сдвиги водоносных пластов, вызванные многотысячелетним строительством. Иерушалем иевусеев, чей царь Малки-Цедек – Мельхиседек, царь Шалема, некогда стал другом праотца Авраама, – не сразу был завоеван Давидом. Когда тому понадобилось централизовать управление израильскими коленами, он не смог найти лучшего места для столицы, чем Город Заката, располагавшийся на неприступном укрепленном холме на границе колен Иегуды и Беньямина. Воины Давида прорвали осаду, проникнув внутрь крепости именно через водные коммуникации Гихона. Скоро ступенчатые укрепления крепостного холма были увенчаны царским дворцом. Отсюда псалмопевец увидал Бат-Шеву, купавшуюся в бассейне дома одного из его военачальников, выстроенном на нижних ярусах дворцового комплекса. Здесь был сочинен покаянный псалом. Здесь находятся туннелеобразные гробницы царской династии. Перед смертью Давида его сын Шломо был помазан на царство у вод Гихона, куда его привезли на осле. Вскоре Шломо завершил строительство Первого Храма на указанном отцом месте – на горе Мория, метрах в четырехстах от царского дворца. Крепостные стены тогда охватили Город Заката, ставший Городом Давида, и Храм – спустя пять столетий оба были разрушены вавилонянами.
У подножия Ир Давид – Города Давида – находится Силоамская купель – с омовения в ней начиналось восхождение паломников на Храмовую гору. К Храму отсюда вела широкая ступенчатая улица, раскопанная совсем недавно – и не целиком, ибо местность теперь принадлежит арабским землевладельцам из поселка Силуан, безразличным к еврейской истории. Узкий укрепленный ход, прорезающий культурные пласты, в потемках ведет к музейному комплексу. Здесь любители клаустрофобических ощущений могут продолжить изыскания и погрузиться в туннель царя Езекии – славного представителя дома Давидова. В VIII столетии до н. э. Езекия – Хизкиягу – в ожидании ассирийской осады велел прорубить в скале новый тоннель, чтобы перенаправить воды Гихона и сделать источник еще более неуязвимым для неприятеля. Тоннель длиной более шестисот метров проходит в толще известняка замысловатым путем. Скорее всего, его прорубали, следуя траектории воды, естественным образом сочившейся в камне. В тоннеле был найден камень с надписью, из которой ясно, что камнеломы шли навстречу друг другу. Уровень воды в акведуке сейчас достигает бедер, а использование свечей в нем запрещено. Вы идете сквозь скальную породу на глубине нескольких десятков метров и понимаете, что эта вода – первопричина жизни, некогда возникшей в иерусалимских горах.
Пророки предсказывали, что с приходом Мессии восстановление Храма начнется с возрождения Города Давида. По большому счету, с точки зрения археологии, Ир Давид самое интересное – самое древнее, подлинное и важное, что только можно сейчас отыскать в Иерусалиме. Чтобы попасть сюда, проще всего от Западной Стены спуститься к Мусорным воротам и, взяв левее, свернуть направо в первую же уличку – прочь от туристической толчеи. Грязь здесь начинается несусветная, и это признак верного направления. Захламленные тротуары говорят о том, что арабы не способны оставаться в пределах своих домовладений и норовят экспроприировать под свои нужды любой прилегающий клочок. Вот мастерская по ремонту холодильников перекипает из двора на панель ржавыми корпусами допотопных ледников, мотками проволоки и толпой черных бочонков компрессоров. Хозяин мастерской остановил пикап и разгружает покупки со старшей женой. Множество детишек, в основном девочки, выглядывают из калитки вместе со второй благоверной, которая выходит, чтобы прибрать вывалившуюся из кучи хлама железяку. Я здороваюсь с девочками, они кричат «салям! салям!», и суровая женщина, обернувшись, удостаивает меня улыбкой. Бассейн Шилоах – Силоамская купель – островок порядка посреди разгрома и нахалстроя. После краткого осмотра захожу в кебабную неподалеку. Залежалые салаты, холодный фалафель; беру хумус, вкусный в Иерусалиме всегда и везде, и прекрасный люля со стаканом гранатового сока. Один из двух сыновей хозяина – парнишка, страдающий синдромом Дауна, тучный, с бельмом на правом глазу – берется помогать долговязому брату убирать со стола, но тот его ласково отстраняет; отец их услужлив и немногословен. Вдруг хозяин вытаскивает из кладовки ветхую китайскую ширму, устанавливает передо мной и становится за ней на колени. Скоро раздается запах канализации: хозяин, паллиативно оберегая аппетит клиента, прочищает засор. Я спешу расплатиться.
49.
Сосновый лес на горе Герцля. Сгущаются сумерки. Переговаривающиеся по-русски старухи бредут по тропе к военному кладбищу, к могилам Герцля и Жаботинского, к мемориалу Яд ва-Шем. Они рассказывают друг другу, как прошел день, на какие продукты были скидки в супермаркете. Я обгоняю их и поднимаюсь вверх по тропе, немного скользкой от обилия хвои. Дальше сосны, тишина, полумрак. Невдалеке от тропы стоит небольшой мемориал из белоснежного мрамора. Это памятник последним в роду: тем, кто выжил в Катастрофе и погиб в боях за независимость Израиля, не оставив по себе потомства. Полый мраморный клин, глубоко, как колодец, погруженный в землю. На дне – горстка хвои. Не передать словами ошеломляющее впечатление от этого взгляда в белокаменную пропасть.
Укрытая лесом тропа, вдоль которой стенды с фотографиями, отражающими этапы становления израильской государственности. У одного вдруг раздается из динамика строгий голос Бен-Гуриона, зачитывающего в ООН заявление о создании государства Израиль.
Когда иду обратно, над Иерусалимом висит полная луна. Спускаюсь по длиннющей улице Герцля, пересекаю проспект Бегина, миную музейный и университетский кампусы. Кругом безлюдье, горная высота, и в провалах за обрывами, и за кронами сосен – огненная икра окон. Построенные у парадных и на балконах кущи уютно светятся, как китайские бумажные фонари. Слева показывается суровый кнессет и здания министерств.
Во всем городе на улицах ни души.
Луна разливает над Иерусалимом таинственность.
50.
Изабелла Штайнбахер, красивая, сдержанно-страстная ученица великого Иври Гитлиса, исполняет Первый концерт Мендельсона на сцене го концертного зала Тель-Авивского университета. Музыка – бессловесное искусство – полна смыслов, предельно близких к тайне времени. Вот отчего иногда после прослушивания музыкального произведения кажется, что прошла еще одна жизнь.
После концерта прогулка по набережной. Синие чехлы яхт на марине, чернильное на закате море и позвякивание снастей – блоков и кронштейнов в мачтовом лесу. Солнце еще тлеет над горизонтом. Прибойная волна под тупым углом отражается от набережной и схлестывается со встречным фронтом. Амплитуды складываются, поднимаются буруны; такие – без выделенного направления – волны особенно опасны для мореплавания, ибо бьют и в борт, и в корму, и по курсу. В Каспийском море, к северу от Апшерона, есть такой котел, где нагон хачмасского норда сталкивается с фронтом ветров из туркменской пустыни. Это место моряки обходят стороной много веков.
На следующее утро снова море. Голуби и горлицы в огромном недостроенном портовом ангаре в Яффо. Пух, перья, помет, воркование над синим-синим морем. Тень от каменного сарая – форпоста боевых действий 1948 года. Сильный свет заливает пляж, линия горизонта безупречна, ни толики дымки над ней. Человек, лучше всех в мире рисовавший море, – одесский художник Юрий Егоров. Всё, что сейчас видит глаз, будто сошло с его картин. Синие тени, серебряное море и ослепительные камни парапета.
51.
Когда я впервые оказался на Манхэттене, мне было назначено свидание на смотровой площадке Эмпайр Стейт Билдинг. Мне объяснили, как добраться: выйди из метро на 34-ю улицу и двигайся по направлению к самому высокому зданию, которое увидишь неподалеку. Так я и сделал, вышел из метро в одно из ущелий Манхэттена, но выбрать среди громоздившихся впереди зданий-утесов самое высокое не смог: в это утро над городом проползало низкое облако, скрывавшее всё, что выше тридцатого этажа. Так я промахнулся и потом долго удивлял прохожих вопросом: «Где здесь самое высокое здание в городе?» Артур Хармон, принимавший участие в создании этого шедевра арт-деко, два года спустя после его открытия выстроил в Иерусалиме здание YMCA– впечатляющий сплав мотивов того же арт-деко и мавританского стиля. Мимо этого здания тоже трудно пройти: озаглавленное некой помесью колокольни и минарета, раскинутое вширь волнами невысоких куполов, оно все равно напоминает то, что напоминают здания израильского баухауса, – корабль.
Палубные продолговато округлые балконы, уступчатая планировка этажей, окна-иллюминаторы, башенные сопряжения уровней, с завинчивающейся наутиловой спиралью лестницей, по которой так и хочется сигануть полундрой… Особенно многочисленны дома-пароходы в Тель-Авиве, но и в Иерусалиме хватает полукруглых многопалубных балконов. Иммигранты, прибывавшие в Палестину в 1930-х годах из Германии и ограниченные в вывозе денежных сбережений, везли с собой строительные материалы, благо морская перевозка позволяла не церемониться с весом и объемом багажа. И сейчас знатоки баухауса укажут вам на особенные деревянные жалюзи европейского довоенного производства и на керамическую плитку с примечательным модернистским рисунком, завезенную из-за моря, в домах постройки 1930-х неподалеку от Дизенгофф-центра.
Интерес представляет дом Вейцмана, возведенный на окраине Реховота Эрихом Мендельсоном. Тоже похожий на небольшой пароход и внутри, и снаружи (рубка-башня, палубный бассейн, низкопотолочные комнаты-каюты и холл в виде кают-компании), дом уютно утопает в зарослях плюща и бугенвиллеи. Резиденция была выстроена в не слишком благополучное время, когда в Палестине царили погромы и притеснения. Вейцман прожил в новом доме всего десять дней. Благодаря увещеваниям жены – суровой Веры Кацман – он предпочел военное десятилетие провести в Лондоне. Этот поступок был удостоен порицания будущего нобелевского лауреата – Шмуэля Агнона в его повести «Идо и Эйнам».
Холмы, вид на которые открывается неподалеку от дома Вейцмана, чуть лиловые, полные густой глянцевой листвы апельсиновых плантаций, длятся волнами.
52.
Камни мостовой затерты до блеска и во второй половине дня при подъеме отражают низкое солнце. Речной загар сильней морского. На реке, сияющей отраженным от ее глади солнцем, тело поджаривается с двух сторон…
После нескольких часов ходьбы под солнцем натруженный блеском зрачок теряет бдительность. Наткнувшись на краю палисадника на ежа агавы, рискуешь превратиться в св. Себастьяна.
Бродя по Иерусалиму, понемногу слепнешь от солнца и смотришь на все вприщур. И однажды эта новоприобретенная слепота вдруг позволила понять смысл приема, который в своем цикле «Цветы запоздалые» использовал художник Некод Зингер. Картины этого цикла показывают городские сцены у иерусалимских цветочных магазинов. Работы резко контрастны: белый цвет соседствует с пышноцветными красками букетов и – негативным изображением части мизансцены.
Это сочетание ошеломляет тем более, что механизм впечатления тяжело различить. Белый цвет, совмещенный с черным, есть символ ослепляющего затмения. Увенчанные пронзительной яркостью, эти слепящие картины смущают зрение. Ибо в них отражена изобразительная выразительность Иерусалима, обусловленная не только его особенным светом, но и его метафизической сутью – прозрачного города. Иерусалим кристально двоится между дольней и горней своими ипостасями. Между тем, что мы видим сейчас на улицах, и тем, что зримо скрывается и проступает под культурными слоями…
Картины Зингера погружают зрителя в иное чтение – в не-зрение, быть может, в чтения самую суть, где вот-вот должен прозреть росток воображения. Это очень важный момент – предосуществленности видения. «Цветы» сосредоточены на сердцевине метафизики – на области обитания души после смерти, на знаке ослепления, затмения, на способе изобразить солнечный свет в беспримесном виде, отдельным от здешнего мира, то есть на изображении неизображаемого.
Отброшенные в негатив Иного, лица видятся как сквозь толщу забытья, сквозь вечность; именно так и должна душа видеть оставленный мир. И только исполненные в цвете цветы (цвета!) и некоторые другие объекты, которые следует разобрать с тщательностью Линнея, суть предметы неявно предъявленного нездешнего мира.
Но не будем настаивать на «загробности», ибо здравый смысл велит потусторонности не совпасть с воображением, остаться неподатливой вычислимости. Захороненное большинство, из которого никто никогда не подал весточки, огромным молчанием подтвердит его справедливость.
Тем более, согласно «Путешествию в Армению» Мандельштама, цвет есть «чувство старта, окрашенное дистанцией и заключенное в объем».
В самом деле, интуиция указывает: цветы в белесом, раскаленном свете Иерусалима суть еще и форма начала, воли.
Что есть наиболее трудноизображаемая сущность на свете? Правильно – прозрачность.
Негатив – не вполне негатив, ибо, будучи проявлен, не даст реальности, но даст Другое.
Однако это Другое нам неведомо и вряд ли необходимо для чего-то, кроме того, чтобы решить: перед нами не реальность, а ее, реальности, сдвиг.
Из цветов выглядывает возлюбленная смерть.
Из цветов сложен автопортрет художника.
Мальчик при внимательном рассмотрении оказывается карликом или взрослым, выпавшим из перспективы.
Равнины и валы белизны.
Размолотая перспектива, букет перспектив, переложенных, как папиросной бумагой, засвеченными потемками.
Страдающие мадонны среди цветов.
Подлинное состоит из цветов, из эроса.
Всё подлинное незримо.
Автор составлен из цветов.
Автор реален.
Реальны цветочные магазины, их адреса, реальны тени их владельцев.
Реальны прямые цитаты: Гуго Ван дер Гус, Николас ван Верендаль, Якопо Лигоцци. Реальна портретная аллюзия на Джузеппе Арчимбольдо.
Как бы выглядел глоссарий человеческих характеров, приведенный в соответствие с цветами? Ведь в мультфильмах действуют очеловеченные животные. Как бы выглядела цивилизация, для которой было бы более естественно употреблять анимационные фильмы с очеловеченными цветами?
Цветы всегда – по преимуществу женские. Наиболее мужеские из известных мне – тюльпаны. Ночью, вечером и утром они сомкнуты, днем разверсты. Ночью, вечером и утром тюльпаны пронзают, оплодотворяя, стратосферу. Природный – эндемичный каменистым сухим склонам Апшерона – тюльпан Эйхлера (Tulipa Eichleri) – алый с ослепительно черным зеркалом: персидский аленький цветочек, за луковичку которого в Голландии в XVII веке могли расплатиться каретой с лошадьми, еще не старыми. Тюльпан Зингера – призрачно-розовый, с белыми подпалинами, похожий я привез из Крыма; держу пари, что Tulipa Singeriесть результат отбора, произведение искусства. Подскажут ли ботаники – какова палитра естественных тюльпанов? Как бы то ни было, но тюльпаны эти поданы, а не выращены. Поданы и все прочие, развязные, как Иродиада, орхидеи, лилии, все они танцуют и требуют оплодотворения.
Цветы в Иерусалиме оказываются единственными носителями ярких красок. Всё остальное – негатив: белое солнце, смешанное с углем выжженных палочек, колбочек, нервов. Даже закрывая глаза, засвеченные иерусалимским солнцем, вы продолжаете видеть то последнее, что вы видели, причем в палитре, очень похожей на ту, которую использует Зингер. Таким образом, цветы – видения закрытых глаз. Они есть – и их нет, потому что вы закрыли глаза; цветы существуют по обе стороны реальности, как и полагается желанию…
Иерусалимский свет таков, что, вдруг снова воспламеняя сетчатку, заставляет вскочить среди ночи от ужаса, точней от мысли, что те мелкие белые цветы пахучих кустарников, те камни, которые ты трогал сегодня, бродя над раскопками к юго-западу от Храмовой горы, – раскалены смыслом до прозрачности.
Негатив провоцирует стремление узнать неузнаваемое – и ошибиться. В этом смысле «Цветы запоздалые» Зингера являются строгой метафорой невидимого. Вот каково художнику жить в этом городе. Что может быть увлекательнее, фантастичнее, чем жить в стенах, которые не только стены, ходить по улицам, которые не только улицы, видеть цветы, которые не только цветы.
Что может быть занимательнее, чем понимание: ты есть не только то, что есть ты.
Но эрос – автор – есть только автор.
Потому что всё может двоиться и быть прозрачным, но только не творящее желание и воля.