355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Холин » Адамантовый Ирмос, или Хроники онгона » Текст книги (страница 6)
Адамантовый Ирмос, или Хроники онгона
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:14

Текст книги "Адамантовый Ирмос, или Хроники онгона"


Автор книги: Александр Холин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Милый, куда ж ты денешься? Из пепла ты рождён – в пепел и превратишься! Только что сможешь огненного придумать меж двумя крохотными кучками сгоревших тайн?

А путь в темноту недалёк. Иногда вроде бы, всё со светлой мечты начинается: Храм Солнца Мира! Любви! Науки! Кому он нужен в этой полицейской безумной стране, где любое и каждое движение к Свету, к Жизни, прерывается расстрельным приказом полупьяного взводного: Души! прекрасные порывы… Вот и душат, кто сколько сможет! Нет, человек не умирает, его оставляют жить, но жизнь ему уже не принадлежит. Что дальше? Дальше по отработанной схеме: исправление вольного думства на стройках народного хозяйства, так называемых «комсомольских», где комсоргом – тот же самый полупьяный взводный.

Уехать! Уехать? Но куда? Все планы побега за границу либо просто неосуществимы, либо связаны с непреодолимыми трудностями. Но жить дальше во лжи?! Верить, что проект Храма Солнца Мира когда‑то увидит свет, и его возведут‑таки на Воробьёвых горах? Бред.

Женя Моргенштерн схватился за голову и даже замедлил шаг.

Что было сделано для того, чтобы окружающие люди радовались жизни настоящей радостью романтиков? Ни‑че‑го! Да и все эти встречи на Якиманке. Мечтатели! Маниловы! А смысл этих собраний? Вечером произносить взволнованные речи о грядущей «синей» эпохе, расцвете Разума и Любви для того, чтобы утром окунаться в «красную» быдловатую толпу с серыми непроспавшимися лицами и лгать, лгать, лгать. Лгать и объявлять себя хорошим, послушным, не подверженным диссидентству верноподданным. Что заставляет людей становиться такими? Страх? Желание денег? Но со времён Иуды ни один человек притязать на мошну с тридцатью серебряниками не осмелился бы. Хотя кто знает…

Лгать себе, что же хуже, что смог бы сделать и ещё смогу, только воли дайте, только срок – я ведь тоже хочу!

Ложь. Она присутствует везде и всюду, даже в их кружке. Взять хотя бы Ирину Глинскую и Олега, решивших пожениться, а на венчании дать обет целомудрия. Ложь! Олег уже сейчас ходит к другой женщине тайком. Ложь вязкая, склизкая, скользкая, – как о ней говорят ещё – сладкая, навроде сгущённого молока, но она проникает всюду, заполняет собой все щели, все и трещинки этого мира.

Можно ли избавится от лжи!? Вряд ли. Человек даже себе всё время старается лгать: Я – такой красивый! моя жена – мне не изменяет! И вообще – завтра я всех победю неотвратной победою!

Наступает завтра, человек находит у себя в спальне чей‑то использованный презерватив, ему опять звонят кредиторы, он подходит к зеркалу и видит отражение всей этой кошмарной никому не нужной жизни.

Он опять соглашается влачить своё более чем жалкое существование ради того, чтобы получить в обмен на банку какой‑нибудь сгущёнки кусок красивой жизни. Спокойной! Без лубянских пыток и допросов, без сибирских лагерей и морозов. Не слишком ли это большая цена?

Москва снова накинулась на Женю тёмным кошмаром переулков и зыбучей тёмной пустотой, проглатывающей город с утробным сладострастным чмоком. Будто улицы жили своей нечеловеческой жизнью, охотясь за одинокими прохожими. Почему Женя отправился бродить по родному, но неприютному в этот час городу?

Но вот же он, Уланский переулок, где дрались с ребятами из соседних дворов смертным боем: уланы‑де! И церковь – вот она… только не церковь уже. Купола нет, ворота распахнуты, во дворе какие‑то бочки, пахнет мазутом… Неужели действительно? Неужели вправду говорили о взрыве главного храма на Москве? Неужели большевики решатся на такую вакханалию? Что же будет? По сути, наступает начало бесконечного конца!

Вдруг Женя обнаружил, что невыбираемая за размышлениями дорога привела его к лубянской крепости – фундаменту красного владычества. Огромный, унылый странноприимный дом, который сам себе отнюдь не казался унылым и никудышным. Напротив, здесь разместился весёлый табор весёлых ребят, для которых человечек вроде пуха июньского. А для каменных стен, кровь‑то – она потежельше всякого спуда: к вечности есть приговорённость.

Женя стоял на противоположной стороне улицы и смотрел на это каменное чудовище с чувством брезгливости и безысходности. Вдруг он приметил, что калитка тяжёлых бронированных ворот, выходящих в переулок, то ли по небрежению охраны, то ли ещё по каким недосмотрам оказалась приоткрытой, будто приглашая войти во двор саркофага непрошенным гостем.

Сумрачное, сермяжное, истоптанное революционной поступью небо наваливалось, душило, не давало времени подумать, очухаться. Какая‑то сила, похожая на обжигающую страсть, когда женщина касается губами самых сокровенных мест, повлекла его туда, в непроглядную темень двора. Калитка, без сомнения такая же бронированная и чудовищная, открылась на удивление легко, даже без скрипа. Ни привратника, ни часового.

Узкий коридор меж двух падающих в небо монолитов, в котором даже служебный «воронок» проезжал, цепляя стены железными обшарпанными боками, гостеприимно приглашал зайти и обогреться. Тем более что внутри двора мелькали какие‑то сполохи. Женя поёжился. Интересно, что бы сказал уважаемый Данте, заглянув на часок в Лубянский подвал? Все его адовы откровения – лишь бледная тень существующей здесь панорамы. Недаром после «исторического материализма» истязательные и истязующие функции стали именоваться железными: от железного Феликса до железного занавеса.

Впереди снова полыхнул свет. Женя заспешил туда, как на свидание с любимой, как на праздник Мира и Счастья, который должен был вечно присутствовать в Храме Солнца Мира. Как будто в Лубянском дворе его ожидал оракул, готовый предсказать искомое будущее.

Стены неожиданно раздались, посреди захламленного железными контейнерами, старой сломанной мебелью, огрызками автомобильных моторов и другой хозяйственной всякой‑всячиной стояла горстка людей, среди которых Женя знал многих: Леонид Фёдорович Глинский, его сестра Ирина, Олег, Серпуховский, Бутягин…

Посреди двора горел весёлый пионерский костёр и пламя его, отрываясь блудными клочками, уносилось туда, к звёздам, к Туманности Андромеды, к невоздвигнутому Храму Солнца Мира.

Арест? – мелькнуло молнией, но тут же испарилось предположение. А вот в стороне от костра двое чужих: один в белом балахоне – ну точно ангел, если бы не короб с деревянными ложками, иконами, книжками. Рядом с коробейником – молодой парень в спортивном костюме, прошитом разноцветными ленточками, расписанном нерусскими буквами. Провокаторы? Похоже на то. Хотя какие могут быть провокаторы внутри Лубянского саркофага? И коробейник с дешёвым лубочным товаром, какими путями здесь оказался?

От размышлений его отвлекли голоса суетящихся у огня людей. Совсем рядом стояли двое в кожанках, незлобливо переругиваясь и не обращая на незваного гостя никакого внимания. Впрочем, похоже, что кожаным чекистам на других присутствующих внутреннего двора Лубянки было ровным счётом наплевать.

Но одна поразительная деталь впечатляла и давила своей невозможностью: лиц у кожаных не было! То есть был какой‑то бесформенный расплывающийся пульсирующий блин безо рта, носа, глаз… Бред! Как может быть то, чего быть не может?

Всплески жадного огня высветили глухую стену здания с намалёванной прямо поверх штукатурки картиной. Вернее, это была даже не картина, а огромная репродукция Врубелевского «Поверженного демона».

– Смотрите, он здесь! – раздался голос Адриана. – Это икона, икона Люцифера!

Все присутствующие принялись разглядывать настенную роспись, предчувствуя близкое свидание с изображённым на ней херувимом, только безликие кожаные роботы всё так же суетились у огня, сжигая какие‑то бумаги, циркуляры, протоколы, письма. В руках одного из них появилась кипа мелко исписанных листов с пометками на полях и густой чернильной правкой. В свалившейся откуда‑то наэлектрелизованной тишине ещё явственней затрещали поленья.

– Ты читал это? – спросил один из кочегаров напарника.

– На компромат мало похоже, – ответил тот. – Смахивает, скорее, на сочинение неграмотного школьника об утопическом светлом будущем, построенном на наших осколках.

– На чьих?

– На твоих, балда.

– Ишь, разговорился! – буркнул второй кожаный. – Отставить разговорчики! Мы – настоящие строители светлого будущего. Но пустим туда не каждого, так что бросай в огонь эту галиматью. Пусть горит синим пламенем.

Его товарищ принялся по одному‑два листа кидать в костёр. Буквы на белых, ещё не успевших вспыхнуть, листах высвечивались вдруг радужным семицветием. Снопы искр, будто маленькие человечки, перепрыгивали по чернильной вязи, а затем сам листок в мгновение ока закутывался в пламя, превращаясь в серый скукоженный пепел, с пробегающими тут и там бордовыми огоньками сожжённых желаний и судеб.

Вслед за листами рукописи и словами вспыхивал кто‑нибудь из присутствующих во дворе. Неторопливое пламя лизало руки, лицо жертве с неутомимой собачьей преданностью, подбиралось к губам, целовало тихо, бережно, пока вдруг не проглатывало всю фигуру целиком, плотоядно облизываясь, пуская сытую слюну.

Огонь с удовольствием пожирал либидо, превращаясь, сам в эту жгучую сексуальную жизненную энергию. Каждая его жилочка полыхала, переливалась, обдавала волнами то тепла, то холода.

Никита смотрел на гибель чужой рукописи, остро чувствуя сгорающую в ней надежду автора поделиться с окружающим хищным миром своими мыслями, чувствами, желанием построить Храм Любви. Он почти физически ощутил ту, не совсем ему принадлежащую частицу сверхсознания. Никита ощущал два сгустка уже существовавшего разума, разделённых гранью зеркала, где отразилась частица написанного романа, суть которого, собственно, и есть жизнь. Что эта тонкая грань может вместить в себя?

Такой вот обрывок пламени или искру, из которой вряд ли что возгорится. «Господи! Господи! Дай мне хоть миг покаянья. Не позволяй нераскаянным в полночь уйти!..» – так говорил главный герой. Смог ли он покаяться? Успел ли? Дал ли ему Никита этот шанс перед тем, как от рукописи остался один только пепел? Кто сказал, что рукописи не горят? Горят, и ещё как! Ведь в секретере оказался только пепел… Если это не мистика, то как?

– Бывает, что бумага сгорает без пламени, – раздался знакомый голос сзади. – В твоей книге огонь был внутри, вот она и сгорела. А у этой огонь – вот он, никуда не спрячешься!

Никита оглянулся. Ангел стоял рядом, чуть сзади, мило улыбаясь. Кажется даже слишком мило, что очень похоже на откровенный цинизм.

– Слушай, это все герои из романа Даниила Андреева? – уточнил Никита.

– Видишь ли, – усмехнулся Ангел. – Ты уже успел побродить по Москве вместе с некоторыми героями, влезал в их шкуру, думал за них крамольными мыслями…

– Неправда! – искренне возмутился Никита. – Я сюда не просился. И ни за кого додумывать жизнь не собираюсь!

– А вот этот, – Ангел указал на Женю Моргенштерна. – Он только что бродил по Москве и размышлял твоими диссидентскими мыслишками. Сам он, под пером автора, никогда бы до такого не додумался. Именно ты здесь принял деятельное участие. И Женю так же сожгут, как всех других. Но мысль – тайком войти во двор Лубянки – твоя! Так что сожгут Женю с твоей помощью. Никуда не денешься.

Никита закусил губу. Просто возразить на отповедь Ангела было нечем. Ведь Никита действительно воровским способом влез в образ чужого героя и сделал то, что сотворил бы и сам. Но это же не его книга!

– Послушай, Ангел, – обернулся Никита к своему собеседнику. – Ведь то, что придумал я – никак не может стать частью не мной написанной книги. Я не просил этого и не соглашусь на плагиат!

– Какой плагиат, право слово, – усмехнулся Ангел. – Ты забыл, что книга эта сгорела? Я же тебя предупреждал. Видимо, так ты меня слушаешь, а это, прямо скажу, обидно.

– Ну, зачем же сразу обижаться? – смутился Никита. – Я помню, что ты советовал обратить внимание на других героев. И участвовать в их несостоявшейся жизни действительно интересно. Спасибо!

– Вот это хорошо, – кивнул Ангел. – От благодарности ещё никто не отказывался, а я – тем более.

Пляска теней по стенам не прекращалась. Наоборот, откуда‑то с крыши налетел порыв ветра, вздувший костёр. Пламя поднялось выше, взметнулось, загудело. Никита отступил на шаг. Что‑то в лице Ангела заставило сжаться, словно перед прыжком в прорубь. Лицо! Да, этот лик, тот самый, который рассматривали на стене герои книги! Никита повернулся к стене, но репродукции на ней уже не было. Да и сама стена выглядела по‑другому. Ни репродукции Врубеля, ни героев сгоревшего романа, да и огня‑то уже никакого не было.

Двор исчез. Вместо него до горизонта тянулась малоезжая дорога. А стены Лубянского саркофага превратились в невзрачный кирпичный бункер – автобусная остановка. Такие сиротливые будки когда‑то лепили на проезжих трактах российской глубинки. Как правило, внутри бетонной будки всегда был набросан мусор и обязательные разноцветные осколки битых бутылок. Казалось, автобусные остановки на российских дорогах существуют только для создания культурной огороженной помойки. Обязательный атрибут в любой будке: лавочка с одной‑единственной уцелевшей доской…

Так и есть. Мусору много, а на лавочке сохранилась одна‑единственная доска, выкрашенная когда‑то, но сейчас имевшая неопределённый цвет. Мир этот почти не меняется, оставаясь по‑российски инертным. Во всяком случае, если что‑то и меняется иногда, то слишком неприметно. Вот и кажется всё неизменным. Даже светлое коммунистическое «завтра».

Сизо‑сиреневая изморозь сумерек окутывала пространство, старалась упрятать под кровом своим недалёкий перекрёсток. За ним, словно войска перед битвой, крупные кряжистые сосны стояли тёмными рядами, и войско это терялось где‑то за горизонтом. Но горизонта, как такового, не было: сине‑зелёные тучи, нависающие над лесом, вдалеке сливались с ним, напрочь скрадывая горизонт.

Порождённая природой тёмная жуть была живой, осязаемой, почти такой же, как московские тени. Можно сказать, здешняя жуть была предвестницей чего‑то ужасного, неотвратимого. Этот вечер казался таким же, как перед концом света. Да, именно так. Казалось, небо и земля сами рождают мрак, тревогу. Ни птица лётом не пролетит, ни зверь по тропке не прорыщет.

Вот уж действительно только камня на распутье не хватает.

Может быть, всё ничего бы, только транспорта в светлое будущее можно было прождать здесь всю оставшуюся жизнь.

Нет, всё же за лесом надсадно билась о колдобины залётная полуторка, будто сонная муха об осеннее стекло. Истошный зуд её вызывал нестерпимую зубную боль. Всё же транспорт здесь иногда появляется. Пока не совсем стемнело, неплохо было бы позаботиться и о себе. Только кого найдёшь в этой безлюдной мёртвой пустоши? Разве что визгливая машина пробьётся сюда по буеракам, не вылезая из вездесущей русской колеи.

Глава 5

В этот занудный взвизг вклинилось что‑то новое, звук, похожий на человеческий голос. Звук становился резче, громче, и скоро можно было разобрать слова, которые произносил металлический робот, поскольку звук голоса был по‑металлически скрипуч:

…– инфернальный художник, хранитель моих рукописей, собственноручно сжёг их перед смертью. Безумие ли, страх или опьянение алкоголика, или мстительное отчаяние, та присущая погибающим злоба‑ненависть к созданному другими, или же просто ад тёмной души руководили им – итог один: вершинные творения, в которых выражены главные фазы единого мифа моей жизни, погибли.

Моя жизнь осталась неоправданной. Моё отречение, самопожертвование во имя самовоплощения моей творческой воли завершилось трагедией и сарказмом. Я достиг, воплотил, – но злость, мстительность, самовлюблённость, зависть, трусость, самолюбие приспособившихся и безразличие пустоцветов не только не захотели спасти, но наоборот захотели уничтожить то, что было создано вдохновением, страданием, любовью, напряжённой мыслью и трудом для них же. Остался пепел – пепел моего дела, пепел того, что уже не принадлежало ни мне, ни им, принадлежало всем – человечеству, человеку, векам…

Скрипучая речь металлического голоса была на удивление противной. Казалось, бездушный робот обвиняет весь окружающий мир в несовершённых бедах, желая тем самым, обелить самого себя. Неужели кто‑то из «странников ночи» Даниила Андреева докатился до такой пошлой самовлюблённости?

Никита заглянул за кирпичную стену автобусной остановки – именно оттуда доносился голос, – и увидел растение, похожее на огромный подсолнух. Только у этого вместо одной головы на вершине стебля красовалось сразу четыре. Все они, как положено настоящему подсолнуху, были с золотисто‑жёлтыми лепестками.

По лимонному пушку на мордах подсолнуха время от времени пробегала едва уловимая рябь. Растение раскачивалось в такт словам, все его четыре морды, обращённые на четыре стороны света, вдруг начинали говорить одновременно. Тогда нельзя уже было понять, о чём собирался поведать подсолнух. Но три морды всё‑таки замолкали на какое‑то время, и речь снова становилась разборчивой, только ненадолго.

Иногда подсолнухи принимались браниться, обвиняя друг друга в некорректности, неэтичности, злобе, зависти, неумении синхронно произносить монолог. Потом успокаивались и философствовали снова, не забывая толстым стеблем исполнять танец живота. Грядка, где произрастал подсолнух, была обыкновенной кучей компоста. На ней даже сорняки не росли: всё было во власти одного растения. После очередного переругивания слаженный квинтет снова разразился тирадой:

– Так считаю я себя в праве рассчитывать на то, что сожжено безумцем, и что не было спасено далеко не безумными. Как всегда: страх, немного подлости, много глупости и невежества – а в итоге гибель благого дела. Это трагедия самосознания, – но не только самосознания. Это трагедия для всей моей теперь неоправданной жизни. Дело не в душевной боли…

– А в чём? – вклинился в сетования Никита. – Вы хотите сказать, что принесли жертву на алтарь отечества и за одно это достойны памятника где‑нибудь у Никитских ворот? А стоит ли того ваша жертва? Ведь рукопись сожгли, а в этом мире ничего просто так не происходит. Судя по многочисленным «Я», так оно и есть.

– Я пожертвовал всем, – продолжал цветочек, – за что борются люди: возможностью лёгкой славы, карьерой, комфортом, положением. Короче говоря: я пожертвовал благоразумием и здравым смыслом трезвых людей. Но это ещё не большая жертва. Я пожертвовал наслаждением вкусно пожить: питаться и сладострастничать – я пожертвовал радостью тела. Это уже нечто от аскетизма, хотя аскетом стал я поневоле.

Аскеты – лицемеры (почти всегда), – склонившись в сторону единственного зрителя, интимно прошептала одна из голов, – если они не маньяки и не гениальные неудачники. Это была жертва себе в ущерб. Но я пожертвовал гораздо большим, я пожертвовал любовью – любовью в том смысле, в каком я понимал подлинную любовь. Такую женщину, как она, выкупают или золотом или славой. Горькое признание. У меня не было ни того, ни другого.

Я долго боролся, даже слишком долго и пожертвовал ею только тогда, когда она стала между мною и моим делом. Это была большая жертва – жертва счастьем, жертва душой. На некоторое время я окоченел, чтобы пережить разлуку. Такая жертва должна была быть оправдана. Она не оправдана. Моя нужда, нищета, одинокость, покинутость – не оправданы. Вот почему моя исповедь не мораль, а жизнь. К этому надо ещё прибавить мщение духа. Дух часто мстит человеку за то, в чём он не повинен, а повинны другие: за то, что уничтожено самовоплощение духа. Дух требует для себя бессмертия – и я обманул его.

– Серьёзное заявление, – кивнул Никита. – Вижу, что некоторые мои подозрения очень даже имеют место. А тебе не хотелось иной раз воскликнуть: остановись, мгновенье, я прекрасен!? Четырём подсолнухам в одном обличье очень подошёл бы такой девиз. Хотя до Нарцисса далековато, но всё же элемент оригинальности в тебе присутствует. Во всяком случае, можно было бы с большей основательностью обвинять других в собственной никчёмности. Не ты первый, не ты последний, красавец.

– Все четыре подсолнечных блина круто развернулись в сторону говорившего и стали похожи на античную гидру с мускулистым чешуйчатым телом, жаждущую живём проглотить всякое мелкое и жужжащее. Даже по стеблю пробежали глотательные судороги, а с порыжевших лепестков закапала на землю мутная жидкость.

– Слюни подбери, надежда человечества, – усмехнулся Никита. – Много таких растёт, но обычно только на компостных кучах.

Вдруг подсолнух начал быстро расти, вытягиваться, крутясь всеми четырьмя головами вокруг своей оси, издавая при этом пронзительный ядовитый свист. Никита глазом моргнуть не успел, а подсолнух уже вырос, вытянулся на высоту десятиэтажного дома. Тут шея его изогнулась и все четыре блина, роняя густую слюну, спикировали на обидчика. Это было так неожиданно, что Никита стоял, ничего не соображая, будто кролик перед царственной пастью удава.

Толчок! Даже приличный чувственный удар в плечо. Земля перевернулась, провалилась в небытие. Никита кубарем покатился в грязь, ничего не соображая по‑прежнему. Лишь боковым зрением успел заметить Ангела, одетого на этот раз в джинсовку. И в ту же секунду пасть подсолнуха пронеслась мимо, обдав ускользнувшую дичь отборным трупным перегаром.

– Беги, Никита‑ста! – раздался призывный голос Ангела.

Дважды повторять не потребовалось, поскольку подсолнечные блины снова разворачивались на боевой заход. Никита подхватился и кинулся к автобусной остановке, где уже скрылся Ангел. Под ноги попалась мелкая россыпь придорожной гальки, и исход запросто мог оказаться летальным, но чуть буксанув, как заправский гоночный мотоцикл, Никита влетел под спасительную крышу.

Прямо в стене была открыта дверь, которой, совершенно точно, раньше здесь не было. Но раздумывать не приходилось, поскольку сзади уже нарастал вой пикирующего растения. Ввалившись в какой‑то тамбур, Никита, скорее, почувствовал, чем услышал звук захлопнувшейся сзади двери перед самым носом у подсолнуха. Все четыре морды с маху влепились в дерево. Дверь треснула, но выдержала. Зато подсолнуху это пришлось явно не по вкусу. Он взвыл, и вскоре за дверью снова послышались жалобные причитания.

– Среди созданных мной произведений, вполне и не вполне завершены, три являются метаморфозами моей жизни. Человек обязан себя признать всецело земным, ни на что не надеяться, кроме как на себя, ибо все его силы суть силы земные.

– Не слушай этого болтуна, – махнул рукой Ангел, – он даже в меня не верит, хотя я для него всего лишь мечтатель и романтик, не более. Иди лучше прогуляйся по его сгоревшему роману. Это будет гораздо интересней.

– Спасибо, что спас меня, – Никита настороженно глядел исподлобья, – но зачем? Ведь погибший в инфернальном мире автоматически становится твоей добычей. И телом, и душой.

– А, пустое, не бери в голову, – отмахнулся Ангел. – Кому нужна твоя душа? И притом, ведь я тебя пригласил погулять по сгоревшим когда‑то романам! Или ты считаешь, что гостеприимство – чувство чисто человеческое, на которое не способен никто из Инфернального мира, либо из параллельного Зазеркалья? Что я сотворён только для того, чтобы дарить гадости вместо радостной энергии, приносящей пользу не одним только людям?

На это было нечего ответить, и Никита просто пожал плечами. Кто знает, может, Ангелу не чуждо ничто человеческое? Эта мысль даже вызвала мимолётную улыбку, но развивать её не имело смысла – пустые бредни. Ангелы и люди никогда не поймут друг друга, как, например, отцы и дети, мужчина и женщина. Не поймут, хотя могут.

– Послушай, – Никита явно подыскивал слова, чтобы не показаться совершенно безграмотным дилетантом. – Послушай, ты только что упомянул Инфернальный мир и Зазеркалье. Разве это не одно и то же? Просто сложные понятия часто заменяют одним, наиболее простым – Потусторонний мир. Разве не так?

– Конечно не так, – Ангел отрицательно мотнул головой. – Инфернальный – это тот мир, где обычно обитают духи всех наклонностей и пошибов. Человеку там, прямо скажем, делать нечего. Хотя многие попадают туда чисто по своему человеческому согласию. В свою очередь, многим духам нечего делать в Зазеркалье, но некоторые попадают туда так же, как люди в Инфернальный. Рядом с этими мирами существует Потусторонний. И не он один. Миров множество, как, скажем, страниц в одной книге. Буквы на каждой странице одни и те же, только сами по себе они не имеют возможности перепрыгнуть с одной странички на другую.

Это пространственное объяснение Ангела понравилось Никите своей простотой и доходчивостью, однако, ему по‑прежнему с трудом верилось в реальное существование чего‑то другого, кроме Земли. А другие пространства, миры и цивилизации во Вселенной неизбежно должны существовать, ибо на той же Земле никогда не бывает чего‑нибудь, сотворённого Богом, в неповторимом единичном экземпляре. Другое дело, что люди не имеют ни капли информации о существующих где‑то рядом соседях.

Ангелов, видимо, не очень‑то интересует людская суета за редким исключением, а люди просто не способны мыслить ангельскими категориями, но повсеместно возмущаются: как же так, не помогают‑де ангелы по жизни, а обязаны! Обязаны? Вот то‑то и оно, что ничем, никому не обязаны. У ангелов своих проблем с постигшей их гордыней предостаточно! Более того, им так темно в нашем мире, что, скорее всего, они заслуживают жалости, поселившись у нас, ибо убивают себя в наших потёмках ради не менее горделивых, завистливых, жадных и никого не научившихся любить людей.

Что же получается? Ведь сколько раз у самого Никиты в жизни было: люди не ангелы, мол, и пошёл во все тяжкие! Даже Ляльку, жену свою любимую, нежную, обижал просто так, из‑за плохого настроения. А ведь она единственная, пожалуй, кто понять может. Что в жизни нужно человеку? Чтобы кто‑то выслушал, простил, понял, не слишком обременяясь и обременяя ценными советами.

– Я тоже могу, – улыбнулся Ангел. – Могу и понять, и выслушать, и простить, и не путаться лишний раз под ногами. Смогу даже исповедовать тебя, если возникнет необходимость. Поэтому и пригласил тебя в гости. Ведь должен же кто‑то помочь тебе?

– Ты что, мысли читаешь? – подозрительно взглянул на него Никита. – Хотя, и самому следовало бы догадаться.

– Иногда читаю, – неохотно признался Ангел. – Не очень‑то большое удовольствие в сером человеческом веществе копаться, потому как оно чаще с явным жёлтым оттенком и довольно‑таки смрадным запахом, накопившимся от всех совершённых грехов за прожитую жизнь. Ох, навязались вы на мою грешную голову писарчуки всякие, записанцы и художники недорезанные. А за вас перед Ним, – Ангел указал пальцем вверх, – тоже ответ держать надо.

– Тебе?! Ответ?! Перед Вседержителем?!

– Мне, мне, – невозмутимо кивнул Ангел. – В нашем мире существуют некоторые правила, которые никто не нарушает.

– Но ведь ты же…

– Проклятый, хочешь сказать? – ядовито ухмыльнулся Ангел. – Какой я ни будь, только не забывай, Господь никогда не оставляет грешников и не лишает их права к покаянию. Особенно тех, кто действительно хочет и может покаяться. Ведь сказано: «Если исповедуем грехи наши, то Он, будучи верен и праведен, простит нам грехи наши и очистит нас от всякой неправды».[16] Ты, вероятно, не обратил внимания на мои слова, что даже я могу отпустить твои грехи!

– А ты? – снова изумился Никита. – Неужели ты способен к покаянию? Способен прийти в храм на исповедь?

– Что – я? – пожал плечами Ангел. – По‑твоему покаяние – это опять только человеческая прерогатива? Тебе сам Господь так сказал? Я знаю немного другое человеческое понимание: «Не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасёшься» и ещё, «не то делаю, что хочу, а что не хочу – то делаю».[17] Видишь, как у вас всё просто! В общем так, идёшь бродить по роману? По сгоревшему роману, – поправился он. – Тебе решать. Если нет, доставлю домой в лучшем виде. Только другой попытки не будет.

Снова соглашаться на предложение прогулки? А надо ли? Но, с другой стороны, ведь Ангел не просит за своё предложение заложить душу. И всё же Никита чувствовал, что такие игрушки могут оказаться небезопасны. Взять хотя бы Нарцисса‑Подсолнуха, бормотавшего на своей любимой компостной куче. Ведь съел бы! Без хлеба и соли. Даже не жуя. Ангел его привёл сюда, но Ангел же и спас. Только зачем он со мной нянчится? Хочет прогулять по сгоревшим романам разных писателей? На это и жизни не хватит. Искушение? Вот это больше похоже на правду. Ведь когда он попался в пустыне Макарию Великому, тот спросил:

– Куда спешишь ты, нечистый дух, и зачем столько разных склянок на себя навесил? И услышал в ответ:

– В каждой склянке разные соблазны. Оттолкнёт грешник одну склянку, а я ему тут же другую: что‑нибудь да выберет.

Может, и мне он склянку предлагает? То есть банку. Выходит, уже… Причём покровителем писателей и художников себя почитает. Но ведь сказано, не его бояться надо, и не может он душе человеческой навредить, если, конечно, сам человек… а, ладно…

Никита увидел таящее в воздухе изображение Ангела и, пока тот опять не исчез по‑английски, решил узнать, что за подсолнух встретил его у автобусной остановки:

– Ангел, постой, не исчезай, этот подсолнух – тоже любящее дитя, сотворённое Даниилом Андреевым?

– Нет, это Яков Голосовкер… иди, если хочешь действительно познакомиться… так не расскажешь…

Последняя фраза зазвучала уже чуть слышно, как будто Ангел кричал через толстую кирпичную стену. Площадка, где стоял Никита, оказалась просторным каменным коридором со сводчатым потолком и базальтовым полом, в который выходило несколько дверей, выкованных, вероятно, во времена Иоанна Грозного.

Есть ещё на Москве княжеские палаты, где можно увидеть такие двери. Палаты? Да, скорее всего это помещение раньше было именно боярскими или митрополичьими палатами, где прошлое всегда переплетается с будущим. Но только не здесь. Обшарпанные стены, на полтора метра от пола покрашенные в самый казённый рассейский цвет жидкого поноса. Пол, выложенный массивной каменной плиткой из давно не метеного базальта, тоже вызывал чувство загаженного общественного туалета. Над единственным зарешеченным окном в торце коридора – паутина.

Никита попробовал заглянуть в ближайшее к нему помещение.

Дверь, окованная ржавым кровельным железом, оказалась запертой. Открылась только третья дверь, за которой была келья тоже со стрельчатым потолком и окнами‑бойницами, забранными в тяжёлые толстые решётки. За единственным обшарпанным некрашеным столом, притуленным между окнами, спиной ко входу сидел человек.

Во всяком случае, человеческая фигура была в неприютной комнате единственным заслуживающим хоть какое‑то внимание предметом. Потому что красный бархат расшитого изумрудным узором халата, в который кутался человек, привлекал внимание постороннего. С одной стороны стола стояло причудливое кресло с высокой спинкой и вылинявшей до дыр обивкой, но человек сидел на простом грубом табурете, тоже не крашенном, как и стол, просто почерневшим от времени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю