Текст книги "Адамантовый Ирмос, или Хроники онгона"
Автор книги: Александр Холин
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Я здесь и не здесь, я везде и нигде, я жёлтые листья на чёрной воде, – пронеслось в голове у Никиты, словно нелепая прибаутка. Но Ангел всё‑таки сгинул. Сгинул очень даже по‑английски, оставив Никиту наедине с дверью, тоже, кстати, не опробованной мощью святой воды. Собственно, бутылка вон она, рукой подать, но… лить или не лить, кропить или не кропить? – вот в чём вопрос. Поза датского принца была в наличии, вопрос – тоже, не хватало только черепа бедного Юрика, то есть Йорика, который необходимо было подержать на ладони, как это делал принц Датский, чтобы решить извечный вопрос – быть или не быть?
– Смылся! Тоже мне, Ангел! – принялся ворчать Никита. – Но, если я войду, не потребует же он с меня душу в уплату за вход? А с другой стороны, если открыть дверь и она откроется, то можно ли будет закрыть? Ведь, скорее всего, это и есть плата за вход, потому что будущее совсем по другой дороге покатится. А каким оно будет – не узнать, не побывавши там самолично.
Бронзовая ручка, как и положено ей, была чуть холодноватой. Открыть? Может быть, именно этот незначительный поступок станет вдруг каким‑то поворотным моментом, привнесёт что‑то новое. Хотя бы новое понимание мира. Тогда, может быть, и вправду удастся написать что‑нибудь интересное? Но бесплатный сыр?.. To be or not to be! Вообще‑то, на Руси это звучит немножко по‑другому: налево пойдёшь – ничего не найдёшь, направо пойдёшь – никуда не придёшь, а прямо пойдёшь – ни за грош пропадёшь.
Никуда не ходить? Это не выход: выход в том, чтобы не ходить в наш дом или ходить в никуда. Бред.
Тем не менее, Никита медлил. Начавший было зарождаться ледяной комочек жути, сгинул бесследно под жаркими лучами любопытства. Страха не было. Но было ощущение чего‑то запретного, необратимого, до чего обязательно нужно дотронуться своими руками. Не станет ли человек, открывший дверь, каким‑нибудь банальным еретиком?
Впрочем, в средние века Савонарола не испугался сожжения на костре и не покорился инквизиции. То же самое было и на Руси. Болярыни Морозова, Урусова и Данилова не побоялись угроз «новодела» Никона и не отказались от молитв, завезённых в Россию ещё Андреем Первозванным.
Патриарх Никон безнаказанно уморил голодом царских родственниц, и не их одних. Старообрядцев сжигали целыми деревнями, а вместе с ними и книги церковные. Новоделы Никона рубили пальцы у тех, кто отказывался креститься щепотью – тремя пальцами. Тогда Русь была потоплена в таких потоках крови, каких не видела ни одна страна в подлунном. Где ж тогда были ангелы? Может быть, духи просто не могут вмешиваться в драчки человеков?
«Испытывайте духов, от Бога ли они?» – снова пришло на ум. Но как всё‑таки испытать этого? Потереть банку рукавом, чтобы Ангел опять предстал пред светлые очи, расспросить его обо всех ангельских законных беззакониях?! Потребовать расписку кровью, что душу не тронет? М‑да, было бы любопытно: Ангел, дающий человеку расписку, подписанную кровью…
…с той ли, с этой ли стороны
ожидается дым‑пожар?
Иль не молишься ты за ны,
куренной монах Кудеяр?
Ярость века сгорит в огне,
ляжет копотью в пол‑Земли.
И поэтому снова не спится мне,
если рядом жгут корабли, –
вынырнуло вдруг из стародавнего, почти забытого.
Что же, сжигать корабли – нынче в моде, ведь каждый человек должен открыть хотя бы одну дверь!
Она поддалась легко. Даже слишком. Открылась сама? Не заметил просто. Нет, всё же не без помощи витязя на распутье. Но ничего не произошло. Ни‑че‑го! Ровным счётом. Только за окном почему‑то явственно прокричал петух. Откуда он? И причём здесь петух?
«Рече ему Иисус: аминь глаголю тебе, яко в сию нощь, прежде даже алектор[15] не возгласит, трикраты отвержешься Мене».
Память, оказывается, бывает иногда удивительной камерой хранения прочитанному. Надо же, Евангелие вспомнил… Но была в связи с петухом ещё какая‑то штуковина, она никак не вспоминалась. Петух прокричал снова. И это чуть ли не в центре города? Может, соседи на балконе кур разводят или кто петухом вместо канарейки обзавёлся? Глупости.
«Да, позагорбил басве слемзить: рыхло закурещат ворыханы». Вспомнил‑таки! Офенина болтовня на невообразимой фене? А он откуда знал про петухов? Сам, небось, из‑подпространства петухом поёт, чтобы всё как в настоящей страшилке.
Вокруг ничего не было. Правда, чувствовалось какое‑то воздушное пространство, запахи коммунального жилья, даже далёкое рычание автомашин, но глаза пока что не могли разглядеть ни одного материального предмета, да и не материального тоже. Единственное, что чувствовалось чётко – твёрдая плита под ногами.
Наконец Никита понял, что стоит на крылечке какого‑то дома с большими окнами и старинными балконами, украшенными витиеватыми коваными решётками. Образ дома неохотно вырисовался из темноты, но уже не думал никуда исчезать.
Над подъездом висит фонарь, возле которого вьётся беспокойная мошкара. Тёплая, скорее всего, летняя ночь тасует и перемешивает звёзды, совсем как вьюга в студёное Сретенье кружит снежинки. И те послушно несутся прямо на фонарь, потом резко останавливаются, зависают, будто натолкнувшись на невидимую стену, и снова срываются, летят, кувыркаются, наслаждаясь полётом ради полёта.
Тепло и… тревожно. Никита сначала даже не понял – почему? Он разглядел недалеко от подъезда чёрную легковую машину с «обрубленным» квадратным багажником. На таких разъезжали киношные американские гангстеры тридцатых. Шофёрская дверца открылась, на булыжную мостовую вылез человек в гимнастёрке, сапогах и синих галифе. На голове у него была военная фуражка с тульёй непомерных размеров, с околышем такого же цвета, как галифе. Вероятно, подобные воинские фуражки послужили образцом кавказской публике, когда те дружно принялись за внедрение моды кепок‑аэродромов.
Военный вытащил из кармана портсигар, мертвенно блеснувший лунным зайчиком, продул мундштук папиросы, потом долго рылся по всем карманам в поисках спичек. Но спички, то ли не желали зажигаться, то ли просто пропитались трудовым шоферским потом, запах которого доносился даже до крыльца, где стоял Никита.
Наконец, одна из спичек повиновалась‑таки настойчивому добытчику огня. Он прикурил. Тут одно странное обстоятельство поразило Никиту своей невозможностью, фантастичностью: у военного не было носа! И лица не было! То есть, лицо, наверное, было, но в коротком свете спички под лаковым козырьком просматривалось только белое пятно с воткнутой в него папиросой.
Сзади из подъезда раздался топот ног, смахивающих на слаженную поступь левых бригад, возвещающую скорую победу Великого Октября, и по ступенькам к машине сбежали ещё трое безликих, сплошь затянутых ремнями, в куртках и штанах искусственной кожи. За кожаными шёл человек в чесучовом пиджаке с перекинутым через руку пальто. В другой руке человек держал большой канцелярский портфель красной кожи на двух медных застёжках.
– Зачем пальто, – вслух подумал Никита, – тепло ведь?
Вдруг кто‑то сзади больно саданул его в спину, да так, что Никита чуть было не скатился кубарем по крутым выщербленным ступенькам.
– Туда, куда его повезут, на первых порах и пальто пригодится, – прозвучал очень знакомый голос.
За спиной стоял Ангел со своим вездесущим коробом, которым он продолжал цеплять всё подряд. На этот раз досталось Никите.
– Нельзя ли поосторожнее, – огрызнулся он, инстинктивно пытаясь дотянуться рукой до ушибленного места.
Ангел только фыркнул в ответ, поправляя на себе портупею. Он тоже оказался затянут в кожу, как и действующие лица текущей драмы, с той лишь разницей, что не потерял лица своего. Ещё у Ангела не было форменной фуражки с огромной тульёй и околышем синего цвета. Зато в голубых петлицах гимнастёрки красовались четыре «кубаря», а это не такой уж малый офицерский чин у красных командиров довоенного времени.
Меж тем кожаные затолкали мужчину на заднее сиденье, влезли сами и машина, кашлянув выхлопным газом, покатила в темноту. Сквозь заднее стекло ещё некоторое время можно было разглядеть оглядывающегося на прошлое человека. А будущее, есть ли оно у арестанта?
– Его арестовали? – решил уточнить Никита.
– В вашем мире, мой друг, человек всегда стоит перед выбором свободы и необходимости, – философски заметил Ангел. – В данном случае человек принял, как необходимость, писать о свободе, в результате лишился её. В любом выборе существует элемент потери, потому как что‑либо приобрести, ничего не потеряв при этом, попросту невозможно. Ведь и ты только что решил открыть дверь – это твой выбор. Твой! Но самим выбором не мы определяем интересующий нас объект, а объект определяет нас.
Никита с подозрением посмотрел на философствующего Ангела. К чему он клонит?
– Послушай, Ангел, – сдавленно обратился Никита, чуть ли не попрошайничая, к разгулявшемуся философу. – Зачем всё это более чем реальное приключение? Не пора ли мне проснуться?
– А затем, – тут же ответил Ангел. – Лишь затем, чтобы ты научился видеть сквозь время, понимать тех, кто терял в огне не только рукописи. НКВДэшники только что навсегда увезли Даниила Андреева. Ведь всё это есть, было и будет ещё в человеческой истории. Уничтожить рукопись или, скажем, стихи, легко. Гораздо труднее сохранить. Только я тебя умоляю: не подумай что какой‑то вшивый ангел пред тобой менторствует. Это, скорее, тест, который для меня тоже не лишним будет. Так что смотри, Никита‑ста, слушай и постарайся ничего не упустить из виду.
Глава 4
Никита брёл по непроспавшейся затаившейся Москве и, узнавая, не узнавал её: всё вроде бы было таким, как всегда, но в то же время другим, чужим, инородным. Создавалось впечатление, будто весь огромный город является бутафорией киношников, собравших и сколотивших здания на скорую руку.
Это относилось не только к кривым арбатским переулочкам, с детства знакомым, излазанным вдоль и поперек, щедро политым – двор на двор, святое дело – храброй мальчишеской кровью. Из‑за кого? Конечно же, из‑за девчонок! Чтобы в наш двор чужаки! Да ни в жисть!
Вот здесь, кажется, было: четырёхэтажка на углу Сивцева Вражека. А она ли это? На домах, ни табличек с названием улиц, ни номеров… фонарей тоже не густо. Пара на всю улицу. Да и светят‑то себе под нос. Почему же светло всё‑таки? Луны нет, облака, вот‑вот дождик развяжется. Ах, это стены, наверное, отражают свет, накопленный за день! Есть у московских домов такая особенность: освещать собой улицы. И, право, темнота разбегается, кидается наутёк, расползается по подворотням, только противным чавкающим эхом шагов пугает. Будто кто‑то там, в подворотне, давясь, глотает куски московской тишины и с утробным сопением не прекращает свой ночной пир.
За очередным поворотом Никита встал, как вкопанный: впереди, на расстоянии полёта стрелы (а далеко ли они летают?) виднелась громада белого храма. Судя по огромадности, помпезности и хорошо видимым барельефам на стенах, это мог быть только храм Христа Спасителя. Его недавно восстановили стараниями лучших вольных каменщиков города. Сразу вспомнилось, как нынешний московский мэр в кожаном фартуке, размахивая серебряным мастерком, публично делал закладку первого камня.
В среде городских остроумов злословили, что суждено‑де Антихристу построить новый храм на месте старого, вот он и старается… Только этот величественный собор был совсем не таким помпезным и холодным. Опять же какие‑то двухэтажные каменные палаты вокруг храма с узкими зарешеченными окнами‑бойницами, с частыми трубами на длинной блестевшей свежевыкрашенной крыше. Они выглядели, как часть большого церковного подворья.
Ну, как же! – догадался Никита, – перед ним вовсе не чудо советских реставраторов, а тот первый, ещё не разрушенный Великим Октябрём, храм Христа Спасителя во всей велелепоте и величии, воздвигнутый в честь победы над дитятей французской революции на всенародные пожертвования. Надо же, храм строили всем миром, и большевики решили его взорвать тоже всем миром, только своим. Вот она, война миров!
Но ведь когда строили этот первый храм, среди москвичей тоже нездоровое брожение умов было: кто говорил, что архитектор Тон – автор проекта – не считается с общим обликом города; что православный храм, а выглядит как самовар; кто утверждал, такая‑де громада – вообще невесть что, только не храм Божий.
Болтали разное, воркотня стояла примерно такая же, как в наше время, когда Церетели водружал своего одиозного Петра нал столицей, будто бы дар художника – стране! Но почему Пётр в Москве – на это не мог ответить даже сам художник. А то, что Пётр Первый ненавидел своё государство, тем более, бывшую столицу, об этом вспоминать считалось бестактным.
Но девятнадцатый век успел смириться с глобальной постройкой нового храма. Тем более, что Русь всегда любила что‑то грандиозное. Потом к храму привыкли, даже полюбили. Стоять бы ему века, да захватили власть чужие, и принялись узаконивать «аристократию помойки».
Так уж вышло, что ничего путного у чужих не получалось, кроме как отнять, разделить и разрушить. А когда дальновидные решения партии и правительства об уничтожении храма просочились за кремлёвские ворота, храм превратился в мученика, в памятник большевистскому варварству. Все его жалели, но никто слова не сказал в защиту. Боялись? Может быть. А, может, действительно верили, что придут другие, лучшие времена. Без царя и без Бога?!
Лишь несколько десятков столетних старух не хотели отдавать храм Божий на поругание басурманам. Их волоком утаскивали краснощёкие молодцы в кожанках и фуражках с голубыми околышами. Храм превратился в легенду. У этой истории удивительные корни: знаменитый создатель храма архитектор Тон – близкий родственник товарища Когановича, который перед нажатием рубильника, вызывавшего взрыв, сказанул историческую фразу: «Задерём подол матушке‑России!».
Что поделать, чужие целых восемьдесят лет задирали подол великой державе. А нынешние реставраторы – те же мастера мастерка, циркуля и кожаного передника. Разве не парадокс? Нет, скорее – закономерность, потому что народ достоин своего правителя. И если те же чужие поныне продолжают разбазаривать державу, то виноваты в этом только мы, потомки, допустивших чужаков к власти.
Размышляя таким образом – благо, мешать было некому – Никита подошёл к заглавной храмовой калитке, которая кружевным кованым узором почти совсем не отличалась от ворот, и чуть было не наступил на человека, вольготно расположившегося тут же под забором. Человек, в лохмотьях, то ли пьяница, то ли юродивый, заворочался, заворчал и резко поднял голову на Никиту. Потом вдруг юродивый подал голос, будто ворон московский каркнул надтреснуто:
– Ишь, чё смотришь, смотришь! То ж на Бога ручонки сучишь, ножёнками топочешь. Сгубили Русь, антихристово семя, да не взять вам её, не взять, проклятые. Русь‑от в поджидках не узрите. Ишь, чё вздумали: храм рушить, тугариново племя. Смотри, смотри! Не скоро ишшо новый‑то построют. Антихрист и построит. Сам ломат – сам стройку заводить почнёт. А вона, лико чё, последыш евойный побежал. Ты тоже бежи, спасай поджидка… онгон тебя спалит…
Никита оглянулся и увидел в тени домов одинокую фигуру. Кто‑то шёл со стороны Метростроевской. Тьфу ты, она давным‑давно снова Остоженкой стала, только вот доходных домов здесь больше нет. Хотя, кто их знает, старых русских или новых деревенских? Многие пытаются что‑то возродить, возвернуть да от большинства кроме делового шума ждать нечего: такова уж природа бездельников, шуму много – толку мало.
Низенький человек выписывал кренделя, будто крепко принявший за воротник, на ходу жестикулировал руками, помогая мыслям выстраиваться в нужную картину. Иногда он на секунду останавливался, хватал губами воздух, словно рыба, выброшенная на лёд, и спешил дальше, чтобы через десять‑пятнадцать шагов снова ловить ртом уплывающие в темноту драгоценные пузырьки воздуха. Глаза его, навыкате, точь‑в‑точь как у откормленного зеркального карпа, шарили по ночным теням, по силуэтам домов, выискивая что‑то своё, сокровенное. Может, он родом был из этих тёмных пятен, поэтому искал там поддержки, но тьме было не до одинокого сиротинушки.
Человек свернул на одну из арбатских улочек, ведущих к Манежной. Серые туши диких, но родственных теней поспешили спрятать его под своим пятнистым омофором, чтобы где‑нибудь там, в глухом месте, накинуться голодной шакальей сворой, запутать‑задушить, выпить беззащитную душу до донышка.
Обычно так поступают с человеком ночные тени. Что же искал этот, путаясь в перекрёстках знакомых улиц и задыхаясь от собственной печали?
Никита от нечего делать побрёл за человечком, который вдруг ни с того, ни с сего принялся сыпать отборными ругательствами в адрес какой‑то Ирины, загубившей на корню его моложавую жисть. Видимо, во всём виноват был банальный бытовой «треугольник», только зачем же об этом сообщать той же темноте, жалуясь от бессилья и безысходности.
Чёрные арбатские подворотни слушали эти животные живописные словоизвержения, пропуская их сквозь вставные челюсти заборов, словно кит, фильтрующий планктон. У очередного сгустка тени человек остановился, будто налетев на невидимую преграду. Затем развернулся на сто восемьдесят, заковылял навстречу Никите, но, не дойдя нескольких метров, также резко остановился.
– Они, – человечек воткнул перст указующий в плавающую над головой темноту, – хотят строить храм. Храм Мира, Любви и Науки. А я их предал!
Ага, еще один строитель храмов. Но этот уже, поди‑ка, с претензией на оригинальность, на несомненную благодарность потомков за одно только желание построить храм Мира, Любви и Науки. Интересно, кому молятся в таком храме, потому что эти три ипостаси в одной компании выглядели взаимоисключающими?
– А я их предал! – снова взвыл коротыш. – Я Ирину предал, потому что люблю! Потому что люблю, потому и предал. Я так люблю её, а она замуж выходит! Почему она решилась на такое, когда я люблю её?!
Как по волшебству левый рукав его пиджака сам собой вспыхнул лёгкими языками жёлто‑голубого огня, будто пламя онгона, часть которого хранится в сердце любого человека, решило помочь страннику разобраться с жизнью. Сбивая рукой пламя, человечек кинулся в сторону и нырнул в парадное многоэтажного дома на Якиманке.
Никита, боясь упустить этого странника ночи, также поспешил в подъезд. А тот уже ломился в какую‑то квартиру на первом этаже. Когда не открыли сразу же, он принялся колотить ногами в дверь, обтянутую чёрным, протертым во многих местах, дерматином. Странный человечек, вероятно, пробудил бы весь дом, кабы ему всё же не открыли.
На пороге стояла худая долговязая женщина в наброшенном на плечи поверх ночнушки сером платке со свалявшимся пухом. Она пыталась вникнуть в бессвязный фальцет ночного посетителя. У того из словесной абракадабры всё же вылепилось, наконец, связное:
– Мне Женю позовите! Позовите Женю мне! Его фамилия Моргенштерн. Позовите мне Женю.
– Я его мама, – спокойно и устало ответила женщина. – Жени сейчас нет дома. Но вы проходите, не стойте на пороге. Я чайник поставлю.
– Вы ничего не понимаете! – взвизгнул человечек. – Я их предал! За тридцать серебряников! За поцелуй Ирины! Мне Женю позовите! За поцелуй Ирины!..
Потом, снова забормотав что‑то несуразное, странный гость вдруг подхватился и кинулся в ночь, в месиво хищных теней и страхов. В коридоре, позади женщины, сгрудились остальные обитатели коммуналки, разбуженные ночным вторжением.
– Кто это? – подал голос один из соседей.
– Женю арестовали? – буднично спросил другой.
Женина мама обернулась к соседям:
– Не волнуйтесь, ничего не случилось. Просто один Женин знакомый сошёл с ума.
– Сошёл с ума?! – вслух повторил за ней Никита. – Надо же!
Во всяком случае, ему было дико оставаться в этом мире, куда он попал по лёгкому приглашению Ангела. Может быть, в том прошлом времени, куда угодил Никита, москвичам было наплевать друг на друга, и аресты вместе с умопомешательством никого не удивляли. Но этот мир был, если он действительно был, каким‑то картонным, даже нарисованным жирным углём на листке испачканного пространства. Как же люди в действительности смогут жить в такой неразберихе и смогут ли. Кому будет интересно читать книгу, с описанием безысходности, свалившейся ниоткуда и без всякой надежды найти спасение?
Никита оглянулся вокруг. Однако, нигде в сгустившейся над Москвой темноте Ангела не было видно. Он, конечно, был где‑то недалеко, на то он и Ангел, только не хотел сейчас показываться. Видимо, ожидал, чтобы Никита поближе познакомился с героями этой книги. Но кому интересно знакомиться с безысходностью? А, может быть, Ангел прав всё‑таки, потому что сам Никита тоже готов был покориться свалившейся ниоткуда депрессухе, и если бы он не являлся в снах, то ещё неизвестно до чего могла довести человека депрессия?
Не стоит ли взглянуть поближе на героев? Кстати, не мешало бы узнать, кто написал этот роман? Неужели Даниил Андреев? Но, вроде бы, ничего похожего в его трудах не наблюдается. Хотя, кто его знает…
– Клементовский, я должен вам признаться, – Адриан взволнованно ходил по комнате. – Я знаю, вы меня поймёте. Вы должны понять, я знаю, – повторил Адриан.
Его собеседник – мрачный плотный человек, в дорогом, ладно скроенном костюме – внимательно слушал Адриана, изредка оглаживая свою окладистую бороду.
– Но сначала я вам кое‑что покажу, – и хозяин квартиры повёл своего молчаливого чернобородого собеседника к репродукции картины Врубеля «Поверженный демон», висевшей в глубине небольшой комнаты, плотно заставленной антикварной мебелью и, скорее всего, поэтому не бросающейся в глаза.
Перед репродукцией в небольшом китайском вазоне стоял букет черёмухи – облако безгрешных цветов, так живо напоминающем хозяину квартиры о Туманности Андромеды, предмету его исследования.
Репродукция была великолепная, судя по подписи – английская, сделана, видимо в девяностых годах, когда гениальное произведение ещё сияло всеми своими красками, всей своей страшной, нечеловеческой красотой. Казалось, на далёких горных вершинах ещё не погасли лиловые отблески первозданного дня; быстро меркли его лучи на исполинских поломанных крыльях Поверженного, – и это были не крылья, но целые созвездья и млечные пути, увлечённые Восставшим вслед за собой в час своего падения. Но самой глубокой чертою произведения было выражение взора, устремлённого снизу, с пепельно‑серого лица – вверх: нельзя было понять, как художнику удалось не только запечатлеть, но только хотя бы вообразить такое выражение. Невыразимая ни на каком языке скорбь, боль абсолютного одиночества, ненависть, обида, упрёк и тайная страстная любовь к Тому, Кто его низверг, – и непримиримое «нет!», не смолкающее никогда и нигде и отнимающее у Победителя смысл победы.
– Видите? – промолвил Адриан после долгого молчания. – Это икона, но икона Люцифера.
– Икона? Я как‑то даже не задумывался над этим, – отозвался Клементовский, снова оглаживая свою разбойничью бороду.
– Возможно, вы и правы. Видимо для художника этот персонаж был воистину судьбоносным.
– Вот именно! – воскликнул Адриан. – Понимаете, Врубель искренне верующий человек, пишет картины, изображающие демона. Пишет до такой степени прочувствованно, что, наконец, картина превращается в икону. Икону Люцифера. Значит, зло в мире настолько проникло в плоть и кровь смертных, что молиться Богу человек уже не в силах. Иначе как вы объясните торжество зла в мире? Как примириться с гибелью безвинных младенцев, с благополучием извергов, с арестами честных людей?
– Да, Божий Сын являлся в этот мир. Но миссия его оказалась невыполненной. Почему так случилось – неведомо никому. Но Иисус показал нам путь, которым хочет избавиться от зла. Вы понимаете? Он принёс Себя в жертву. Он пришёл в мир человеком. И в жертву принёс Себя как человек. Понимаете?
Клементовский задумчиво разглядывал репродукцию картины и по‑прежнему молчал. Но заблестевшие живым огнём глаза его под нависшими бровями выдали неподдельный интерес и волнение.
– Да, я не ошибся, – продолжал Адриан, – вы меня понимаете. Вы знаете, что я астроном, наблюдаю в настоящее время Туманность Андромеды. Это космический символ звёздной гармонии, который однажды подсказал мне выход борьбы со злом.
– То есть? – Клементовский в упор посмотрел Адриану в лицо.
– Вспомните, даже апостолы говорили всегда о со‑переживании, со‑распятии Христу. Но они недопоняли учения Сына Божьего. Сораспинаться надо буквально. Только приняв на себя грехи этого мира, можно его очистить.
– Но ведь это самоубийство, которое не прощается ни в этой, ни в будущей жизни! – возразил Клементовский.
– Вовсе нет. – Адриан на секунду умолк, собираясь с мыслями. – Вовсе нет, – повторил он, – потому что, идя на жертву за други своя, добровольно принимая на себя хотя бы часть грехов этого мира, в то же время очищаешь его, но это бывает, только когда человек понимает, в чём его жертва. Вспомните Аввакума. Пламя костра примирило его с Никоном и, пусть даже внешне, раскольников с неоправославными.
– Бред какой! Что он мелет? – фыркнул Никита, давно уже наблюдающий беседу двух будущих «спасителей человечества». – Не нам, рождённым в грехах, прилаживать на многоумный лоб очередной терновый венец? Тем более, рассуждать о примирении Аввакума с патриархом Никоном, чуть не продавшим Россию католикам, это, по меньшей мере, безграмотно.
Сдаётся мне, шибко много берёт на себя этот доморощенный философ. И герои романа слишком уж физиологически воспринимают учение Сына Божьего. А ведь Он не раз говорил книжникам и фарисеям, что царство Его – не здесь, не в этом мире.
– Ничего особенного, – Ангел на этот раз оказался рядом. – Во времена Даниила Андреева, встречались разные подвижники, то есть странники. Это его сгоревший роман, который так и должен был называться «Странники ночи». Но я одного не пойму, Никита‑ста. – Ангел угловато повернулся и, конечно же, задел расписным заплечным коробом пианино, которое не замедлило откликнуться всеми своими закипевшими внутренностями. Причём двое «странников», увлечённых идеей спасенья человечества, не заметили возмущённого ворчания музыкального инструмента, хотя звук откликнувшихся струн был довольно громкий. – Не пойму я, чем эти странники хуже твоих бездарных, безропотных героев, у которых не может быть никакого сюжетного апогея, не говоря уже о простых конфликтах? Сам же на даче жене жаловался на неудачные образы, затянутый мёртвый сюжет, на кисельную фабулу, или я что‑то путаю?
Никита закусил губу. Что ни говори, но Ангел был прав на все сто двадцать процентов, потому что никакой роман, равно как и стихотворение, не высосать из пальца, и не придумать не случившееся. Пусть даже сюжет будет составлен заковыристый, ан не получится роман по той простой причине, как не получилась благополучная жизнь маленького странника ночи, предавшего друзей «за поцелуй Ирины».
– Слушай, Ангел, – начинал закипать Никита. – Ты меня затащил в чужой роман, чтобы показать всю мою несостоятельность? Всё моё версификационное графоманство? Благодарю покорно, любезнейший.
– Ну‑ну, не обижайся так уж, – заворковал офеня. – Поглядишь‑посмотришь, поживёшь‑помаешься, глядишь, и напишется‑сложится, чем мысль растревожится.
– Это так важно – тревожить ум? – продолжал дуться Никита. – Покой ума создаёт благоприятную почву для философии, как считал Диоген. А всякая тревога, взбудораженность, подозрительность и настороженность приводят к войне. Но известно, что ни в одной войне ещё не было победителей. Стоит ли тревожить ум и создавать нелепые ситуации?
– А то, как же! – злорадно хмыкнул Ангел. – Ежели бы предки твои в Эдеме не узнали, что они наги, досе уплетали бы груши с ананасами на манер скотинки домашней. Ведь никакой коровушке, аль кабанчику не взбредёт в голову книжки писать или вон как этим странничкам себя на место Распятого ладить. Свинюшки жуют себе и счастливы, поскольку сыты и веселы. Даже потомки этрусков в Первом Риме кричали: «Хлеба и зрелищ!». А ты вон послушал странников ночи, поглядел, будто в зеркальце заглянул, – сразу про свои греховности вспомнил. Ещё чуть‑чуть и каяться побежишь! Есть стимул к развитию, а?
Никита недобро глянул на Ангела, но промолчал на этот раз. Сам‑то ты, ангел хренов, можешь со‑переживать, со‑распнуться? Или это только для тварей низшего сорта – человеков? А тебя, такого хорошего, Бог совсем не для этого создал – творение Божие! Лучше бы Вседержитель аборт богине сделал, что умудрилась на свет произвести!
Ладно уж, кто знает, может, надо действительно на другие сгоревшие души стоит посмотреть, прежде чем свою сжигать? Да вот ещё на охламонов этих данииландреевских. Ведь такую лабуду несут, что ни в сказке сказать! А что, многие, между прочим, клюют на такое. Ведь САМ ПИСАТЕЛЬ сказал: через него Господь с людьми разговаривает! И то, что в книге написано, для человеков почти всегда аксиомой является!
Тут же вспомнилась одна прибаутка, когда попали на тот свет грешники всякие, ну и, естественно, всем по грехам воздаётся. Черти под сковородкой у каждого по костру разводят. У кого побольше, у кого поменьше. По заслугам, значит. А у писателя под сковородкой свечка! Толстая, основательная. Но свечка! Возмутились греховодники:
– Это за что же почтение такое недописанному писарчуку‑записанцу?! Мало он нас на том свете (то есть, на этом) совращал своей писаниной, так ещё здесь ему почёт и уважение! Несправедливо!!
– Э‑э, нет, – прокашлял самый старый чёрт. – Вы здесь, убивцы и золотопоклонники, пожаритесь маленько, прокоптитесь на шампурах, проваритесь в бульоне с луком да перцем, и ступайте себе в эмпирии высокие. А энтот настоящим кузнецом человеческих душ был. Во все, самые незапамятные времена, шибко любил людей наставлять да жить не по‑людски, вот навечно к медленному огню и приговорён. Так что не завидуйте. Кому из вас больший кайф присуждён – не нам судить, но вот на место этого, даже мы попасть не хотели бы.
Женя Моргенштерн вслушивался в свои шаги, рикошетом отскакивающие в притаившиеся московские переулки, слишком гулкие в предутренний час. В них темнота шевелилась живым паучьим месивом. Казалось, что слипшиеся вместе к утру разрозненные сгустки зла поджидают прохожего либо фартовым пером из‑за угла, либо тягучим Фортуньим шёпотом про жизнь загубленную, где исход всё одно: мыла кусок да шнурок покрепче!
Вон он, шнурок этот в подворотне болтается, что искать? А так темнота набросится, задушит, искорёжит, измельчит, кости до единой поломает. Слабый человек. Слабая душа. Его убедить любая темнота может, потому что верит он ей! Ох, как верит! Нет, темнота эта не инородна. Она сделана из того же, из чего слеплен человек и мечтает только заполнить сознание человека с мыслями, с потрохами, либо всосать его в себя, чтобы он стал самой теменью. Вот она приходит к нему тётка‑сваха в чёрном сарафане, а человечек, вишь, отбрыкиваться начинает: не я, мол, и сваха не моя.