355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Титов » Молчание отца » Текст книги (страница 3)
Молчание отца
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:29

Текст книги "Молчание отца"


Автор книги: Александр Титов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

НОВЫЙ ГАРМОНИСТ

Лето прошло спокойно. Отец так и сказал Мите – отдыхай! Учись, читай книги. Ты скоро пойдешь в десятый класс, и должен знать, чего тебе нужно добиться в жизни! А на комбайн я возьму помощником Кузьму, молдаванина. Он тут со строителями на шабашку приехал, но и в технике соображает. Он жилистый мужик, справится. Хлеб в этом сезоне большой, делов много…

Отец приходил с поля в сумерках. Возле клуба к этому времени собиралась молодежь, раздавались первые звуки гармошки. Джон называл гармошку “пилим-пилим”, неуклюже отплясывал под смех собравшихся.

Вместо старого, умершего в прошлом году гармониста, объявился новый,

Алешей зовут – такой же светловолосый, веснушчатый, как и прежний.

Есть в гармонистах похожесть, будто из одного теста слеплены. Алеша приехал из среднеазиатской республики вместе с родителями, зато играет по-здешнему, будто родился в Тужиловке. Так же прикрывает глаза, скалит редкие зубы в напоре игры, быстро выучил местную

“Матаню”. Парни научили его пить самогонку под слабую закуску, хотя в своей республике он ничего крепче кумыса не пробовал.

И гармошку где-то достал елецкую, “рояльную”, ручной работы, с алыми мехами и лаковыми деревянными клавишами. Старинные гармошечные мастера умерли, а гармошки все равно откуда-то опять появляются.

“Откуда все снова здесь берется?” – размышляет Митя.

Алеша говорит по-русски чисто, в синих глазах тепло Ташкента, который он забыть никак не может. Мать его там была учительницей начальных классов, а здесь работает почтальонкой. Нет в Тужиловке маленьких ребят, учить некого. Отец Алеши, Василий Викторович, по образованию инженер-электронщик, работал на авиационном заводе, а здесь заведует колхозной мастерской, достает запчасти для тракторов и комбайнов. Человек он, по словам Митиного отца, грамотный и ответственный.

По темноте отец возвращался с поля, снимал пиджак, пахнущий соломой и машинным маслом, прислушивался к отдаленным звукам гармошки. В такие минуты лицо его размягчалось, в глазах появлялось что-то давнее, усмешливое. Мать накладывала на тарелки еду, кормила хорошо

– мясо было на завтрак и ужин, обед из колхозной столовой возили прямо в поле.

Отец не спеша ел, затем вставал из-за стола, вялыми движениями раздевался, мылся в ванной. На кухне пахло дымом от сухих чурбачков, которыми мать растапливала титан, чтобы нагреть воды. Купала мужа долго, как маленького, натирала спину, что-то ему говорила, тихо смеялась. Митя ревниво прислушивался к ее странному голосу, воркующему за дощатой перегородкой.

Искупанный отец вновь появлялся в комнате – с мокрыми волосами, в пятнистом от воды спортивном костюме, шлепал босыми ногами по дощатому полу, оставляя влажные следы, ложился на кровать, смотрел по телевизору новости, прищуривался, но взгляд его стремительно мутнел, веки закрывались. Он дремал, однако мышцы под кожей скул хранили напряжение, бугрились, как у гипсового солдата, покрашенного бронзовой краской и стоящего возле деревенского кладбища у братской могилы.

ЖАТВА

Профессор на время жатвы запил. Говорили, что от зависти – Митин отец, с которым он с первых дней соревновался, обогнал его на сто тонн намолоченного зерна, хотя Профессор так же приходил и уходил с поля в темноте. Он поначалу бил себя в тощую грудь: я, ребята, ни грамма, посмотрим, чья на жатве возьмет…

Недоглядел Профессор, своротил жатку о камень, а тут тракторист с самогонкой объявился – выпил механизатор с горя стакан, и пошло-поехало. Жатку слесари починили, Тарас Перфилыч, задыхаясь от гнева, ругал Профессора всякими словами, приезжал к нему домой, предлагал опомниться и выходить на работу. Деревенский мыслитель плакал в голос: “Настал, друзья, диалектический момент! Надо решать, чем заниматься дальше – тяжким физическим трудом или чистым мышлением. Я выбираю последнее…”

Однажды возвращается Митя из магазина и видит в тени черемухи троицу

– Профессор, Батрак и Никиша. Сдружились они за последнее время.

Дезертир, выставив дрожащую руку, держал в ладони мутный стакан.

– Эй, Митек! – окликнул Профессор. – Ты, наверное, хлеба купил?..

Отломи нам горбушку – надоело теплым огурцом закусывать.

Митя с удовольствием присел в холодок отдохнуть. Никиша наклонился к нему, промолвил всегдашним заплесневелым голосом:

– Хочу у тебя, малый, чевой-то спросить…

Профессор тем временем протягивал дезертиру стакан, наполненный до половины покачивающейся жидкостью, на которую сам смотрел с каким-то ненавистным обожанием.

– Век кончился! – воскликнул Никиша, ухватисто принимая стакан. В этот миг он казался молодым, сияющим, словно соленый огурец, вынутый из кадушки. – Плохой был век, баламутнай. Мине у ентом веке чуть не убили, Бог надоумил в погреб схоронитца…

– Ну и пей, коль жив! – поторапливал Профессор. – Освобождай стакан!

Я бросил комбайн, пью тут с вами, как последний циник… Стыдно до последних мыслимых жилок. Одна только матушка-философия и осталась у меня. Скажу тебе, дед, одно: ты выжил фактически, но Родину потерял теоретически и окончательно в своей мутной душевной глубине. Она, как мать, загородилась ладонями от тебя, от жалкого ничтожного сына.

По ней хоть бы все дураки оставались бессмертными, ей не жалко места, но плачет она вместе со мной и со всеми. Век по имени Очко всех ставит на свои места… Да пей же ты, сморчок, дорожи секундой!

– Век наступил подходящий, многопартийный, – вставил словечко Батрак.

Голос его тонкий, нетерпеливый, тоже выпить жаждет. Он выгреб из кармана лоснящегося пиджака ворох разноцветных партийных билетов, которые он таскал с собой со времен перестройки. Некоторые были с вклеенными фотографиями, другие без, но большинство из них были уже старые, затасканные, лохматились бумагой и лоснились обложками.

Профессор сполоснул стакан ничтожным количеством самогонки, с жалостью выплескивая обмывок на пыльный лопух, заблестевший духовитым пятном.

– Вы, сельские товарищи, должны понимать жизнь в глубокой концепции, но вы – тупые от рождения, логика в ваших мозгах даже и не ночевала…

– Профессор морщился, зажевывая самогонку коркой хлеба. -

Перестройка отбросила идолов храма Справедливости, и, само общество, того не желая, вверглось в апокалипсис поверхностного идеологического существования… Да хрен ли с вами разговаривать, все равно вы ничего не понимаете!

Никиша опять наклонился к Митиному уху, едва касаясь его горячими от самогонки губами, и вновь парной перегарный шепот:

– Я, когда в погребе сидел, думал, что мир взаправду свернулся блином. А таперича не понимаю, куды ушла война, на которой мине убить собиралися? Где она?..

Мите не хотелось поворачивать лицо к полоумному старику, и он продолжал смотреть вдаль, где за посадками гудели комбайны.

Профессор на мгновенье заткнул уши подрагивающими пальцами, не желая слышать привычные дразнящие звуки. Пусть все, кто хочет, работают, а он напрягся глубинной крестьянской мыслью!

– Война ушла на Кавказ! – туманно хмыкнул Батрак. – Газеты надо читать, хрен прогнивший! На таких, как ты, старик, поколебался смысл русского патриотизма.

Никиша приложил ладонь к вислому, словно тряпка, уху: про Кавказ и

Чечню он слыхал. Всхлипнул от далекого воображения войны:

– Как от ей ни хоронися, о н а всегда находит с в о е г о человека.

Рассказывал, как их, новобранцев тогдашних, строили в колонну, выкликали по фамилиям, чтобы отправить пешим ходом в Липецк. Два дня на дорогу тратили. Никиша мозоль натер на пятке, наступать не мог, а не то чтобы идти с такой мозолью на войну.

– Да помолчи ты! Мы тут пьем-едим, а он про свой мозоль! – одернул его Профессор и, не скрывая раздражения, отвернулся, сплюнул. – О войне и смерти надо говорить в соответствии с результатом жизни. Для русского крестьянина, каковым я себя пока еще почитаю, смерть всегда благо, избавление. Думаю, братцы, ох как думаю о смерти! Она, смертушка, тут, в глухомани безмолвной, очень и очень мила! Это нашенская смерть, никуда от нее не денешься. Где ты, деревенская милая смерть?.. А ты мне тут свой мозоль подбрасываешь, Никишок, словно язычник. Воспоминания о мозоле затмили для тебя ужас войны.

Все трое смотрели на неопрятного старичка, который по “сидельческой” привычке даже в тени щурил глаза, смотрел вокруг как слепой, зябко передергивая плечами. На грязной шее и по запястьям вспухли синие волдыри подземельности. Как не удивляться на чудака: спотыкается, бродит, доходной и неугомонный, вокруг Тужиловки, смотрит слезящимися глазами, не узнавая места. Да и как их узнаешь, если не видел сорок лет, в течение которых поля и кусты переместилась на другие пространства, а дома почти все хорошие, добротные, кроме его,

Никишиной хаты, вросшей в землю. А живой ли он был в минувшие десятилетия? Не с того ли света вернулся?

– Я в войну немцев видел: вылез из погреба, а они тут ходят, патрулируют. Как немцев испугался, и с тойных времен всяческую нацию страсть как боюся!

– Чего же бояться человека-то? – удивился Митя.

Старик наклонился и по своей вредной привычке опять шепнул набрякшими от самогонки губами на ухо мальчика:

– На то и разные человеки богом сотворены, чтобы всем друг друга бояться. Богом заложен страх человеческий друг перед дружкой.

– Вы говорите непонятную неправду! – возмущенно ответил Митя. – Я вас не понимаю. Объясните! Чем нация может запугать отдельного, себе на уме человека?

Никиша сердито смотрел на него через щелочки старых глаз:

– Щас, буду я тебе лишнее говорить. Меня и так война чуток к стенке не поставила.

Митя засмеялся:

– Кому вы такой нужны, за что вас расстреливать?

– Стреляют человека не потому что он вредный для кого-то, а по его положенью.

Митя махнул рукой – бесполезно разговаривать с этим глупым дезертиром.

Батрак вздохнул, поднялся с травы, отряхнул брюки, хотя в этом не было нужды. Пора было уходить – он, ведь на ферме работал скотником и всем своим видом подчеркивал эту занятость, хотя его заметно покачивало. Тем не менее он собирался на работу, и Профессор смотрел на него с некоторой завистью.

– Знаем, как вы “ударно” трудитесь: комбайнеры лишние тонны намолота приписывают, а доярка Марфа Акиндеевна пьяная напилась и вместо того, чтобы постричь вымя коровы ножницами, опалила его зажженной газетой!.. И это ваша сельская цивилизация? Я упрекнул Марфу с партийных позиций справедливости, а она в меня подойником запустила.

Митя вздохнул: кто же не знает Марфу Акиндеевну? Она перебила палкой хребет Красуле, элитной корове. Митина мать избила Марфу Акиндеевну как мужика – очень крепко. Кулаки-то у матери стальные. Митя никогда не забудет ревущей коровы, растаращившей ноги, а рядом, с разбитым в кровь лицом, валяется в навозной луже Марфа Акиндеевна и что-то себе мычит. Скотник Митрич, вздыхая и покашливая, идет в кладовку за ножом, чтобы прирезать несчастную Красулю…

– А ведь завтра соревнования доярок! – вспомнил Профессор. И снова взглянул на Митю. – Опять, наверное, твоя мать победит. Они у тебя такие, родители, – привыкли первыми быть! Хорошо твоему батьке,

Митек, – бросил выпивать, и баста. Вот бы мне так! Но не могу: кипит в сердце черноземная философия… Батяня твой, Митек, на областную премию бьет, но я ему не завидую. Тут вопрос онтологический, иррациональный и, можно сказать, трансцендентный. Я тоже могу ударником стать, но мне каждый день откуда-то искушение подворачивается.

Батрак, шагая по тропинке на ферму, с презрением оглянулся на оставшихся в тени лозины людей. Зря над ним смеются: он оказался единственным в деревне человеком, который сжалился над группой коров, брошенных Марфой Акиндеевной на период запоя, продолжавшегося две недели, доил животных три раза в день. Председатель обещал премию дать, но забыл, наверное…

Никиша наклоняется к уху Мити, и вновь противный, страстный, почти юношеский шепот:

– Я им всем о т м е щ у!.. Всем!

– За что вы хотите отомстить? И кому? – Митя с удивлением смотрит на старика.

Тот с хитрым видом прислоняет грязный палец к мокрым губам, замирает в настороженной позе зверя.

“ТАМОШНЕЕ И ЗДЕШНЕЕ”

Конкурс доярок проходил на склоне холма, в летнем лагере для коров.

К обеденной дойке съехались доярки со всего колхоза, переоделись в белые халаты – на поляне светло от них стало. Митина мать почему-то отказалась участвовать в конкурсе, хотя прежде всегда занимала призовые места.

Батрак надел тонкий праздничный джемпер в забавную клеточку, светлую рубашку, старый капроновый галстук с торчащими блестящими нитками, которые он машинально дергал. Постриг волосы, теперь они торчали пушистым ежиком, словно у мокрого куренка.

Вместе себя мать выставила на конкурс молодую доярку-армянку Асмик, которая третий год работала на ферме. Семья Асмик в начале перестройки приехала в Тужиловку из горного, охваченного войной района. Мите девушка нравилась, хотя Асмик не была красавицей – чуть нескладная, с большими, как у всех доярок, кистями рук, с затаенно-смуглым лицом. Мать всегда пыталась перехватить Митины взгляды, когда он смотрел на Асмик, однако он успевал потупить взор…

Принес магнитофон, чтобы дояркам веселей было соревноваться. Мать вздыхала, взгляд ее становился туманным. На фоне худенькой Асмик она казалась великаншей с большой грудью и розовым, чуть полным лицом, которое под звуки песен, льющихся из магнитофона, пылало странным цветом – уже не черемуховым, юным, а жасминным, терпким.

Митя не собирался сравнивать мать и Асмик, но все равно поглядывал то на одну, то на другую. Мать была для него сплошной тайной, но и в

Асмик каждая черточка лица, удивительность глаз, в которые и смотреть-то нельзя, говорили о другой жизни, лишь внешне подвластной войнам, политике, тяжелому труду, такие женщины нарисованы тусклыми глиняными красками, и все равно их хочется целовать. Руки девушки тонкие до самых кистей с проступившими под кожей, как у всех доярок, бугорчатыми венами, с тем лишь отличием, что у пожилых доярок они синие, и даже фиолетовые, как у пьющей Марфы Акиндееевны, а у Асмик нарастающие жилы работы взбухают зеленью молодой травы, и манят к себе, словно сказочные.

Митя видит Асмик на фоне дальнего поля, в смуглости ее лица тайна, блеск глаз ярче серебристых облаков, в которых медленно скрывается солнце, в ней красота ее далекого народа. Белый бант в темных волосах на фоне зарослей лозин.

Профессор как-то сказал, что люди в наше время находят друга не по национальному признаку, а по признаку любви. Если бы это было действительно так и если бы Асмик смогла полюбить Митю так же, как он ее любит!

Может, в этой разделенности и заключается трагедия наций?

А еще Профессор говорил, что интернационализм – это нечаянность ощущения своей родины в объединении со всеми душами мира: “Вот я в молодости был по путевке в Болгарии – меня все там очень любили!

Таким человеком, как тогда в Болгарии, я уже больше себя никогда не почувствую! А хочется почувствовать!”

Из лога донесся гнусавый голос Джона, гнавшего коров. Щелчки как из ружья. Животных дурачок не бил, но торопил, они брели к загону, чтобы скорей отдоиться. Не доходя до места, остановились, сбившись в кучу. Мать велела выключить музыку – коровы боятся!

На фоне ослепительно-белого халата смуглое лицо Асмик плавало как бы совсем отдельно и улыбалось внутрь себя. У Мити было такое ощущение, что девушке безразличен не только результат конкурса, но и сам его процесс. Она сторонилась людей, особенно местных. Однако ее волновали чужие взгляды. Митя видел, что Асмик замечает, когда он на нее смотрит, оборачиваясь смуглым и в то же время ярким лицом.

Девушка-инопланетянка из фантастического фильма!

Показался старший пастух. Сапрон по привычке матерился, не обращая ни на кого внимания. Марфа Акиндеевна урезонила его: что ты, черт старый матюками содишь, аль тебе молодых женщин и детей не стыдна?

Сапрон огляделся: у вас тут мероприятия, что ли?

Доярки выбирали коров, доставшихся по жребию. Женские голоса подманивали Жданок, Ромашек, Мышанок. Чмокали доильные установки, плескалось в алюминиевых подойниках молоко. Комиссия, состоящая из зоотехников, придирчиво следила за конкурсантками, специалисты что-то отмечали в блокнотах.

– Вылазь из грязи, идол! – шумела Марфа Акиндеевна на Джона, забредшего в лужу, кнут, волочащийся в грязи, напоминал водяную змею. Пожилая доярка выпивши, нос ее добродушно краснеет. Нормальная тетка, а пьяная – дурная. Или животное прибьет, или человека.

Идиот брел по колено в грязи, хлобыстая голенищами сапог, купленных за счет колхоза, таращился на белые халаты:

– Си-лявь-но-ва-ния! – радостно выговаривал полудетский, временами хриплый голос. – Ам-ам Дзону дадуть, халесей цамагони нальють.

– Будет тебе и “ам-ам” и “цамагоня”, – проворчала Марфа Акиндеевна, машинально облизнулась, прикрыв глаза пухлыми веками. Она в соревнованиях не участвовала, у нее была другая работа – додаивать коров. А тоже, говорят, была “знатной” дояркой, у нее медали в сундуке хранятся.

Асмик заняла не первое, а второе место. “Одни лишь вторые места в этом году!.. – невольно подумалось Мите. – Когда же будет первое!”

Победительницам вручили премии в конвертах, повязали алые ленты с золотыми буквами. Отзвучали поздравления, вся компания уселась на чистой поляне, на расстеленном брезенте. Выложили принесенные из дома овощи, сало, теплые котлеты, купленный в автолавке хлеб.

Джон, пристроенный подобревшей Марфой на уголке, жадно ел все подряд, сопел, втягивая воздух широкими звериными ноздрями, мычал, то и дело протягивая грязную ладонь. Сапрон шлепал его по руке: я вот тебе выпью! Нам еще до ночи скотину гонять. Но дурачок ухитрялся схватить рюмку и мгновенно, с хлюпом, опустошал ее.

Митя с огорчением заметил, что мать тоже выпила две стопки. Ее задумчивое красивое лицо из розового сделалось красным. Мите хотелось крикнуть через весь брезент, уставленный снедью: не пей больше, станешь как Марфа…

Завечерело, последняя бутылка по кругу прошла. Старший пастух, прикрывая дремотно веки, опомнился, выхватил из рук Джона стопку, проглотил остаток, сморщился, закрыл ладонью глаза. Звучали над поляной оживленные голоса. Мать встала поодаль от принаряженных женщин, смотрела в поле, где работали комбайны: гудело уже не четыре мотора, а всего лишь два. Вот и еще один заглох.

Кто-то высказал обычное в таких случаях желание – поплясать, частушек попеть. Но где взять гармониста?.. Как где? Разве не слыхали, что объявился у нас тут паренек?

Зоотехник Джамал съездил на мотоцикле в деревню, привез в коляске

Алешу с гармонью. Поднесли парнишке “для задору” рюмку настойки: хоть и пацан, но традиция осталась – угостить гармониста!

Алеша сел на принесенную из красного уголка табуретку и, торопливо дожевывая яблоко, заиграл, прилаживая пальцы к дереву клавиш.

Гармонист заиграл что-то восточное, быстрое, в пляс кинулся зоотехник Джамал, изображая что-то свое, ловко перебирая ногами. В круг вылетел ветврач Габуния и, несмотря на седую голову, по-юношески отточено исполнил лезгинку.

– Пойдем танцевать! – произнесла Асмик своим особенным выговором.

Митя почувствовал прикосновение ладони, на которую смотрел во время соревнований, вздрогнул, словно впервые услышал этот голос, окаменел, ощущая, как девушка берет его под локоть. Так и стоял, набычив голову, не зная, что делать… Асмик сама вышла в круг, сдерживая улыбку, высоко поднимая смуглые руки, кажущиеся белыми в вечернем свете.

Митя смотрел на Асмик, и его со всех сторон охватывала необъяснимая горячая тоска, лишь в глубине сердца сияла крошечная льдинка. И он понял: женщины пьют невидимую мужскую суть, и даже слово придумали неправильное – “любовь”, хотя она д р у г о е: невозможная истинная любовь, которую Митя отдаленно, по школьному чувствует… И вот женщины! – они всегда откуда-то появляются и пьют силу не только героев битв и труда, но даже мальчиков, сначала мальчиков… Они пьют их души своими невозможными глазами, делают их слабыми перед жизнью, которая дана прежде женщин и воображается Мите влажной глиной на склоне оврага.

– Конкульс! Плязьдник! – выкрикивал Джон, топая своими огромными резиновыми сапогами. Идиот кидался в круг плясать, но Сапрон, важно покачиваясь, удерживал дурачка за шиворот.

Мать смотрела на всех большими, как у коровы, глазами и такими же красивыми в вечернем свете.

Алеша разошелся, играл зажмурясь, рвал алые меха изо всех сил, не жалея новую гармонь. На будто ослепшем от вдохновения лице музыканта, озаренном лучами заката, отражалось усилие местной, трудно поддающейся мелодии. Паренек то бледнел, то краснел, будто сдавал экзамен.

Вот и мать вплыла в круг танцующих, “выкуделивая” ногами, налитое тело колыхалось. Она не улыбалась, но лицо ее пышело жаром, глаза сверкали. Во время танца посматривала на темный горизонт, где слышался рокот последнего комбайна, – прожектор точкой взблеснул над кабиной, осветив круг хлебной массы.

Порывисто отплясывал Батрак. Тощие ноги в узких “стиляжных” брюках выделывали замысловатые кренделя: то ли твист, то ли шейк. Он что-то ухарски выкрикивал, вспоминая городскую молодость. Галстук “с искрой” сбился набок, жидкие волосы растрепались. Задыхаясь, вывалился из круга и, приблизившись к Мите, указал пальцем на темные мечущиеся фигуры. Визгливый нервный голос пробивался сквозь шквалы частушек:

– Смотри, господин-школьник Митя: люди наконец-то выходят из древних культур к общему… Мы веселимся, мы все вместе, но мне хочется спросить, Митрий, – кто же вас всех так небрежно слепил, кто отлучил вас от истинной политики?

Митя не знал, что ответить этому раздраженному человеку: есть тяга кровей, коловращение характеров, местных и приезжих. Жара лозин, прохлада прудов всех примут, здесь в с е отстоится в тишине, станет подходящим для нового дня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю