Текст книги "У Железного ручья"
Автор книги: Александр Кононов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
5
Но кладбище не было безлюдным… Из-за сосенки вышел человек, и Гриша узнал его: это был Кирюшка Комлев из деревни Савны. А за Кирюшкой показался латыш с длинными волосами, в синей рубахе. Этот был незнакомый. Кирюшка сказал весело:
– Свои!
– Дяденька Кирюша, что ты тут делаешь? – спросил Гриша.
– Караулю.
– Кого ж ты караулишь?
– А вот погоди… Увидишь.
Гриша вгляделся: по кладбищу ходили люди, но говора не было слышно. Немного погодя раздалось заунывное пение: «О, Ерусалим, Ерусалим!» Этот псалом Гриша слышал от Винцы. И Тэкля иногда его напевала – по воскресеньям.
– Дядя Кирюша, это латышские похороны! – догадался Гриша. – А ты зачем тут? Ты ж старовер.
– Я маловер, а не старовер, – весело оскалил белые зубы Кирюшка: – мне можно и сюда – по-соседски. – Он поглядел на длинноволосого латыша и подмигнул ему: – Верно, Кейнин?
Латыш подумал и улыбнулся:
– Можно мы пойдем туда, поглядим? – спросил Гриша.
– Можно.
Мальчики пошли к холму, а Кирюшка с незнакомцем остались на прежнем месте, за сосной.
На кладбище стояли мужчины и женщины и пели протяжно. Среди домотканых сермяг резко выделялся черный сюртук пастора.
Пастор сосредоточенно, не отрываясь, глядел в раскрытую маленькую книжку; потому, видно, начал прислушиваться, оглянулся. Пение стало громче, и люди подняли головы.
– «Слезами залит мир безбрежный!..»
Гриша еще с прошлого года знал эту песню. Одно время ее пели повсюду. Потом перестали. Пробовала ее петь и Тэкля, но Перфильевна, услыхав, закричала на нее:
– Белены, девка, объелась?
Почему так рассердилась Перфидьевна – из-за песни?
Гриша пристал к отцу с расспросами. Тот ответил не сразу, после раздумья:
– Ну, там про горе поется, про слезы людские, про то, как народ страдает. Потому и не велят петь: это песня революционная… Э, да ты и слова этого еще не знаешь!..
Нет, плохо понимают ребят взрослые. А вот и знал Гриша это слово. Чудилось ему в нем что-то и светлое и грозное одновременно… Как в блистании молнии. Он рано узнал это слово!
Сейчас революционную песню пела толпа крестьян…
Гриша загляделся на седую латышку. Она стояла, вскинув широко раскрытые глаза к небу.
Пастор захлопнул евангелие, поспешно пробрался сквозь толпу, исчез что-то уж очень скоро.
И тогда вышел вперед маленький старик с длинной бородой и серебряными кудрями, развернул черный платок, вынул скрипку и начал играть в лад песне.
Гриша узнал его. Это был Исаак.
А позади у сосны стояли без шапок Кирюшка и молодой латыш и тоже пели:
Слезами залит мир безбрежный,
Вся наша жизнь – тяжелый труд.
Но день настанет неизбежный —
Неумолимый грозный суд!
Они пели по-русски…
Гриша увидел влажные синие глаза Яна. Совершалось что-то необычайное.
– Для чего они собрались тут? – спросил он вполголоса Яна.
Тот ответил, как всегда, не сразу, подумав:
– Они клянутся.
– В чем?
– Они клянутся быть верными.
Песня становилась громче и как бы быстрей. И летела – все выше…
Над миром наше знамя веет…
Оно горит и ярко рдеет:
То наша кровь горит огнем,
То кровь работников на нем!
Так это лесные братья! А Кирюшка? И откуда тут столько женщин?
Женщины расступились, и Гриша увидел могилу. Это был горб рыжей глины. Две девушки подошли к могиле и положили на нее венки из лесных и полевых цветов – колокольчиков, ромашек, васильков. Толпа медленно рядами пошла с кладбища вниз по просеке.
У сосны по-прежнему стояли Кирюшка и молодой латыш. Они подождали, когда все вышли на просеку, и тогда латыш высоко поднял руку и сказал громким голосом:
– Друзья! Когда кончится лес, не идите рядами. Мы еще пойдем с вами тесными рядами, но не наступило это время.
Кирюшка схватил Гришу сзади за плечи:
– Ты мне еще не рассказал, как вы сюда попали.
– Мы… мы ушли.
– Да что ты! А я думал – уехали!
В это время к ним подошел Евлаша.
– Кого хоронили? – спросил он Кирюшку деловито и зорко оглядел его одежду.
На том все было поношенное, но очень ладное. Бережно залатанный пиджак он носил накинув на одно плечо, и в этом было даже что-то удалое. Из-под выцветшего картуза выбивались черные кудри. Мелкие рябинки на щеках не портили его, не на них хотелось глядеть. Смелые карие глаза, круглые, как у сокола, были всего заметней на Кирюшкином лице.
Гриша слыхал от деревенских ребят: в кулачном бою Кирюшка, несмотря на свою сухощавость, всегда бывал впереди.
Кирюшка поглядел внимательно на Евлампия и спросил Гришу:
– Это кто? Дружок твой?
– Лещова парнишка, прасола. Знаешь?
– А-а, – протянул Кирюшка и отвернулся, – знаю. Ну, вот что, ребята: похороны, ну они и есть похороны. Что про них толковать? День сегодня воскресный, веселый, птицы, и те радуются…
– Это латышские похороны, – проговорил Евлаша, оглядывая всех узенькими глазами.
– Да, видно, латышские, – согласился Кирюшка. – Я-то сюда попал ненароком. Как и вы, мимо шел. Мне похороны ни к чему, я и русских-то погребений не люблю.
Лес кончился. Открылось просторное овсяное поле. Вдали стлалась широкая лента большака, и там, подымая пыль, скакал верховой.
Кирюшка обернулся, поискал кого-то глазами среди шагавших по проселку крестьян и крикнул:
– Эй, Кейнин! Кейнин! Уходи скорей! Увидимся на зеленом балу… Ступай и Исаака уведи!
Молодой латыш тряхнул длинными прямыми волосами и свернул с проселка в лес. Старого Исаака не было видно. Остальные разбились кучками и шагали не спеша. Девушки отошли к канаве, заросшей травой и цветами, стали вить венки.
– А я домой не пойду, – сказал Гриша Кириллу.
– Здорово живешь! Это почему же?
– Далеко, – решил схитрить Гриша.
– Вона! – удивился Кирюшка. – Выйдем на большак, а там леском ну с полверсты, вот тебе и «Заутишь».
Он называл усадьбу Перфильевны на латышский лад: «Заутишь» вместо «Затишье».
Гриша и Ян переглянулись: шли-шли, сколько земли обошли, а усадьба, оказывается, близко! Значит, была у них все-таки не прямая дорога. Если б шли они прямо, были б теперь далеко, в неизвестных местах.
Верховой, скакавший по большаку, придержал коня, а потом и вовсе остановился. Теперь уже было видно: это Мефодий Павлыч, урядник. Он сидел в седле, чуть ссутулясь, держа плеть в левой руке. Гнедая его лошадка беспрерывно кланялась – отгоняла слепней.
Крестьяне с проселка вышли на большак. Двое нерешительно сняли шапки перед урядником; он приложил два пальца к козырьку форменной фуражки. Из всей толпы – только двое! Он грузно сидел в седле, ждал. И когда все уже прошли мимо, крикнул Кирюшке:
– А ты сюда с какой радости попал? Или веру переменил?
Кирюшка оглянулся.
– Куды мне! – ответил он посмеиваясь. – Я малограмотный.
– Сма-атри, Комлев, – начальственно прохрипел урядник, – ты у меня на заметке! С какой стати на латышском кладбище был? Сборище?! Открыто нельзя стало собираться, так под видом похорон сходки устраивать? Вон они, голубчики: и латыши и русские – все вместе! Опять бунтовать? Сма-атри, Комлев!
– Да куды там мне! Я цветочки собирал, лесным воздухом дышал.
И, не глядя больше на урядника, Комлев обнял Гришу за плечи:
– Пойдем-ка, брат, домой! И мне в «Заутишь». Там сегодня много гостей соберется.
Потом, когда уже отошли шагов на пятнадцать, Комлев остановился и крикнул уряднику:
– Обязательного постановления не читал? Или не успел еще?
Урядник просипел что-то – не разобрать. Кирюшка крикнул еще громче:
– Прочитай-ка, прочитай! Обязательное для всех!..
К Кирюшке подошел пожилой крестьянин и, глядя хмуро, сказал по-латышски:
– Зачем урядника дразнишь? Пользы от этого не будет.
– Пользы не будет, это верно…
Кирюшка шел теперь рядом с ребятами, обняв одной рукой Гришу, другой – Яна.
А Евлампия он спросил:
– Так ты Лещов? Знаю, знаю твоего папашку. Ох, я и жалею его!
– За что ж его жалеть то? – Евлаша заранее смеялся, угадывая шутку.
– Да есть людишки толстые… А он, сирота, не пролезет в ворота. Вот за это и жалею: трудно ему.
– Дяденька, а про какое ты обязательное постановление кричал? – спросил Евлаша.
– Есть такое. Тебе это знать незачем: иного будешь знать, рано состаришься.
– Ну и пусть состарюсь.
– Э, да ты в папаню: тот тоже за словом в карман не полезет.
Большак повернул к лесу. На повороте густо стояли побеленные каменные столбики. Гриша стал уже примечать знакомые места: за леском будет низина, а дальше, на горе, – «Затишье».
6
…Они еще подходили к усадьбе, видны были только крыши из-за сада, а уже слышался какой-то неясный и тревожный гул. Изредка взлаивал Собакевич и затихал.
Но вот открылся за изгородью и широкий круг перед помещичьим домом. Под каштанами стояли люди… Много людей!
– Э, да тут и савенские, и пеньянские, и заозерские! – воскликнул с веселым возбуждением Кирюшка. – Видал, Гриш? Я говорил тебе – будут гости!
Да, тут были и бритые латыши из Заозерья и русские бородачи из Савен.
Народу становилось все больше… Стали подходить и те, кого видел сегодня Гриша на латышском кладбище.
В стороне стоял Гришин отец. Он поглядел на сына и как будто не увидал его – ничего не сказал.
На крыльцо вышла Перфильевна. Шум на минуту стал еще громче, а потом все стихло.
Но дальше ничего Грише увидеть не удалось: к нему подошла мать и, не говоря ни слова, увела домой.
…Дома в тот день на Гришу никто не обращал никакого внимания. Бабка молилась у себя в чулане. Мать рывком кинула на стол миску с вареным горохом, отрезала хлеба.
Гриша, голодный, стал есть в одиночку.
Потом пришел отец и вместе с ним прасол Лещов.
Они сели на лавку, помолчали. Потом Лещов заговорил, утирая платком красное лицо:
– Шумят мужички, шумят… Силу свою, вишь, почуяли. Перфильевна, видать, испужалась – ласковой стала. Вышла на крыльцо бе-елая!
– Испужаешься! Мужик дальше без земли жить не согласен. Ну, нельзя ему без земли!
– Верно, нельзя.
Лещов сощурился, глаза его совсем утонули в круглых щеках.
– Значит, и ты за мужиков, выходит? – спросил отец недоверчиво.
– Ну нет, я за себя. У мужика будет земля, станет он богаче – мне выгода. С кем я торгую? С мужиком. От барина нам совсем барыша нет. Мужик станет побогаче – я ему ситчик продам, а у него лен куплю. И с ситчику барыш, и со льна выгода.
Отец захохотал:
– Ловко!
Лещов покосился на него, заговорил про другое:
– Есть у меня, Иваныч, затея одна, хотел с тобой вместе обмозговать. Теперь самое время уговорить Перфильевну сдать мне сад подешевле. Больше двух сотен я не дам: нет расчету.
– Твое дело.
– Так вот, Иваныч, Перфильевна-то одного не поймет: все ж таки баба – она баба и есть…
– Да погоди ты… Ведь если землю мужикам – это ж революция!
– Ты таких слов мне не говори. Я их боюсь. Вот, Иваныч, Перфильевна чего в толк не берет: за лето на яблоню и червь может напасть…
– У нас не нападет. А нападет – изведем.
– Или засуха случится…
– И против засухи найдем способы. Сад сберегу.
– Ну, сбережешь, мне же лучше. А все-таки, раз я риск беру на себя, даю задаток, не дожидаясь урожая, должна она мне уважение сделать?
– Не знаю. Ее дело. Пусть сделает уважение.
– Так вот и я ж про то. Ты ее уговори. В накладе не останешься. Я отблагодарю: две красных хватит тебе?
Отец вздохнул:
– Ну, иди-ка, милый человек, пока я тебя сам не поблагодарил… по-своему.
– Вон как ты за свою помещицу стоишь… горой! Гостя из-за нее гонишь?
– Я – не за нее… Пропади она пропадом! А мошенником быть не хочу. Не надо мне твоих двух красных!
Лещов встал:
– Что ж, спасибо за ласку, Иваныч. Вот как ты гостей принимаешь – не по-нашему, не по-русски! С латышами дружбу ведешь, с ними и набрался премудрости. Видать зашел у тебя ум за разум. Люди-то тебя давно блажным кличут.
– Ну, будь здоров, купец, прощай, – сказал отец мирно, как будто без злобы.
Лещов пошел к двери, остановился:
– Ну мыслимое ль дело, чтоб человек от своей выгоды отказывался? Иван Иваныч, одумайся!
– Прощай, – сказал отец ровно, но таким голосом, что прасола как ветром сдуло.
Гриша видел в окно – мелькнула голубая рубашка: это Евлаша ждал своего папашку у крыльца.
7
На другой день Гриша с самого утра все ходил по усадьбе, томился без дела, ждал, когда появится Ян. И не утерпел – пошел к избе Редалей. Он шагнул в уже знакомые ему темные – без окна – сенцы, распахнул дверь и остановился на пороге. Сквозь чисто промытые стекла крохотных окон лился на стены солнечный свет. Стены были светлыми от сосновых лучинок, которыми кто-то обил их; лучинки шли косой частой решеткой с полу до потолка. И все стало нарядным в этой избе, еще вчера такой черной.
Большая, полная женщина с такими же, как у Яна, синими глазами месила в широком корыте глину. И Ян был тут же. Он почему-то покраснел и крикнул Грише:
– Я сейчас!
Гриша понял это так: надо идти назад, во двор, и там ждать. И верно: Ян вышел почти следом за ним.
– Это моя мать, – сказал он застенчиво. – Ночью приехала.
– Как красиво у вас стало!
От амбаров шел к своей избе Август Редаль; он нес на плече старые доски.
Редаль мельком глянул на мальчиков, скинул доски на землю и, став на одно колено, начал обухом топора выгонять из досок старые гвозди. Занятно было глядеть, как ловко, одним – двумя ударами, Редаль выпрямлял кривые гвозди и складывал их в кучку. Когда во всех досках вместо гвоздей остались черные дырки, Редаль поднял одну доску и велел сыну:
– Держи!
Ян, гордясь таким доверием, поспешно схватился за доску, поставил ее стоймя. Гриша тоже стал держать доску с другого края. Так начали они строить. Скоро Гриша узнал: они строили загородку для коровы. Ставили доски, потом сбивали их вместе поперечными рейками – получилась стена. Гриша старался помогать, как только мог: держал гвоздь наготове, подавал топор.
Редаль вбил в землю колья и прислонил к ним уже готовую – из досок – стену. Потом вынул из кармана трубку, закурил. И улыбнулся Грише:
– Хорошо?
– Как у вас теперь в горнице красиво! Лучше, чем у нас, – сказал Гриша заискивающе: он все еще боялся Редаля.
– О, – серьезно сказал лесник, – то сделала моя Золя. Погоди, когда она кончит, тогда будет настоящая красота. К празднику «лиго» мы принесем из лесу дубовых веток и повесим венки. Тогда приходи к нам пить пиво. И танцевать. – Редаль захохотал.
Гриша тоже засмеялся, хотя и не очень охотно. Бабушка сказывала: тех, кто пьет пиво, на том свете заставят лизать горячую сковородку – по меньшей мере. Этих соображений он высказать Редалю не решился.
Лесник снова взялся за топор.
В полдень из избы выглянула Золя и сказала Редалю по-латышски:
– Иди обедать. Тебе скоро в лес. Мы с Яном кончим вдвоем.
– Гриша, хочешь путри? – спросил Август Редаль. – Хорошей путри? О, моя Золя большая мастерица и по этой части.
Гриша не хотел путри – похлебки из гречихи, – но все-таки пошел за Редалем: ему хотелось еще раз взглянуть на лучистые, веселые стены.
Какая обида! Солнечные лучинки были наполовину заляпаны глиной – толстым слоем грязноватой жижи.
– Ой, что это вы наделали! – закричал он огорченно. – Такая была хорошая комнатка…
Редаль опять принялся смеяться. Он, должно быть, очень рад был приезду жены.
– Это все Золя наделала. Жена, зачем ты заляпала грязью такие красивые стены?
Лесник дома был, оказывается, совсем не злой.
Золя поставила на стол миску с розовой похлебкой, положила деревянные ложки, разрисованные золотисто-черными цветами.
Поев, Редаль взял двустволку и ушел.
Ян вытер губы и сказал матери вежливо «васаля», и Гриша сказал «весельс» – спасибо, привет.
Золя сразу же после обеда снова взялась за глину и велела мальчикам:
– Подите поиграйте немножко, а потом мы вместе достроим хлев.
Гриша спросил у Яна, когда они вышли во двор:
– Почему ты говоришь «васаля»?
– А как надо?
– «Весельс».
– Там, где мы раньше жили, все говорили «васаля».
– А где вы раньше жили?
– О-о, – протянул Ян, – далеко! Я ж тебе говорил: у самой Даугавы.
Да, Гриша слыхал. Разве про Даугаву – это не сказка?
– Даугава… – протянул он задумчиво. – Та, что схоронила невод…
– Ну, по-вашему – Двина. А по-латышски – Даугава.
– Неправда.
Гриша был разочарован. Он слышал, что Двина – река большая, по ней ходят пароходы; но Даугава – это другое, это – из сказки.
– Правда! – упрямо сказал Ян. – И вот там говорят не «весельс», а «васаля».
Что там говорят «васаля», Гриша готов был поверить. Но про Даугаву Ян напутал или сочинил. Даугава – это золотые волны, каждая из них – с гору. Это они скрыли бесстрашного старика.
Тут мальчики увидели Миная, который нес на себе куль с мукой. Старый Пшечинский подкрался сзади и вскочил на этот куль, сел на него верхом. Он любил подшутить. Минай с той же легкостью понес куль дальше вместе с арендатором, будто и не почуял ничего. А может, и в самом деле не заметил? Пан Пшечинский перепачкался в муке, соскочил на землю и, тяжко пыхтя, словно после работы, стал отряхиваться. И сказал завистливо и восхищенно:
– От здоров москаль! От лайдак, медведь!
Он устал больше, чем Минай; выпученные глаза его налились кровью.
Большой Минай усмехнулся и, не останавливаясь, пошел с кулем к пекарне. Пекарня была в доме, где жили Пшечинские. Да, они жили не в избе, это был настоящий дом, чуть поменьше, чем у Перфильевны.
Пшечинские и держали себя ровней с помещицей, а может быть, и выше считали себя. У них на то имелись свои причины.
Пшечинские были шляхтичи.
Сыновья арендатора – Станислав и Юзеф – грамоты не знали, ходили в серых самодельных свитках и с виду ничем не отличались от крестьян. И все же, когда Перфильевна кричала со своего крыльца на пана Пшечинского, он с воинственным гневом расправлял седые бакенбарды и орал в ответ:
– Не позволям! Я дворянин. А вы? Вы кто, сударыня?
После каждой такой ссоры старый Пшечинский брал либо глиняную миску с сотовым медом, либо завернутый в чистое полотенце пирог и шел мириться к помещице.
Та принимала подарок благосклонно, и недавние враги подолгу толковали о том, как унять крестьян: взяли мужики волю за последний год.
Что-то давно не ругались Пшечинские с Перфильевной.
Должно быть, поэтому и увидели Гриша с Яном в тот день необычайное: впереди шел сам пан Казимир Пшечинский, за ним, без шапки, – старик-крестьянин, а позади – Станислав, сын арендатора; в руках у него был топор.
В это время у крыльца под каштанами накрывали стол для вечернего чая. Там, кроме Перфильевны, были гувернантка Ирма Карловна и Дамберг.
Старый Пшечинский, галантно склонившись, с шапкой на отлете, отрапортовал:
– Прошу судить вора, рубившего осину в вашем лесу. Топор у него есть нами конфискован.
Перфильевна нахмурилась.
– Как же ты это так? – сказала она старику. – Время-то какое, а ты…
Старик стоял, тупо разглядывая начищенные штиблеты Дамберга.
Немец покручивал усы, усмехался зло.
Перфильевна спросила у него:
– Ну, вот ты – городской человек, больше нас понимаешь: что тут делать?
Немец ответил сразу же, без запинки, – похоже было, что ответы на все случаи жизни у него давно готовы:
– Надлежит с похитителя осины взять штраф и вручить его в награду тому, кто похитителя арестовал.
– Прошу! – закричал Пшечинский багровея. – Я не из-за грошей, я ради чести!
– Да и что с него возьмешь, – проговорила Перфильевна, – с ворюги несчастного!
– Тогда надлежит взять у него инструмент и что-либо из одежды, – сказал Дамберг.
– Топор свой оставишь здесь, слышишь! – приказала старику
Перфильевна.
– Топор свой оставишь здесь, слышишь! – приказала старику Перфильевна. – И еще два дня отработаешь на покосе. Ступай!
Мужик постоял, надел шапку. Потом кинул взгляд на свой топор, который все еще находился в руках у Станислава, махнул рукой и понуро пошел прочь.
Гриша долго глядел ему вслед… У Перфильевны этих осин, может, тысяча штук… да нет, куда больше!.. Вот, жалко ей одну дать бедному старику!
– Нужна оч-чень твердая рука, чтобы держать их в повиновении! – сказал каким-то жестяным голосом Дамберг.
Пшечинские ушли.
Стол под каштанами был уже накрыт, и Гриша видел, как на вынесенные из дому венские стулья уселись сама помещица с двумя дочками, гувернантка и Дамберг. Тэкля притащила начищенный самовар, сиявший на солнце так, что на него больно было глядеть.
У старшей дочки Перфильевны в руках была книжка. Она вдруг выскочила из-за стола, подбежала к Грише и сказала, показав пальцем на строчку в книге:
– Прочти это слово!
Вся страница была напечатана прямыми буквами, а как раз это слово состояло из косых тоненьких букв. Грише было не до этих букв, он все еще думал про мужика, у которого отобрали топор. Однако он прочитал нехотя:
– Татап (maman).
– Маман, маман, а не татап! – обрадовалась девчонка. – Фрейлен, фрейлен, он читает «татап»!
Гриша покраснел.
Дамберг поглядел на него маленькими жесткими глазами и спросил Перфильевну:
– Я этого мальчика имел случай видеть в вашем саду. У вас нет опасений, что он сорвет цветы или что-либо утащит?
– Нет, не тронет, – прихлебывая чай с блюдца, проговорила помещица: – его отец мне в том порукой.
– Очень честный этот его отец? – спросил Дамберг, все еще глядя на Гришу, который начал пятиться – от обиды.
Перфильевна нахмурилась:
– Блажной. Намедни я поругалась с ним. Блажной! Но чужого не тронет.
– «Блажной»? – засмеялся немец. – Это новое для меня слово, хотя я очень прилично знаю русский язык. «Блажной»? Прошу прощения, у нас есть так: хороший или плохой, умный или глупый, а «блажной»?
У Гриши пылали уши, он пятился-пятился, потом повернулся и убежал.
В избе был один отец. Гриша спросил его:
– Что это такое – маман?
– Маман? Погоди-ка… Должно быть, мать. Так образованные говорят… ну, по-французски, что ли.
– Батя, а ты необразованный?
– Откуда ж мне быть образованным-то? – вздохнул Иван Шумов. – Нет, сынок, я необразованный.
Гриша взглянул на отцовскую полку с книгами:
– А книжек вон сколько прочитал!
– Прочел. Да, видишь ли, поздно я их начал читать.
– Почему раньше не начал?
– Смолоду грамоты не знал. Люди добрые научили – стал читать.
Гриша подошел к книжной полке. На корешках видны были красивые надписи, некоторые из них – золотые.
– Батя, а я буду образованный?
Отец молчал.
Потом обнял сына – не так-то часто он это делал – и глуховато сказал:
– Не знаю, сынок… Не знаю!