Текст книги "У Железного ручья"
Автор книги: Александр Кононов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
1
Гриша перелез через тын, вышел на косогор, лег в нагретую солнцем траву. Рядом рос могучий конский щавель – стоял целым войском, копье к копью. Подальше цвел белый клевер, толпились в сторонке колокольчики; еще дальше, у самой дороги, светились в траве крохотные звездочки дикой гвоздики. И тянулась кверху ромашка; подышишь в ее желтенькое поле, позовешь три раза: «Поп, поп, выйди вон» – и вылезет на свет букан, черный, как монах, с просяное зернышко ростом.
Гудел над клевером дюжий шмель, под косогором, в низине, кричали лягушки, старались одна перед другой, кто громче, и высоко в счастливой синеве дрожала, переливаясь, серебряная горошина: жаворонок.
Гриша вытащил из кармана Минаеву музыку. Большой Минай сделал ее на прошлой неделе из пустой бычьей кости и длинной веревки.
Гриша покрутил веревку, потом натянул ее покрепче – струной, – кость запрыгала на веревке, завертелась волчком, и что-то запело, как ветер в поле, – протяжно, немного печально.
За Минаеву пастушью музыку и прогнали Гришу из горницы, обозвав постеном.
Постен – тот, кто по стене ползает: клоп, таракан, нечисть. Ругают так человека за то, что он маленький. Да вот – за Минаеву музыку. И еще за то, что трогал бабушкину кружку.
Ну, теперь он один, и никому на свете нет до него дела.
Тут хорошо, можно и не уходить отсюда вовсе. За низиной начинается темный лес, и далеко в лесу течет Железный ручей. Долгие годы ищут люди этот ручей – найти не могут. Может, он пропал под землей. Или вышел на волю в неизвестном месте. Кто найдет Железный ручей и напьется из него, станет крепким и смелым на всю жизнь.
Две лягушки вылезли из сырой низины на теплый камень и затихли на солнце. Если б было чем кинуть да прицелиться получше…
Гриша пошарил в траве руками. Но лягушки будто угадали его думы – разом вскинули длинные ноги и пропали в осоке.
Из лесу спускалась вниз телега, тяжко скрипя колесами. Это ее испугались лягушки. В телеге, на большом зеленом сундуке, сидел без шапки белоголовый мальчик. Рядом шагал высокий человек в домотканой, богато вышитой рубахе и в старой жилетке. Он вел коня под уздцы: дорога из низины круто брала в гору.
Гриша, стараясь походить на отца, закричал мальчишке «толстым» голосом:
– Ишь, пан какой! Расселся… Не видишь – мерину тяжко!
Мальчик повернул голову, поглядел и ничего не ответил.
Телега проехала косогором, совсем близко от Гриши, поднялась на гору и там остановилась – на кресте. Так называлось место, где скрещивались две дороги. А может быть, так называли это место потому, что там стоял «крыж» – большой деревянный крест под ветхой, заросшей мхом кровлей.
Гриша не вытерпел и побежал по траве наверх, на гору. Когда он добежал, телега уже повернула с перекрестка направо, в усадьбу. И тут Гриша догадался: новый лесник! Это новый лесник приехал к Перфильевне, к помещице; о нем говорили уже целую неделю.
Гриша скорей побежал напрямик – через тын, огородами, потом мимо амбара. И успел вовремя: телега только-только подъехала к каштанам, что росли у господского дома. Пес Собакевич скакал с остервенелым лаем, а на крыльце стояла работница Перфильевны, черноглазая Тэкля, и что-то говорила по-латышски приезжему. Тот привязал лошадь к каштану, снял картуз, пригладил светлые редкие волосы и пошел следом за Тэклей. Белоголовый мальчишка остался сидеть на сундуке.
– Мальчик! – позвал Гриша и повторил по-латышски: – Пуйка! Как тебя зовут?
Мальчик оглядел Гришу ясными синими глазами и ответил не сразу:
– Янис.
– А, Ян! Слезай, Ян, не бойся.
И Гриша, хвастаясь, смело ухватил огромного пса за уши, прижал к себе. Собакевич вырвался, зевнул и отошел в сторону.
– Ты латыш? – спросил Гриша. – Я сразу угадал: у тебя затылок голый.
Сам Гриша носил волосы длинные, стриженные в кружок.
– Или поляк?
Мальчик молчал.
– Нет, латыш! – решил Гриша. – Латыш, латыш, куда летишь?
– Москаль, москаль, чего плескал? – с неожиданной живостью ответил Ян по-русски и полез с телеги наземь.
– Ого! – обрадовался Гриша. – А ну давай бороться, кто сильней. Я тут одному так дал…
Ян, сойдя с телеги, сперва стоял потупясь и водил босой ногой по песку. Потом поднял голову и сказал твердо:
– Я тоже дал.
– А ну попробуй, вот увидишь!
Но в это время на крыльцо вернулся отец Яна, подошел к телеге, вежливо сказал Грише: «Позвольте, панич», и отвязал коня.
– Я не панич, я Гришка Шумов, – быстро проговорил мальчик.
– Ивана Иваныча сынок, садовника?
– Садовника! – с гордостью подтвердил Гриша.
Приезжий повернул лошадь к сажалке. Теперь уж совсем ясно было, кто он: за сажалкой стояла изба лесника. Гриша редко там бывал: старый лесник Егор был сердитый, вода в сажалке желтая, а пустой, скучный берег утыкан зачерствевшими от жары коровьими и овечьими следами – в полдень туда гоняли скот на водопой.
Гриша глядел телеге вслед, придумывая, что бы ему на прощанье крикнуть Яну, но тут его ухватили сзади за рубаху.
– А ну, неслух, постой-погоди! – голосисто закричала Гришина мать.
Нечего было и думать о том, как бы вырваться, – рука у матери была крепкая.
Обидно было, что все это видел большой Минай. Он шел от амбара с отесанной слегой и подмигивал: попался, брат?
Гриша пошел за матерью молча и заныл только в горнице: чтобы бабка услыхала.
В ответ ему сразу заплакал в зыбке маленький Ефимка.
Бабушка, сухонькая, в темном ситцевом платье, в платке, повязанном по-монашьи, сразу же вышла из своего чуланчика:
– Ну, довольно школить мальца! А ты, Гришенька, не ной, ты не ной, у тебя голос не такой.
– Баба, я твоей кружки больше не трону, – пообещал Гриша.
– Теперь-то мне все одно: заново ее святить.
Гриша понимал бабкино горе: все кругом «мирские», а она – «рабская». Гриша тоже мирской, грешный. Когда бабушке исполнилось восемьдесят лет, она отреклась от мирских дел, осталась только «рабой божьей». Теперь у нее грехов нет. Каждый вечер, перед сном, она молит бога, чтобы тот взял свою рабу к себе. Зачем она так торопится на тот свет, неизвестно… Если кто-нибудь мирской тронет бабушкину посуду, он ее опоганит; тогда надо посуду нести в моленную – святить. А моленная – за сорок верст.
– Не буду, баба.
– Ну, иди сюда, дурень-блазень… Иди, я тебя толокном покормлю.
Бабка взяла из ларя, что стоял у стены, тугой мешочек, достала из общего шкафа миску, а варенье в баночке – бруснику, варенную на меду – принесла из своего чуланчика. Сахару она не признавала – грех: сахар на заводе сквозь кость пропускают.
Бабушка насыпала в миску толокна, положила брусники, перемешала толокно с ягодой, помяла ложкой. Толокно сделалось розовым. Подперев щеку ладонью, она стала следить выцветшими, грустными глазами, как ест внук.
– Баба, новый лесник приехал, с мальчишкой. Мальчишку Яном зовут.
– Латыши? Ты, родимый, в избу к ним не ходи.
– Не пойду.
– Латыши бороды скоблят, табак курят – грех великий…
Бабушка вздохнула: ну кто теперь ее, старую, слушает!.. И внук посулит одно, а сделает по-своему.
Поев, Гриша заглянул в раскрытое окно. Голенастая Катя уже пригнала гусей с поля. Что-то рано сегодня. Она постояла с минутку на дороге, поглядела испуганно на Гришу и ушла. У Кати длинные ноги и большие тревожные глаза. Ее отец, испольщик Трофимов, тоже все чего-то боится. Испольщиком быть, пожалуй, хуже, чем садовником. Испольщик работает с утра до вечера на земле, а урожай – пополам: половину – ему, а половину – тому, чья земля.
Видно было, как Ян выбежал из-за сажалки на дорогу, нашел хворостину, принялся дразнить хворостиной старого гусака; тот изогнул шею по-змеиному, зашипел, глаза у него от злости стали белыми.
Гриша выбежал на крыльцо.
– Ты что самовольничаешь! – закричал он Яну и, подумав, что бы еще добавить, проговорил: – Постен.
Ян кинул хворостину, сунул кулаки в карманы старых штанов, сердито наклонил голову – «сбычился».
Гриша подошел к нему и тоже сунул кулаки в карманы.
Так постояли они некоторое время.
Потом Гриша неожиданно для самого себя сказал:
– Хочешь, пойдем в сад? Мой батя садовник, мне можно. А ты – со мной, ничего.
И они пошли вместе к высокой изгороди, по-прежнему спрятав руки в карманы и поглядывая искоса друг на друга. Еще неизвестно было, драться им или дружить.
В сад они, конечно, полезли через изгородь – не идти же к калитке! – и вышли прямо к липовой аллее. Тут Гриша немного оробел: под липой, недалеко от качелей, стояла Ирма Карловна, гувернантка, а на скамейке сидел заезжий немец Дамберг. Ирма стояла перед Дамбергом прямо, говорила по-немецки быстро, будто урок отвечала.
– Ходу! – прошептал Гриша.
И мальчишки побежали на цыпочках по траве подальше от опасного места.
Они бежали долго, пока не засияли на солнце мелкие радужные стекла парников; там уже конец сада. За парниками сидели на большом пне две дочки Перфильевны: одна чуть поменьше другой, обе в одинаковых розовых платьицах, с большими бантами на макушках. Они испуганно смотрели на приближавшихся мальчишек. Но Грише было не до помещичьих дочек: неподалеку, у самого пня, стоял знаменитый конь. Вот это был конь! Ростом почти с Собакевича, с рыжими ногами, упершимися в дубовую доску на колесиках, с сивой гривой из настоящего конского волоса и таким же хвостом. И настоящее кожаное седло, желтое седло с железными стременами, было на этом коне.
– Там Ирма! – постращал Гриша на всякий случай девочек, кивнув в сторону аллеи.
Ну разве мыслимо, чтобы ему дали когда-нибудь хоть разок прокатиться на таком коне! Да он и сам никому не дал бы. А девчонкам, хоть и богатым, – зачем девчонкам конь? Они его за собой на веревочке водят, смех один.
Девочки сидели на пне смирно, прижавшись одна к другой, боялись: мальчишки – опасные люди…
– Ну, чего вы, в самом деле, – пробормотал Гриша осевшим от волнения голосом: – не бойтесь, дайте прокатиться разок.
Просьба была безрассудной, он сам это знал и все-таки взялся несмело за кожаную узду, украшенную блестящими медными пуговками.
Старшая девочка нахмурила тоненькие брови, но ничего не сказала.
– Мы разок, мы сейчас, – заторопился Гриша, – мы с косогора разок… И мигом вернемся.
Он ухватил коня за лакированные бока, сделал два шага и оглянулся. Девочки по-прежнему сидели, опасливо взявшись за руки. А Ян, не отставая ни на шаг, шел за Гришей.
Они дошли до того угла в саду, где в изгороди был пролом, прикрытый доской и известный одному Грише да, может быть, еще деревенским ребятам, бесстрашно лазившим в помещичий сад летом за клубникой, осенью – за яблоками.
Мальчики сперва просунули в пролом коня, потом вылезли сами.
– Ну, теперь к крыжу, – зашептал Гриша, хотя кругом никого не было; он уже видел себя на лихом коне, несущимся вниз по пыльной дороге.
Мальчики дали крюку, чтобы никто из усадьбы их не увидал, и торопливо зашагали межой по ржаному полю; от травы к натруженным за день босым ногам уже шла чуть слышная вечерняя прохлада, когда они выбрались на косогор, к тому месту, где Ян с отцом проехали сегодня на телеге.
Их и в самом деле никто не увидал… кроме голенастой Кати; она сидела сейчас на огородном тыну и зорко глядела на мальчишек.
Это, конечно, было не к добру. Но статный конь с широкими раздутыми ноздрями уже ждал их, и, подталкивая друг друга, приговаривая «садись-садись», они взобрались вдвоем на восхитительно пахнувшее кожей скрипучее седло. Гриша подобрал поводья, оглянулся на Катю и изо всех сил толкнул землю обеими пятками. Конь с двумя всадниками загремел по крутой дороге вниз…
Он летел все быстрей, с таким грохотом и креном набок, что Ян не вытерпел, соскочил загодя в канаву, а Гриша держался в седле до самого конца. Беда случилась на том самом камне, где грелись не так давно лягушки.
Уже падая от страшного удара, Гриша почуял: с конем несчастье.
Долго стояли мальчики над лежавшим в пыли конем и не решались к нему притронуться. Наконец Гриша, обманывая сам себя, попробовал стереть с него пыль – может, все еще обойдется… Левая нога у коня бессильно упала с дубовой доски… Они начали вдвоем прилаживать эту ногу на старое место; нога вяло падала, как будто сделанная из ваты.
Ян посмотрел на Гришу и сказал уверенно:
– Бить будут.
– Ты соскочил раньше, – рассердился Гриша, – хитрый! Значит, это я покалечил коня? Скажешь, что это я?
– Не.
– Скажешь!
– Не.
И по его тону Гриша понял: нет, не выдаст Ян…
Травой и рукавами своих рубашек они все-таки стерли дорожную пыль с разбитого коня. Как будто это могло помочь! Потом, держась вдвоем за дубовую доску, печально понесли коня к усадьбе, мимо огородного тына, на котором все еще сидела Катя и тревожно глядела на них.
2
То, что случилось потом, поразило Гришу своей жестокостью.
Август Редаль, отец Яна, при всех велел сыну:
– Иди нарви лозин!
Он сказал это дважды: по-латышски и по-русски.
Неподалеку стояли работник Минай, Катин отец, старый Трофимов, арендатор пан Пшечинский, а у крыльца – сама Перфильевна с дочками.
Ян молча, с сухими глазами, пошел к сажалке – ломать прутья.
Редаль спокойно говорил:
– Ту лозину кинь: она сухая, сломается. Выбирай, которая покрепче.
Потом он порол сына, и все глядели на это. Гришу начала трясти незнакомая ему до того мелкая неодолимая дрожь.
Сколько времени это продолжалось? Ян не кричал, молча давился плачем.
Наконец Перфильевна подошла ближе и велела:
– Не бей больше. Ладно. За игрушку десять рублей плачено, их розгой не выбьешь.
– Я верну вам эти деньги, – ответил Редаль.
Он сказал это гордо, подняв голову. И что-то в его голосе, видно, пришлось не по сердцу Перфильевне.
– «Ферну эти теньги»! – передразнила она и, сердито плюнув, ушла.
Она всегда плевалась, когда ее рассердят. Она часто кричала на всю усадьбу со своего резного крыльца – плевалась и кричала на арендаторов, панов Пшечинских, на испольщиков, на Гришиного отца. Щеки у нее тогда становились румяными, глаза темнели. На Перфильевне был нарядный фартук в полоску, с наплечниками в сборках, как эполеты французского барабанщика из книги «Бабушкины полдники».
Ян молча застегивал штаны. Редаль закричал ему по-латышски:
– Эй тулин уз маям, палайдны! – И повторил по-русски: – Иди домой, озорник!
Тут прибежала с огорода Гришина мать и, еще не разобрав как следует, что случилось, рывком схватила сына, потащила к дому. Ну разве ж те колотушки, что достались Грише, можно сравнить с казнью лесникова сына!
Правда, спина у Гриши долго ныла от материнских тумаков. Спина еще ныла, когда он прибежал – уже под вечер – в избу лесника. Окна в избе были маленькие, стекла в них – почти черные от старости и долголетней пыли. Легкий звон висел в этой темной избе: мухи, звеня, бились в стекла – просились на волю.
Августа Редаля не было дома. На земляном полу сидел Ян и плакал.
Гриша опустился рядом с ним и жарко зашептал:
– Не плачь… Давай убежим… Уйдем далеко-далеко, хочешь?
Ян не отвечал.
– Хочешь, пойдем искать Железный ручей?
Ян вытер слезы и сказал:
– Уйдем к лесным братьям…
С недавних пор в усадьбе часто говорили про лесных братьев, и всегда вполголоса, оглядываясь. А то и шепотом.
И все-таки Гриша словно видел их: идут братья по лесу, высокие, кудрявые, похожие друг на друга. И за поясом у каждого – острый топор. Идут братья по лесу, никого не боятся…
Открылась дверь, на пороге показался Август Редаль, и Гриша, нырнув ему под руку, спасся бегством: он боялся теперь этого неторопливого человека.
Домой ему не хотелось. Он остановился у колодезного журавля, откуда далеко было видно и поле, и лес за полем, и уже широко разлившийся над лесом закат.
Розовая пыль клубилась на дороге. В пыли сверкнули серебряные спицы. Ну конечно, это Шпак ехал на своем велосипеде.
Шпаком звали в округе учителя Шпаковского из местечка Ребенишки. У него до августа свободная жизнь – школа закрыта, – он и ездит повсюду, счастливый. Вот кому можно позавидовать!
Только бабушка, увидав в первый раз велосипед, сказала с укоризной:
– Какая ж это езда? Один зад, прости господи, сидит, а ноги-то бегают.
Ну, это потому, что бабка отреклась от мирских радостей.
Кто не отрекся, тот такой езде позавидует, пусть даже ноги и бегают.
Шпаковский пропылил было мимо колодца, но увидал Гришу, затормозил и соскочил с велосипеда. Он попрыгал на длинной ноге в штанине, заколотой внизу булавкой, и хитро прищурился:
– Сеньор, родитель ваш дома?
Вот всегда он так разговаривает.
Гриша ответил неласково:
– Давеча в саду был…
Шпаковский вытер лоб белым платком, вынул из пиджака, из верхнего карманчика, гребешок и со вкусом, не торопясь расчесал свои казацкие усы.
– Тогда произведем рекогносцировку.
Зачем Шпак говорит эти непонятные слова? Скорей всего, в насмешку над Гришей.
Счастливый, он повел за собой свою великолепную, сверкающую машину. А за садовой изгородью уже показался отец с граблями в руках. Он весело потряс над головой картузом – радовался приезду гостя.
Вот уже и самоварной трубой гремят в сенях у Шумовых. Это мать готовится угощать Шпаковского.
Странная дружба была у отца с учителем. Образование было у них разное, и судьба разная, и родом они были из разных мест, а задушевный разговор могли вести друг с другом хоть до вторых петухов и договаривались до того, что мать начинала кричать на отца: «Не нашего это ума дело!»
Теперь отец с гостем усядутся за стол и начнут долгую беседу, а Грише тогда останется одно: сидеть в углу тихо до самой ночи. А потом идти спать. Скучное дело!
Нет расчету идти домой.
Закат разлился над лесом еще шире. Вот уже хлопнул пистолетным выстрелом пастуший бич: гнали стороной стадо к хлевам. В воздухе сразу запахло пылью и молоком. А из сада сладко и грустно потянуло резедой.
Как-то пустынно стало вокруг. Гриша побрел к амбарам.
Там стояли у плетня большой Минай и еще один работник арендаторов Пшечинских – старый Винца, похожий своими серыми бакенбардами на портрет царя Александра Второго, – портрет этот Гриша увидал в прошлом году в Ребенишках; потом подошли и женщины: Тэкля в накинутом на голову теплом платке, старая Пшечиниха, кухарка Анфиса. Да и голенастая Катя, «гусиная пастушка», была тут же. Ну, значит, и Гриша спокойно мог подойти к плетню – не прогонят.
Винца курил коротенькую трубочку и не торопясь рассказывал о чем-то. Он говорил по-русски, только иногда сбивался на латышский язык, да еще – уж очень любил такие слова, как «непременно».
– И вот приехал этот барон на… как это сказать… тыр-гус, гада-тыргус…
– Так это ж ярмарка, – догадался Минай.
– Ну да: большая торговля, непременно один раз в году, гада-тыргус. Много там было разного народа. Кто пришел пешком, кто на конях.
И вот едет этот барон на шестерке лошадей, очень гордый. И рядом с ним в коляске – непременно его дружок, тукумский пастор, – ну, тоже очень богатый, важный.
А про барона говорили в народе, будто это он сказал в Петербурге: «Ничего, что сейчас горят наши усадьбы! Скоро мужики будут смирные. Непременно! Раньше мы ездили на шестерке лошадей, а теперь поедем на шестерке латышей». Ну, может, и не совеем так было, а в народе это говорили.
И вот к коляске барона выходит совсем старый старик со скрипкой, ударяет по струнам смычком и поет:
Я хотел бы сделать с немцем то же,
Что он сделал с нами:
Тонкого немца я заставил бы месить ногами глину,
А толстого – корчевать пни в лесу.
В воскресенье я им дал бы работу полегче – пусть оба пасут свиней…
Ну, по-латышски это выходит лучше, – добавил Винца.
И он запел сиплым и приятным голосом. Тэкля засмеялась.
– А что же барон? – спросил Минай.
– Что ж барон? Велел пастору перевести песенку: нашего языка немецкие бароны не знают. Тот перевел. Барон тогда приказал схватить старика. Ну, народ не дал. Народ схоронил старика, как река Даугава хоронит невод. И за спинами тукумских батраков – а у них спины и плечи не хуже, чем у нашего Миная, – старик спел еще одну песенку:
Эй ты, немчик-немчура!
Какой у тебя длинный нос!
Он тебе пригодится: ты печь в аду
Будешь шуровать своим носом.
А потом еще:
Эй, немчура!
А почему у тебя такая легкая коляска?
Как ты увезешь на ней свои грехи,
Когда поедешь к черту в преисподнюю?
Минай засмеялся:
– Ух, и не любит же немцев старый Винца!
– Надо непременно понять, каких немцев. Я тебе спел про тех, что на шее у народа сидят. А есть непременно в Неметчине и батраки, такие, как мы с тобой. Я так думаю. Там непременно есть кузнецы. Или, скажем, плотники. За что мне их не любить?
Винца закашлялся и стал выбивать деревянную трубку. На землю посыпались мелкие искры.
– Ты не подпали плетень-то, – сказал Минай.
– Не бойся, – ответил Винца посмеиваясь: – пока лесные братья не велят, не подпалю.
Вот и еще раз услыхал Гриша про смелых братьев…
– А я боюсь чего-то, – проговорила кухарка Анфиса и зябко повела плечами.
– Ты боишься, я боюсь… В том-то и беда наша, – сказал Минай.
– А кто не боится?
– Живой всегда боится.
– Лесные братья не боятся, – раздельно произнес Винца: – лесные братья идут своей дорогой, прямой дорогой, не сворачивают… не боятся?
В окне помещичьего дома занялся желтый свет, хлопнула дверь на крыльце, и, невидимая уже в темноте, закричала Перфильевна:
– Тэкля! Тэкля! Куда тебя нечистые унесли?
Пора было расходиться.
Большой Минай ухватил Гришу за пояс и легко поднял высоко вверх одной рукой:
– Уцелела у тебя моя музыка?
– А как же! Вот! – И Гриша вытащил из кармана кость, обвитую веревкой.
– Ну, добро.
Минай опустил мальчишку на землю и ласково подержал свою руку на его волосах. Огромная ладонь накрыла всю Гришину голову, от затылка до бровей. Потом батрак зашагал к хлевам большими своими ногами, обутыми в лапти.
Гриша ни за что не сказал бы Минаю, какие беды пришлось ему узнать из-за Минаевой музыки: два раза ее выбрасывали за окно – и он находил ее потом в колючих кустах крыжовника; кинули в поганое ведро – он выловил ее оттуда, вымыл в сажалке и высушил на солнце. А после этого решил никому не показывать – будет играть один в поле за огородами.
Гриша уже подходил к дому, когда его догнал Ян:
– Завтра утром пойдем в лес!
– К лесным братьям?
– Ага. Захвати хлеба побольше: может, не вернемся.
– Я орехов возьму…
– Можно и орехов. И никому не говори, слышишь? А то беда будет.
Ян зашуршал ногами по росистой траве, убежал.
Дома при малиновом свете лампады сидели рядышком на скамье Гришин отец и учитель Шпаковский, разговаривали. Мать хлопотала по хозяйству.
И на Гришу никто не закричал за поздний приход. Он сел в уголок и от скуки стал чесать босые ноги одну об другую.
Шпаковский – слышно было, что он усмехнулся – сказал:
– Встретил я Дамберга. Вот еще франт! Что ему нужно в наших краях?
– Надо думать, к гувернантке Ирме Карловне ездит, – ответил отец. – Понятное дело.
– Непонятно одно: чем такой Дамберг живет?
– Да тебе какая о том забота?
– Интересуюсь такими, как он. Не сеют они у нас, не жнут, а собирать что-то надеются… Ты погляди-ка, Иваныч: за лесом – барон Тизенгаузен, тут – Ирма, а между Тизенгаузеном и Ирмой путешествует вот эдакий Дамберг. И всюду, по всему краю, у помещиков гувернантки – немки.
– Вот чудак, во что уперся! Что ж им, француженок нанимать? Француженки повывелись.
– Француженки вывелись – немки завелись.
Отец зевнул:
– Скучный твой разговор сегодня, друг!
– Погоди, – заторопился учитель. – Я вот что хочу сказать: Дамберг этот ездит все поближе к Двинской крепости.
– Ну, ты не обессудь – не туда загнул: немцы у нас самые верноподданные слуги царю.
– Да они-то верноподданные… – начал было учитель.
Но мать уже внесла в горницу самовар и, вслушавшись, на ходу закричала на отца:
– Не нашего это ума дело!
И стала заправлять лампу-молнию – гордость семьи. В комнате едко запахло керосином, тусклый свет лег на бревенчатые темные стены, единственным украшением которых была книжная полка отца да рядом с ней – отрывной календарь с картинкой: три богатыря на конях, у главного богатыря – борода во всю грудь, как у отца.
Бабка принесла Грише печеной картошки, которую он любил больше всякой другой еды. Потом стали пить чай с сахаром, и бабка ушла к себе в чуланчик. Там она принялась шептать и вздыхать – молилась. Грише стало жалко ее: зачем она одна. Он тоже пошел в чулан и лег на сундуке, поближе к бабке. И нечаянно заснул.